Снег валил не переставая, окутывая бескрайнее лесное море холодной белой вуалью. Тусклое зимнее солнце, едва различимое за чередой черных туч, неумолимо клонилось к закату Ветер то усиливался порывами, заставляя плясать в воздухе снежные хлопья, шатая могучие сосны и вековые ели, то стихал. Кутаясь в нагольную овечью шубу, по заснеженному лесу пробиралась девушка. Уже третий день она упрямо шла на юг, лишь изредка позволяя себе короткий отдых. На девичьей голове сидела мужская шапка-треух, из-под которой выбивалась растрепанная солнечная коса. Перелезая через очередной поваленный ураганом сохатый ствол, девушка оступилась и подвернула ногу. Распластавшись без сил на мокром снегу, она представила, что лежит на мягкой постели, ей даже почудился запах накрахмаленного льняного белья. Снег, валивший из бездонного неба, укрывал ее мягким одеялом с головой, украшая волосы венком снежинок. Мороз, потрескивая по веткам, умолял стать его невестой, уснуть в широких объятьях. «Инеистая! Моя! – потрескивало в стволах. – Останься!» Но обманчивая заботливость Морозца пришлась сонной девице не по нраву, она разлепила и впрямь заиндевевшие ресницы и вдруг, среди опухшего от снега леса, между нагромождением упавших стволов, различила далекий огонек.
Она стряхнула с себя снежную заботливость Мороза и встала на ноги. Цепляясь за склонившиеся низко заледенелые ветви, подволакивая ногу, путница направилась к горевшему в ночи костру.
…У костра грелись трое. Самый старший— седой, поперек себя шире, мужик, с окладистой бородой и, в общем-то, не старым лицом, сидел чуть поодаль, натачивая нож. Перед костром присел на выворотень и грел руки молодой парень, валеные его сапоги стояли тут же – сохли, а ноги, перемотанные крест-накрест онучами, он вытянул к огню, норовя обжечь пятки. Третий, ровесник седого, спал, повернувшись к жару спиной. Спокойствие нарушил внезапно раздавшийся треск веток: на полянку из лона черной чащи выпал человек, будто чаща его родила.
Парень, гревший руки, от неожиданности подскочил.
– Да ведь это девка! – воскликнул он.
– Тоже мне чудо, – сказал мужик, точивший нож, – неча вопить, давай помоги лучше. – Он отложил нож и начал рыться в котомке, прислоненной к стволу приземистой ели. Младший тем временем подтащил горемычную поближе к огню, треух с нее свалился: хорошо не в огонь! Устроил на выворотне.
– Она не из наших, – сказал, – гляди-ко вон: серег нету. Наши-то девки все как одна с серьгами!
– Дурья твоя башка! Перед кем в лесу серьгами трясти? Только за сучья будут цепляться, без уха останешься, – засмеялся старшой, заваривая в котелке сухие травы. – Но, может, ты и прав, волос-то какой! У наших волос русый, а у этой как ячменная копна.
– А я об чем говорю! – обрадовался младший.
– А все ж таки, может, и из наших, – вставил свое слово проснувшийся от переполоха третий, он осердился, что его разбудили, и зевал во весь рот, хоть белку туда суй. – Мало ли, может, северянин проезжий бабу-шленду обрюхатил, вот и вышла девка-златовласка.
– А глянь-кось, у ней и ножик есть. С ножом-то в лесу все сподручнее, чем с серьгами.
Чащобница тем временем пришла в себя, испуганно таращилась ледышками-глазами.
– Ты маракуешь, чего я говорю? – спросил старшой, протягивая девке ковшик с горячим отваром. Она кивнула.
– Я Седой, – потыкал он себя в грудь. – Это Епифан. А вон тот безусый – Триша.
– Улля, – подумав, прошептала девушка.
– А скажи-ка, Улля… – начал Триша.
– Да погодь ты, – одернул его Епифан, – не видишь, девка едва в себя пришла, а ты с вопросами суешься. Успеется!
Сон быстро сморил девицу, а по веткам, негодуя, трещал Мороз, сетовал, что чащобница его отвергла.
– Ты, Седой, зря это, – прошептал Епифан, – девка нам обузой будет. Забыл, на какое дело идем?
Седой покосился на спящую у огня лесовичку.
– А что ты предлагаешь? Бросить ее, что ли, тут? Али в костре сжечь?
– Не-ет, давайте с собой ее возьмем, – жалостно запел безусый Триша.
– Глянулась, что ли, лесовичка? – усмехнулся Епифан.
– Скажи-ка лучше, – произнес Седой, – мамка твоя сколь еды тебе в котомочку сложила?
– Да так, – отозвался парень. – Не шибко много…
– Коль хочешь, чтоб она с нами шла, своим пайком ее будешь кормить, – проворчал Епифан.
