К книге
Бегство в Египет. Петербургские светотениСмотритель маяка Повесть, рассказы. Жизнь в неблагополучном районе Рассказ
73%
Смотритель маяка Повесть, рассказы. Жизнь в неблагополучном районе Рассказ
94

«Удави современника!»

Лет десять назад на светлой кирпичной стене дома № 23 по проспекту Елизарова появилась надпись: «Удави современника!» – с жирным восклицательным знаком на конце фразы. Мне нравятся такие советы. Я иногда и сам, прогуливаясь с ведёрком краски в одной руке и кистью в другой, делюсь с городскими стенами подобными практическими советами. Надпись держалась долго, краска была хорошая. Даже сейчас (на дворе осень 2014-го), если вглядываться внимательно, фразу разобрать можно. Я это говорю к чему: хочешь оставить след в каменной летописи родного города – краску выбирай качественную.

Мой проспект Елизарова

Когда-то он назывался Палевский. Потом его сделали Елизаровским. Сорок лет ровно я шагал по его асфальту до станции метро «Елизаровская». Вру, конечно: во-первых, не всегда ровно, во-вторых, не совсем сорок. Надо вычесть из заявленных сорока годы, пущенные на жизнь семейную. Хотя прожиты они не напрасно. Детей трое, жён – две, луна в небе одна.

Станцию метро «Елизаровская» один мой знакомый реббе ласково называет «Елеазаровская» – должно быть, в честь благочестивого библейского старца, замученного за то, что отказался есть языческую жертвенную свинину. «Елизаровская» – та самая станция, что находится за остановку до «Ломоносовской», описанной Сергеем Довлатовым в рассказе из сборника «Чемодан».

Был такой фабрикант Паль. Был и был, мне-то до него что. Ну владел он ткацкой мануфактурой, ну назвали в честь этого немца много городских мест в районе, где он хозяйничал. Некоторые названия остались: больница Палевская, Палевский сад…

Елизаров мне ближе по композиции. Революционность его практическая. Когда я работал в Эрмитаже (кто не знает, это такой музей) – а отработал я в Эрмитаже ровно тринадцать лет, – раз в году, в январе по-моему, на Малом эрмитажном подъезде вывешивался листок с планом. То есть это был план безотлагательных реставрационных работ, тех работ, не сделай которые – всё порушится, включая скелет китов, на коих держится Евразия и Афроамерика. И в первой его строке значилось: «Реставрация исторической лодки, на которой В. И. Ленина переправили через озеро Разлив». Пункт из плана воспроизвожу по памяти, но формулировка по сути правильная. Хранилась эта историческая лодка в доме-музее… Вот хотел сказать Елизарова, но выяснилось, что не Елизарова, а Емельянова. Надо бы, конечно, поправиться и убрать неверную информацию, чтобы в очередной раз не выставлять себя идиотом, но это же художественная проза, и к ней не применимы законы, диктуемые окружающей нас действительностью. Тем более чуть выше я объявил, что Елизаров мне ближе по композиции.

Елизаров, который не Емельянов, умер в 1919 году. Емельянов умер в 1975-м, оттянув пятилетний срок (дали десять, вступилась Крупская), потом ссылка в республику Казахстан. Знаете за что? За то, что был знаком с Лениным. Какой отсюда следует вывод? Правильно. Никогда не разговаривайте с неизвестными, вдруг это окажется Ленин.

Станция метро «Елизаровская» – имени хорошего человека.

Стою я на выходе из метро, подходит ко мне незнакомец и говорит: «Слушай, не поверишь, я – гений!» Я ему: «Почему? Я верю». Дал ему пять рублей, гению чего бы не дать. Гений пожал мне руку и отправился на юго-восток.

Мой проспект Елизарова (Продолжение)

В моём бесперспективном районе и топография какая-то специфическая. Шлаков вал, Химический переулок, Бросов тупик… Вот гуляю я долгим вечером, обласканный короткой луной. Рельсы лежат в траве, подъездные пути к чему-то. Смотрю и вижу: телефонная будка. А в ней женщина, режет себе вены опасной бритвой. Я спросил её: «Вы это зачем?» – «Пошёл мимо!» – грубо отвечает мне женщина. Я сказал ей: «Но почему?» – «По кочану», – говорит мне женщина. Я кивнул и ушёл в троллейбус, который остановился на остановке.

Девятое января

Как сейчас помню, родился я в пятницу, 9 января, в день памяти Кровавого воскресенья. Роддом, в котором это случилось, располагался на проспекте Обуховской Обороны между пр. Елизарова и ул. Ольминского. Папа нёс меня пешком по снежку, завёрнутого в тёплое одеяло. Рядом шагала мама. Был я лёгкий, январь был снежный, до смерти Сталина оставалось два месяца без трёх дней. До смерти мамы оставалось более полувека. Нести папе меня было не близко. До Уездного проспекта, где мы жили в заводском деревянном доме, от роддома было километра два-три. Но для счастливого отца, которым мой папа стал, разве это расстояние – два-три километра?

Крещение

Самое длинное путешествие, совершённое мной в младенчестве, это путь от дома на Уездном проспекте до церкви Троицы, в которой меня крестили. Церковь эта в народе называется Куличом и Пасхой и расположена в дальнем конце проспекта Обуховской Обороны. За восемьдесят лет до меня в этой церкви крестили Колчака, будущего русского адмирала, исследователя полярных морей и неудачливого верховного правителя взбаламученной большевиками России. Имя-отчество у него были как у меня – Александр Васильевич.

Так я стал человек крещёный.

Крёстными родителями у меня были тётя Шура, папина двоюродная сестра, и только что тогда отслуживший в советской армии младший мамин брат Анатолий (Толя). Крёстная, тётя Шура, всю блокаду пробыла в Ленинграде, занималась вывозом трупов, и впоследствии это сказалось на её психике. В коммуналке на улице Марата тётя Шура обвиняла соседей в том, что они тайно проникают к ней в комнату и портят тёти-Шурину мебель. В живых её уже нет.

Крёстный Толя был человек весёлый. До женитьбы он играл на гитаре и балалайке и приохотил меня к этому делу. Помню, когда застолье, возьмёт он в руки звонкий свой инструмент и запоёт, легонько перебирая струны:

День сегодня очень чудный,

И над озером луна.

Давай-ка выпьем, милый, по бокалу,

На то же озеро пойдём,

Где соловей в кустах поёт

И соловьиху к сердцу жмёт,

Где косой заяц ждёт лису,

Она давно с бобром в лесу,

И страху там дают друг дружке

Зверь зверюшке, рак лягушке,

Кум куме, Ванюша Нюшке,

Кто на ёлке, кто под ёлкой,

А мы на траве…

После свадьбы гитару и балалайку его супруга вынесла на помойку. Толя стал Анатолием Игнатьевичем, и на Заводе турбинных лопаток, где он работал, дослужился до должности парторга. Ныне пребывает на пенсии.

Наследники капитана Гаттераса

У Васьки Табуреткина, юного хулигана из рассказа Алексея Толстого, был язык с бородавками, а у пожилого хулигана Жабыко, не помню имени, были страшные передние зубы. В щели между каждым из них помещались разнокалиберные монеты, чем он удачно пользовался при игре в трясучку. Кто не помнит, что такое игра в трясучку, напоминаю. Это когда в домик, сделанный из ладоней, кладут монеты, а потом эти монеты трясут. Играют двое – один трясёт, а второй в какой-то момент его останавливает и говорит: «Решка». Или «орёл». Кому что взбредёт в голову. Трясущий отнимает ладонь, и монеты, лёгшие «орлом» (или «решкой») вверх, достаются сопернику. Пик игры пришёлся на прошлый век, на стык 60–70-х, мою весёлую комсомольскую юность. Тогда вся школа от третьеклассника до десятиклассника звенела на переменках мелочью.

Щелезубого двоечника Жабыко, Ваську Табуреткина и меня связывает капитан Гаттерас. Тот самый капитан Гаттерас, что поднимался по склону действующего вулкана водружать над полюсом мира красно-синий английский флаг. Жабыко был одной из причин, почему я бежал из Купчина на улицу капитана Седова. Вот имя, для меня значимое, – капитан Седов. Я прочёл о нём всё, что мог. И в первую очередь замечательную книгу Пинегина, человека, который вместе с капитаном Седовым плыл на «Святом Фоке» к полюсу. Седов полюса не достиг. Он скончался на острове Рудольфа, северной оконечности Земли Франца-Иосифа, и там погребён.

Знаете, как легко одурачить доверчивого читателя биографий? Очень просто. Выложить в общедоступном пространстве цепочку биографических фактов, унавозив её в нужных местах намеренными гниловатыми вбросами. Так, как это сделано в Википедии, в статье о Георгии Яковлевиче Седове. Вот выбранные места из статьи:

«Отец, Яков Евтеевич Седов, был родом из Полтавской губернии и занимался ловлей рыбы и пилкой леса. Когда он уходил в запой, пропивал имущество и семья Седовых жила впроголодь, когда выходил из запоя, активно работал и семья начинала жить сносно».