– Помню, жил у деда моего пес Волчок, – заговорил Триша, вытягивая из костра недогоревшее бревно, чтоб перевернуть другой стороной, – дом справно охранял, и двор тоже. Ни одной куницы или лисы в курятнике у нас не гостевало. Только был у него один недостаток…
– Это какой же? – поднял на него глаза Седой, отвлекаясь от своего тоскливого вжиканья.
– Сильно уж любил за телегами бегать. Как хлеб везут люди, так обязательно ему кидают; до того приучился, что загодя знал, когда мимо телега с хлебом проезжать станет.
– И что? Вот у меня… – начал было Епифан.
– Погодь, – остановил его Седой, – малой, продолжай. Что дальше-то было?
– На лету хлеб схватит – и обратно в ворота, все обозники его знали, все хлеб кидали. Волчок его на лету ловил. Но однажды кто-то решил подшутить и вместо хлеба свистнул с телеги булыжник. Волчок челюстью хряп – зубы и повылетали. Помер потом через неделю…
– Это ты к чему?!
– Добрее надо быть, вот к чему, – проворчал Триша.
Они помолчали, затем Епифан слово взял.
– А я тебе вот что скажу, – обратился он к малому, – был у меня один знакомый, халдеем работал в кабаке. Жалел всякую тварь. Помню, ушли мы с ним лесовничать, разожгли костер. А погода уж была на осень, не как сейчас, однако все ж холодненько. Костер горит, а он разглядел в самом низу, что дровина подгнившая, а в ней муравьи копошатся, бегают. Разметал весь костер, огонь ногами затоптал: муравьев спас. Всякую букашечку привечал, клопиков даже жалел: и не токмо лесных, а и пристенных… Котов у него жила целая свора.
– Бобыль, что ли?
– Да не бобыль. Все у него как у людей было: жена, дочка. Только жалостный больно. И вот как-то дело до тяжелой драки дошло, так-то он в драку не лез, обходил махаловки сторонкой, а тут раззадорился и, недолго думая, ухаря одного вертелом проткнул. Я говорю ему: как же так?! Ты ведь всякую живность жалеешь. А он – живность я жалею, а на людей мне плевать с высокой колокольни.
– А мне всех жалко, – сказал Триша, – и живность, и людей.
– С такой хфилософией ты явно не тем делом занимаешься, – засмеялся Седой, схлопав себя по бокам.
– А твой друг, рыбку когда ловил, обратно в реку выпускал? – вдруг спросил Триша.
– Не-е, таскал голавля что есть мочи, – засмеялся Епифан, – и в ведро, в ведро его.
– Когда жрать охота, не до убеждений, – подытожил Триша.
– А чащобница наша, гляньте-ко, проснулась.
Девушка попыталась приподняться, но подвернутая нога сослужила ей недобрую службу, и она рухнула обратно, в вытаявший круг.
– Э-э-э, – протянул Епифан, – да ты, никак, ногу подвернула.
– Можно? – спросил Триша, наклонился к ноге, Улля кивнула.
Стянув с девушки сапог и размотав холщовые онучи, парень белую девичью голень ловко вправил. Улля стиснула зубы и перетерпела молча. Седой одобрительно кивнул, а Епифан спросил, сможет ли она далыне-то идти. Тогда девушка прошлась по полянке туда-сюда под одобрительный смех Епифана, и ей вручили шмат вяленой оленины и кружку горячего меда. Несколько дней питавшаяся древесной корой и земляными кореньями, Улля вгрызалась в мясо крепкими белыми зубами, точно волчонок.
– Так откуда ты к нам явилась, дитятко? – поинтересовался Епифан, когда с едой было покончено.
– Я не дитятко, – обиделась Улля, – мне уж семнадцать зим. Я от Смородины иду, с Калинова села.
– Ого, – восхитился Седой, – Смородина-река… это ж сто верст на Север! И про село твое слыхал. Ты часом не в роду со старостой? Он мне задолжал кой-чего…
– Я не знала своих родителей, – призналась Улля, – я сирота.
– Печально слышать, – сказал Седой, – я и сам сирота, знаю, каково это: без отца-матери, одному в целом мире. Гляжу я на тебя, и вот кажется мне, в твоем роду были северяне… Волос твой больно уж светел… так и сияют волосья-то!
Улля лишь плечами пожала.
– Знавал я одного северянина, – начал Епифан, – так ловко он умел зубы заговаривать, просто диво. Лихой был человек! По прозванью Хведрунг, он однажды в одиночку проник в охраняемую крепость на севере и спер монисто у жены тамошнего ярла. Слухи ажно до Новограда дошли, народ об этом полгода судачил и его лихостью восхищался.
– И что он сделал с тем ожерельем? – спросила девушка.