«Претензии и самомнение Седова были крайне высоки».

«Сам Седов допустил при подготовке экспедиции „шапкозакидательские“ высказывания и охарактеризовал цели экспедиции как чисто спортивно-политические».

«Традиционно экспедицию Г. Я. Седова называют первой русской экспедицией к Северному полюсу. Однако этот термин несёт в себе определённую подмену понятий, о которой полярник З. М. Каневский писал в научном журнале „Природа“: „Ни одна книга, ни одна статья по истории Крайнего Севера не обходилась и не обходятся по сей день без почтительного, а чаще безудержно восторженного упоминания об экспедиции Седова. Словно она, без жертв и потерь, завершилась небывалым успехом, «покорением» полюса, достижением поставленной цели! «Экспедиция выдающегося русского полярного исследователя Г. Я. Седова к Северному полюсу» – вот что начертано на всех знамёнах, как бы овевающих имя Седова. Какой полюс? Можно ли поминать всуе эту и поселе труднодостижимую точку, на пути к которой Седов прошёл всего сто с чем-то километров? Сто из двух тысяч!“».

Цитата про «сто километров» выводит меня из равновесия окончательно. Я падаю на домашний ковёр и хватаюсь за оледеневшее сердце. Сто километров льдов, острых иголок вьюги, выжигающих глаза и рассудок! Сто километров Севера, вымораживающего любую жизнь! Существо, отметившее своё присутствие в этом мире процитированными википодробностями, наверняка не читало в юности ни про капитана Татаринова, ни про капитана Гаттераса. Бог ему судья, этому двуногому существу, оставляю его в покое.

Улица капитана Седова проходит через моё сердце, куда бы я своё сердце ни перемещал в координатах планеты. Улица Николая Пинегина проходит параллельно Седова. Параллели, как учил Лобачевский, сходятся.

Не ходите туда, там страшно

На западе мой неблагополучный район соседствует с Купчином. Сразу за железной дорогой начинаются его нечеловеческие постройки. Не ходите туда, там страшно. Там ангелы над крышами не летают, там ходит вокруг кинотеатра «Слава» рыжий человек на ходулях и ворует из колясок детей. Если всё же вы окажетесь в Купчине и услышите за спиной шёпот, не оборачивайтесь, не прислушивайтесь к нему, а бегите поскорей прочь. Обернётесь и превратитесь в тень, зыбкую бесплотную тень без памяти, без настоящего и без будущего. И будете ходить за другими, как до этого ходили за вами, чтобы шёпотом привлечь их внимание и тоже обратить в тень. Когда-нибудь всё Купчино станет тенью, и назовут его Город тени.

Пять лет я прожил в Купчине. Знать бы, по какой ведомости надо проходить человеку, чтобы пять этих бесконечных лет мне зачли хотя бы за десять (а они тянут на все пятнадцать).

Вот ещё четыре убедительных подтверждения страшной жизни в этом районе.

1. В Купчине на улице Бухарестской до сих пор живёт человек Гаврилов. На самом деле это не человек. Не поступает так человек с книгой. Он ведь что – придёт ко мне и сидит, сидит, читает, слюнявит палец, проводит им с треском по сгибу на развороте. Все книжки после этого кособокие и в пятнах бледно-жёлтой слюны. А книжка «Синий тарантул» светится по ночам зелёным.

2. В посёлке при Кирпичном заводе (Южное шоссе, 55) живут кирпичники. Не знаю, как сейчас, но тогда, в годы моего школьного отрочества, страшнее их были только милиционеры. Подойдёт такой кирпичник к тебе, вынет из клёшей финку и зарежет тебя, к чёртовой матери. Директора нашей школы фронтовика Виктора Алексеевича, когда тот сделал кирпичникам замечание за разбитые фонари у школы, кирпичники скрутили ремнями и понесли на руках топить на знаменитые купчинские карьеры. Хорошо, фронтовик-директор когда-то прошёл ЭПРОН – развязал себя под водой и выплыл.

3. Населению этих про́клятых мест свойственно особенное коварство – омрачать праздник выпускникам. Когда в 70-м году в подвале дома напротив школы мы перед выпускным вечером спрятали шесть бутылок «Агдама» (чтобы в ночь на «Алые паруса» было чем освежить горло), у нас все бутылки спёрли. Представляете? У других праздник – фейерверки, Нева, Ассоль, Александр Грин, – а мы, наш 10-й «б», как евреи на река́х Вавилонских – седо́хом и пла́кахом, внегда́ помяну́ти нам об «Агдаме».

4. Особо опасен в Купчине общественный транспорт. Вот пример: еду я поздно вечером из Купчина домой на Седова. Автобус пустой, в салоне, кроме меня, никого. На остановке, сразу после поворота с проспекта Славы на Софийскую улицу, в автобус входит ещё один пассажир. В руке у нового пассажира урна – знаете, такая круглая металлическая со стойкой и тяжёлой основой, урны этой конструкции тогда на всех остановках были. Ну, думаю, всё, приехали. Долбанут меня сейчас по голове урной, и улечу я за сини горы собирать для ангелов мухоморы. Перекрестился я сикось-накось, а тот, что с урной, смотрит мимо меня и говорит, обращаясь к кому-то третьему, которого с нами нет: «Что, мама, дождалась, сука? Сейчас приеду и убью, на хрен, заколебала!», и помавает грозно адским своим оружием. У меня отлегло от сердца: слава богу, смерть опять дала мне отсрочку. Сегодня будут убивать не меня – пассажир с урной едет убивать маму.

Когда Господь на Страшном суде начнёт судить порайонно землю, то Купчино на адской сковороде займёт место где-то между нью-йоркским Гарлемом и каким-нибудь людоедским Конго. Единственное, что, возможно, зачтётся ему в оправдание, – всё-таки здесь жили несколько человек, не приди которые в этот мир, он бы обнищал и скукожился, как старик на церковной паперти. Олег Григорьев, Боренька Миловидов, Дима Новик, ещё кто-то, кого забыл. Впрочем, весы судьбы – очень хитроумная штука. Чашка с этими несколькими вряд ли способна перевесить неподъёмную жесть Жабыко или блюдце с бледно-жёлтой слюной страшного не-человека Гаврилова.

Володарский мост

В поэзии Володарский мост почти не отмечен. Ну разве что в известной частушке:

Вот пойду я навернуся

с Володарского моста,

и кому какое дело,

куда брызги полетят.

Не знаю, осуществил ли герой частушки свой опасный эксперимент, но мой приятель Юра Степанов рассказывал мне однажды, как он в числе других пассажиров рейсового автобуса чуть взаправду не навернулся с моста имени товарища Володарского. Дело в том, что у водителя автобуса случился эпилептический припадок и автобус потерял управление. Хорошо, люди заметили непонятные манёвры машины и что-то такое сделали, чтобы избежать катастрофы. А так бы лежать моему приятелю на илистом невском дне с выеденными корюшкой глазами.

Для меня Володарский мост памятен не именем Володарского, хотя к убиенному комиссару по делам печати, пропаганды и агитации я отношусь с сочувствием. Умереть в 1918 году за мечту о стране-утопии совсем не одно и то же, что умереть через двадцать лет сами понимаете почему.

Памятен мне мост Володарского втекающей в него Ивановской улицей, и даже не самой улицей, хотя она для меня много что значит, а библиотекой на этой улице – я имею в виду «абрамовку», библиотеку имени Фёдора Абрамова, – и даже не столько библиотекой, сколько тёплой майской субботой, когда мы с писателем Носовым вышли из этой библиотеки и устроились на зелёном скате насыпи под въездом на мост рядом с каменным товарищем Володарским. А предшествовало этому вот что. Я в тот же самый день, но на полтора часа раньше выступал в библиотеке неподалёку и за это своё выступление был премирован бутылкой коньяка. Пикантность ситуации состояла в том, что библиотека-то была детская. А Носов, выступавший во взрослой, получил только благодарность слушателей.

Несправедливость мы исправили просто: за углом на улице Бабушкина в магазине взяли хлеба и сыра (благо что коньяк у нас был) и отправились к каменному герою книжки Серёжи Носова «Тайная жизнь петербургских памятников», то есть к товарищу Володарскому.

По реке Неве плыли баржи, Володарский благословлял их ход, солнце жарило, мы пили коньяк и болтали о низком и о высоком. Носову в этот день предстояло участвовать в языческом ритуале – дело в том, что в Большой Ижоре компания хороших людей устраивала заклание барана и Носов был в числе приглашённых. Но то ли помог коньяк, то ли посодействовал Володарский, только Носов переменил решение и на бесовские игрища не поехал.