– Ничего не сделал, – промолвил Епифан, – украсть-то украл, а вот уйти от погони не смог… – Он сбился на полуслове и посмотрел на чащобницу недоверчиво. – А как же тебя волки-то не задрали по дороге?!
Они никогда не брезгуют отведать человечинки, особенно в зимнюю пору. А сто верст пройти – это…
– Что ты пристал, – вступился Триша, – не задрали – и хорошо. Повезло девке, радоваться надо.
– Улля, душа моя, – обратился к девушке Седой, – а жених-то есть у тебя? А то наш Триша, как до ножки твоей дотронулся, так с тех пор глаз от тебя оторвать не может. Занемог.
Тут мужики залились диким хохотом, даже Триша всхохотнул. Лесовичка же заалелась.
– Ты, девка, не обижайся. Внимания на нас, дурней, не обращай, – продолжал довольный своей шуточкой Седой, – мы тебя не тронем. Ты не думай, мы не какие-нибудь лиходеи, мы вообще-то охотники. Вишь ли, на медведя идем. Как косолапого завалим, сразу в городец двинем, оттуда потом парни придут, погрузят медведко на сани. Нам только бы его завалить.
– Медведь-то спит зимой, – заметила Улля.
– А это медведь-шатун, повадился по ночам в овинники ломиться. И умный такой! Овцу схватит – и сразу деру в лес, только его и видели.
– Никогда не охотилась на медведя.
– А на кого охотилась? – заинтересовался Епифан.
– На уток, бывало, – призналась чащобница, – а вообще, я больше до грибов охотница.
– И как же тебя занесло за сотню верст от родного порога? – спросил Седой. – Блуждаешь в одиночку по Лесному Морю. Епифан правду сказал: здесь всяк до добычи падок.
– Я слова заветные знаю, чтоб зверь не тронул, а иду в Искону.
– Зачем?
Девушка покачала головой, мол, не скажу.
– Что ж, каждый имеет право на свой секрет, – произнес Триша, косясь на товарищей.
– До рассвета еще есть время, надо всем поспать, – говорил Седой, – дежурить у костра будем по очереди. Я первый. А ты, девка, отсыпайся, поможешь нам с медведем.
Улля пожала плечами, мол, помочь не против.
– А можно я еще у костра посижу? – спросила лесовичка.
– Тогда с тебя история, – ответил Седой, – у нас так принято: сидишь у костра, расскажи историю.
Триша и Епифан, уже было залезшие в мохнатые мешки, высунулись обратно.
– Вряд ли вы сочтете мои истории интересными, – сказала девушка.
– Сочтем-сочтем, – подхватился Триша, – у нас принято рассказывать истории, но это не значит, что они должны быть интересными. Главное: правдивыми. Расскажи-ка нам правду.
– И подсядь уж поближе к костру, – добавил Седой, – чего ты хоронишься от огня?
Чащобница придвинулась, и языки пламени ярко выхватили из ночной темноты пригожее девичье лицо.
– Ладно, хорошо. Одним летом пошли деревенские девушки в лес по ягоды, ну, и я с ними напросилась. Было это давненько уж, я по десятому годку. Девушки далеко не полезли, испугались по чащам лесным шастать. А мне-то, дурехе, любопытно, чего это все чащу пугаются. Они все по местам хоженым топтались, а я в самую затемь побрела. То тут полянку найду, то там. Земляника красным ковром под ногами раскинулась, черника так и просится в корзинку, чуть дальше прошла, а там малины непролазно. Набила я корзину с горкой и вдобавок наелась до отвала.
А солнце уж к закату клонится, думаю, пора и честь знать. Ну, и двинулась обратно. Вышла из лесу-то, гляжу, стоят мои подруженьки: у меня-то корзинка полнехонькая, а у них и донышко не покрыто. Взяла их зависть лютая, что они домой порожними придут. Окружили меня и косятся так нехорошо, думаю, вот сейчас прибьют и закопают под ракитовым кусточком. – Улля замолчала и выжидающе посмотрела на охотников.
– Ну, и чем дело кончилось? – не выдержал Епифан.
…Проснулась Улля от того, что кто-то ее легонько трогал за плечо. Это был молодой Триша.
– Вставай, милая, пора.
Очень хотелось повернуться на другой бок, чтоб досмотреть цветной сон, приснившийся под утро. Вот всегда так, как только под утро снится веселый сон, так кому-то тут же приспичит тебя будить.
– Всю охоту проспишь, – шепнул ей на ухо Трифон. Его теплое дыхание обожгло ей щеку, и девушка нехотя поднялась. Чтоб не ощущать это дыхание снова.
– На вон, ножик поточи, – сказал Седой, швырнув ей точильный камень.
Позавтракав остатками оленины, они тронулись в путь сквозь поросль ольхи, в чащобу. Улля чувствовала себя куда лучше: нога не ныла, хорошо держала, спасибо юному костоправу.