Он вообще личность непредсказуемая. Помню, как-то звоню я Носову, приглашаю его пойти на вручение премии (Довлатовской, на Мойке, 12, в тот раз она вручалась впервые), он отказывается, идти не хочет. Проходит время, он звонит мне и говорит: слушай, говорит, я пойду, не хотел, но теперь придётся. Есть, добавляет, повод. А повод, оказывается, такой: писатель Валерий Попов, сосед Серёжи по Комарову, они живут там летом в дачном доме Ахматовой, куда-то спрятал ключ от сортира (а ключ у них один на двоих), и Носову приходится теперь пользоваться кустами и ближайшим подлеском. Я ещё пошутил тогда: да, говорю, повод хороший. Входишь ты сейчас в зал, а там Попов как раз открывает торжественное собрание. И ты ему с порога: Валерий Георгиевич, куда вы ключ от ахматовского сортира[1] дели?

Я начал этот рассказ с моста, который обделили стихами. Но, покопавшись в своих архивах, сделал неожиданное открытие. Нашёл стишок, в котором мирно соседствуют и мост, и Носов, и его борода, и даже Гоголь в конце мелькает. Вот, пожалуйста, читайте, кому охота:

Вот Носов, вот двор,

вот Фонтанка-река,

вот тянется к рюмке

пустая рука.

Вот книги… Ну, книги —

бумага, свинец…

Огонь поднесёшь,

им настанет конец.

Вот Носов, вот он,

вот смеётся, вот ест.

Вот встанет, сорвётся

с насиженных мест.

Вот город… Ну, город,

ну, неба кусок

висит над промзоной,

как драный носок.

Трамваи грохочут,

вползая на мост,

старухи бормочут,

пугает норд-ост.

Вот Носов по-барски

тряхнёт бородой,

вот мост Володарский

сольётся с водой.

Вот выйдет Поприщин,

вот Гоголь пройдёт.

Вот занавес нищий.

Вот Носов… Вот-вот.

Поэзия заводских окраин

Раз уж мы дошли до поэзии, то немножко поговорим о ней.

В моём неблагополучном районе поэзия сродни топографии, имеет специфические особенности. Здесь поэзия заводских окраин, а не острова, куда ездил Блок дышать поэтическими туманами. В моём неблагополучном районе поэты – народ простой, надменной улыбки они не носят, потому что за такую улыбку здесь легко схлопотать по морде.

Вот старый рабочий поэт Куканов сочинил стихи про котельную:

Почему же вода в водомере стоит,

Водомер у тебя засорился.

Отверни и продуй, пусть вся грязь убежит,

Чтоб вода в нём всегда шевелилась.

Арматурный ли кран туго вертится, знать,

Эвон, сколько на нём накипело.

Как механик придёт, не замедли сказать,

Это, брат, неотложное дело.

И за краном спускным ты, товарищ, следи,

Чтобы тоже свободно вертелся.

Чуть заело, сейчас в мастерскую сходи,

Чтобы вечером он осмотрелся.

А питательный кран, а манометр не врёт?

А инжектор качает исправно?

Вентилятор у вас хорошо ли берёт?

Знаешь, время бывает неравно.

Строго стой на посту! твой малейший промах —

И котёл может в воздух взорваться,

Государству ущерб, разнесёт зданье в прах,

Сам рискуешь без жизни остаться.

Мне нравятся такие стихи. В них есть жизнь – настоящая, а не выдуманная. В них автор переживает не за себя, а за товарища, не закрутившего кран и не проверившего по забывчивости манометр. В них он переживает за государство, за ущерб, который может быть ему нанесён.

Вот такие живут поэты в моём неблагополучном районе, и я с ними на короткой ноге.

Мадисон

«…Дело было лет восемнадцать назад в городе тогда ещё Ленинграде. Зимой, в выстуженной холодом и застоем окружающей среде. Я приехал к своему другу Андрюше Васильеву, который снимал тогда комнату на Обводном, а вскорости оказался обвинён в осквернении кумачового символа советской власти (чего не было) и посажен. На самом деле – за чтение и распространение не тех, что надо, книжек, а также за неверное понимание прочитанного. По ленинградскому телевидению время спустя даже показали о нём соответствующий фильм с толково придуманным зачином: река, в ней единодушное течение воды, и только один неумный мужик в лодке пытается выгребать против течения, но его всё время сносит, сносит и сносит…

Однако в момент моего приезда ничем таким ещё не пахло, и на следующий после момента день мы с Андрюшей преспокойно отправились праздновать день рождения к молодому диссиденту и книжнику Саше Етоеву. Етоев трудился в Эрмитаже то ли уборщиком, то ли вахтёром – точно не помню. И был уже вовсю на примете у органов. Тем не менее дома у него на самом видном месте вызывающе красовалась фотография Солженицына. Когда органы явились к нему как-то домой и, дотошно всё обшмонав, поинтересовались, что это за тип изображён на снимке, Етоев честно сказал, что это его дедушка. И ему поверили.

На день рождения к нему явились, естественно, тоже одни книжники и диссиденты. Отчего говорилось между ними либо о редких изданиях Сведенборга и Эккартсгаузена, либо о советской власти. О первых – с деловитой любовью, о власти – с легко объяснимой составом общества недоброжелательностью. Водки при этом на столах стояло немерено, с музыкой же, напротив, вышел напряг. То есть имелась жёсткая альтернатива: или единственная пластинка Окуджавы, или богатства европейской классики. После третьей рюмки я решил её для себя в пользу классики – сковырнул с проигрывателя Окуджаву и водрузил на него вагнеровского „Тангейзера“. Мне хотелось танцевать.

Ни до, ни после этого Вагнера на днях рождения я не слышал. Присутствовавшие, видимо, тоже. Возможно, это и вызвало у них чувство некоторого дискомфорта. Но я его как бы не хотел ощущать, помня завет Верлена: „Музыка прежде всего“.

Тут-то и явился к нам в компанию запоздалый гость. Поначалу он привлёк моё внимание единственно тем, что был меньше всех ростом. Однако не прошло и четверти часа, как он сказочно вырос в моих глазах. Дело в том, что он достал из пакета заранее принесённую пластинку и предложил заменить ею Вагнера. Увидев, чем именно, я с энтузиазмом его поддержал. Пластинка называлась – Rainbow, „Stargazer“.

Уже через минуту диссиденты зашипели: „Потише, потише“, и лишь я один сопротивлялся – мол, „погромче, погромче“, но не преуспел: антисоветчики задавили чисто по-советски – количеством. И музыки не стало вовсе».

Этот мемуарный этюд, опубликованный в «Русском журнале», написал много лет назад Андрей Мадисон. Ни квартиры той уже нет, ни меня нет в той квартире, ни Андрюши на этом свете. Как пароход «Челюскин», он вмёрз в ледяную корку в лесу под городом Тотьма, что стоит на высокой круче северной реки Су́хона. Добровольно, без всякого принуждения, он сказал своей жизни: «Нет», ушёл в лес, лёг на снег и закрыл глаза. Северная зима злая. Видит, лёг человек на землю, подкрадётся, влезет ему за пазуху и сожрёт всё человеческое тепло.

Тотьма. Я был в этом городе над рекой. Тогда он не казался мне мёртвым. Очередь за чёрным портвейном, которую мы с приятелем отстояли, вытянулась, как змей Уроборос, поедающий свой собственный хвост. Люди покупали портвейн и становились в очередь снова. Больше одной бутылки в одни руки не продавали.

Мадисон купил там квартиру. Продал жилплощадь в Москве и переехал в Тотьму. Кто-нибудь знает такого психа, который поменял бы московскую прописку на тьмутараканскую? Я знаю. Зовут его Андрей Мадисон.

В последний раз мы виделись на Моховой улице осенью 2008 года. Зашли в кафе, посидели, поговорили. Мне надо было возвращаться в издательство. Договорились, что когда он снова приедет в Питер, то позвонит мне и мы встретимся. Он приезжал, звонил, но чем-то я оказался занят, и встреча не получилась. А в январе следующего года Мадисона не стало.

Улица Седова, 21

В ста метрах от моего дома узкая, как учительская указка, улица Ольги Берггольц. Оттуда слышен стук блокадного метронома. В моём доме библиотека её имени. Однажды я нарушил восьмую заповедь, украл из этой библиотеки томик Бунина с «Тёмными аллеями». Свой грех я искупил позже, когда мы уезжали с Седова, – отнёс взамен две коробки с книгами. Не знаю, простит ли меня за это небесный покровитель библиотек, но буду надеяться, что простит.

Вон Чивч, мой приятель, крал книги из библиотек сотнями. Заложит под ремень, сколько сможет (поверх штанов у него рубашка навыпуск), пузо втянет, чтобы переплёты не выпирали, и идёт себе с невинной улыбкой мимо бдительного ока библиотекарш. А брошюры и книжки без переплёта он закладывал вокруг голени за носки, попробуй угляди под клёшами книжку.

Валька Чивч в доме на Седова, 21, был человек частый. Он являлся сюда непрошено, как татарин, да что татарин – как всё татаро-монгольское иго одновременно. Как-то раз вхожу я в свою парадную, а в парадной Валька. Навалил на подоконник целую гору отпечатанных на фотобумаге страничек с «Зияющими высотами» антисоветчика Александра Зиновьева, читает. На дворе – застой, Брежнев сидит в Кремле, а он хохочет, как неумытый чёрт, которому пятки чешут, смешно ему, дураку, читать про город Ибанск и его окрестности.

Дом 21 по улице Седова из тех, что называются сталинскими. Он построен в 1953 году для работников Экскаваторного завода, тогда многие дома в городе возводились под конкретный заказ промышленных предприятий города. Десятину отдавали строителям (одну десятую часть квартир) – после большой войны в строители шли в основном приезжие, своей жилплощади не имеющие, поэтому десятина им.

Мой отец полжизни отдал Экскаваторному заводу, в 48-м первый раз прошёл через заводскую проходную на Мельничной улице и доработал на заводе почти до его развала и разграбления в 90-е годы. Работать-то он работал, но вот квартиру в заводском доме не заработал. Только в 70-м году в результате обменных хитростей мы переехали сюда жить.

Напротив нашего дома сад имени Чарльза Диккенса. Это я так его назвал, официально он Палевский. Я сидел здесь на садовой скамейке, качал в детской коляске сына и читал зеленокожего Диккенса том за томом. Если сын начинал плакать, я читал Диккенса вслух, сын слушал и успокаивался, не нужна была никакая соска.

В конце сада был общественный туалет, позже переделанный в кафе, это примерно то же, как на месте морга построили бы родильный дом.

Крупа

Раньше, когда Крупа была просто Домом культуры Крупской, про неё знали разве что местные обитатели. Книжные спекулянты частично собирались в садике на Литейном проспекте за магазином подписных изданий или в подворотне того же дома, где магазин, потом ездили на Лесной проспект к Карле Марле, потом в Девяткино, за Трубу, куда-то ещё, а потом спекулянты превратились в частных предпринимателей, ДК Крупской превратился в Крупу, и книгопродавческая тусовка осела в ней.

Крупу знает весь город. Основали её бандиты. Главных достопримечательностей Крупы две.

1. Андрей Борисович Стругацкий, сын писателя-фантаста Стругацкого. Андрей Стругацкий держит в Крупе собственную торговлю. На Андрея фанаты-стругацковеды водят смотреть фанатов-стругацколюбов. У Андрея берут автографы. Хотя на детях природа и отдыхает, но тень от лавра, выращенного знаменитыми братьями, падает на него, как на яблоко падает тень от яблони, с которой оно упало.

2. Иосиф Аполлонович Каландия. Питерский еврей с фамилией мегрельских князей и отчеством олимпийских богов. Официально директор книжной ярмарки ДК Крупской по связям с общественностью. Других директоров книжной ярмарки ДК Крупской в природе не существует. Человек с душой нараспашку, в которую ежели залетишь, так дверка сразу же и захлопнется и хрен когда-нибудь из этой темницы выберешься.

С Осей я знаком с юности. Тогда красивый, двадцатидвухлетний, он тёрся на скупке в «Старой книге» на Московском проспекте, в то время это называлось «на перехвате». Например, стоит человек в очереди сдавать книги, подходит к нему Ося, вытаскивает из пачки книжку американского писателя Джона Дос-Пассоса «42-я параллель» издания 1936 года, вслух читает на переплете цену «75 копеек», даёт человеку рубль образца уже семидесятого года и берёт с человека 25 копеек сдачи. Все довольны, особенно Иосиф Прекрасный. Книжка Дос-Пассоса по тогдашнему букинистическому ценнику стоит двенадцать рублей пятьдесят копеек. Прибыль Иосифа Мудрого – тысяча двести процентов с мелочью.

Как пройти на улицу Робинзона Крузо?

Сворачиваю я с Малой Щемиловки (нынешняя улица Полярников) на улицу капитана Седова, останавливает меня прохожий. «Как пройти на улицу Робинзона Крузо?» – спрашивает. Я чешу ухо, соображаю: «Какая такая улица Робинзона Крузо?» Потом резко бью себя по лбу и говорю: «Ну конечно! Дойдёте до улицы Дон Кихота, повернёте с неё на улицу Дяди Стёпы, а там вам любая собака скажет, где улица Робинзона Крузо». «Спасибо», – благодарит прохожий и, довольный, идёт, куда я ему сказал.

Мальчик на проволочной ноге

В одном из зелёных двориков, прячущихся за игрушечными строениями вдоль линейки проспекта Елизарова, жил мальчик на проволочной ноге. Ещё на моей памяти нога у него была нормальная, отлитая из белого гипса, и всё у него было как нужно – гипсовая пилотка на голове, гипсовый пионерский галстук, белые гипсовые трусы. Он стоял, гипсовыми губами играя на пионерском горне, а рядом стояла девочка, такая же гипсовая, как мальчик, – в гипсовом пионерском галстуке, в гипсовой пилотке на голове, в гипсовой пионерской юбке. Время шло, а они стояли вандалам и непогоде наперекор. Рухнул СССР, а они стояли. Ушла из жизни «Пионерская зорька», они стояли. Погасли «Ленинские искры», они стояли. Первой умерла девочка. В моём неблагополучном районе девочки умирают первыми. Её свергли с постамента ногами пьяные выпускники ПТУ. Мальчика убить не успели, что-то их, наверное, напугало. Так он и стоял одиноко, крошился и осыпался гипс, пропали горн, пилотка на голове, отваливались куски от торса, на ноге оголилась проволока, и только гипсовый пионерский галстук, словно вплавленный, сидел на груди и, когда город спит, отсвечивал алым светом на короткой ленинградской заре.

Как стать богатым?

Просто. Трое моих приятелей по сидению в Палевском садике и укачиванию неукачиваемых детей (Диккенса я читал без них) решили эту задачу так.

Скинулись по столько-то и по столько-то и купили биотуалет на троих.

Выхожу я как-то раз из метро «Елизаровская», смотрю, на выходе Завадский Андрюха. И на шее у Андрюхи плакат. А на плакате надпись во весь плакат: «Туалет „М“-„Ж“, десять шагов направо». Я схитрил и не стал здороваться, дай, думаю, проверю про туалет. Отсчитал десять шагов направо, смотрю, Леухин Валька переминается, будто вот сейчас обоссытся. А перед ним пластиковая кабина. И при кабине на раскладном стуле Серёга Мухин сидит как сыч и звонкой мелочью в стакане потряхивает. Я ребятам говорю: «Здрасте!», а они смотрят на меня как на суслика, капиталисты хреновы. «Ну что, – говорю, – поднялись на естественных потребностях человека? По домам, небось, разъезжаетесь на машине марки „форда“ и костюм себе шьёте, как у лорда?» – «Типа того», – отвечают нестройно оба. Возвращается от метро Завадский, снимает с себя плакат и вручает Мухину. Тот встаёт, отдаёт Завадскому стакан с мелочью, на шею надевает плакат, меняются. Я вижу, не до меня им, при капитализме, будь он проклят, не забалу́ешь. Он выпивает из человека всё человеческое. «А помните, как мы в Палевском…» – начинаю я, но Мухин меня перебивает. «Извини, – говорит, – работа. Приходи как-нибудь в другой раз, когда у нас клиентов поменьше. А ты прыгай, прыгай, не отвлекайся, – переключается он на Вальку. – Господь терпел и нам велел, разве не знаешь? – Снова смотрит на меня, объясняет: – Это он у нас живая реклама. Создаёт видимость очереди. Русский человек, он же как – увидит очередь, и надо не надо, а обязательно в эту очередь встанет».

Бог любит троицу

Этой народной мудростью я заканчиваю свою повесть.

К жизни в неблагополучном районе Бог меня приговаривал дважды. Оба раза я на Него не гневался, но смиренно проносил свою ношу. А по закону тройственности, если в одну реку ступаешь дважды, непременно ступишь в неё и в третий раз. Ну, может быть, не в нынешней форме, а скажем, дождевым облаком, похожим на небесного крокодила. Возвращусь я сюда однажды, выцежу из себя пару слезинок – то ли дождик с высоты брызнул, то ли птица сикнула, пролетая, – и кто-нибудь посмотрит с земли и раскроет над головой зонтик.

Предыдущая главаГлава 94 из 128Следующая глава