– Так скоро к медведю-то придем? – спрашивала лесовичка.
– Не боись. Уже скоро, – отвечал вихрастый Триша, тащивший большую заплечную котомку и охотничье копье. Седой ушел на пятьдесят шагов вперед, у него был крепкий лук и десяток стрел в колчане, то и дело он останавливался, прислушиваясь.
Епифан, по словам охотников, отправился восточнее – поразведать хозяина. Но, сказать по правде, Улля не чуяла никакого медведя. Седой впереди шел бесшумно, точно крадущийся зверь.
И вдруг раздался крик филина. Седой сорвался на бег, Триша припустил следом, Улля побежала за охотниками со всей прытью, на какую была способна. Нога, только-только переставшая болеть, снова заныла, и девушка поминутно спотыкалась. Заутра плетеная коса била ее промеж лопаток и по спине, по спине, точно злая мачеха. Шапку-треух она засунула в мешок к Седому. На охоте, поучали мужики, шапка будет помехой, ничто не должно стеснять движений, уж лучше простыть: в мешок ее. Улля не очень понимала, какая им понадобится помощь в охоте на медведя от нее, слабой девушки, но зато точно знала, что бы с ней случилось прошлой ночью, если б она не повстречала в лесу этих охотников: лежала бы инеистая, на брачной постели Морозца.
Вышли на проселочную дорогу и увидали бегущего навстречу Епифана, который махал руками, точно мельница, и молча так, молча. И вдруг бросился мужик в кусты на другой стороне дороги.
И оттуда, откуда бежал Епифан, раздался цокот копыт. И песня. Из-за поворота показалась тройка лошадей, запряженная в сани. Мужик, сидевший на облучке, что-то напевал про степь, как ямщикам положено по их роду деятельности. Сани нагружены были мешками, на мешках сидели мужчина в распахнутом тулупе, с хорошим животом, начинавшимся чуть не от шеи, и мальчонка. За санями следовали трое всадников, вооруженных копьями: охрана.
– Погодь, проедут, тогда дальше пойдем, – шепнул Седой и присел на корточки за кустами. Улля тоже присела, опустив одно колено в слежавшийся снег: с дороги их не заметишь, а им все отсюда видать.
– Не шуми, – опять прошептал Седой. А когда обоз поравнялся с их укрытием, неожиданно толкнул ее в спину, да с такой силой, что она вывалилась на дорогу, аккурат лошадям под ноги.
– Тпру-у, – заорал ямщик, осаживая коней. Телега подалась вперед, мальчонка едва не скатился с мешков.
Улля, собравшись в комок, едва успела выкатиться из-под копыт вставших на дыбы лошадей.
– Откуда ты тут взялась?! – заорал ямщик. – Чего под копыта лезешь, курва лесная?!
Всадники, скакавшие за санями, подъехали к ней и окружили с трех сторон.
– Ты кто такая? – спросил один из них недобрым голосом. – Прочь с дороги!
– Погодите, – приказал мужчина в богатом тулупе, – не видите, что дитя перед вами. Может, беда какая стряслась.
Он слез с саней и подошел к девушке, подал ей руку, помог подняться.
– Ты, дитя, не серчай на них, – сказал он как можно приветливее, – охранники мои – дядьки суровые, всюду опасность видят. Мы в Искону едем. Ты не оттуда? Заблудилась небось? Окажи честь, садись в сани, девица.
Улля не успела и рта раскрыть, как из кустов прилетела стрела. Ямщик, хватаясь за торчавшее в шее древко, хрипя, рухнул в снег и окрасил его красным. Следующая стрела сразила ближайшего к Улле всадника, застряв у него в глазу, – Седой бил знатно. Почти тут же из кустов, с двух сторон дороги, выпрыгнули Триша с Епифаном; парень всадил охраннику копье в живот, не спасла и кольчуга, а его подельник скинул с лошади и прирезал последнего провожатого, который перед смертью успел пожалеть, что не нанялся к другому купцу.
Схватка была так неожиданна и страшна, что купец застыл в немом изумлении с округлившимися от страха глазами.
Тут показался Седой: спрыгнул на дорогу с пригорка.
– Отдавай, купец, товар, – гаркнул он, – тогда мальчонку твоего не тронем. И сам жив останешься. Только не вздумай…
Купец только кивал, он потерял дар речи, будто никак не мог поверить в случившееся. Но он был не одинок, точно так же остолбенела девушка, стоявшая среди трупов. Вот, значит, на какого медведя они охотились! Вот это что за охотнички! Не охотнички, а разбойнички!
Купец не успел больше произнести ни одного слова (последним его словом в жизни было «девица»): подошедший сзади Епифан полоснул его по горлу вострым ножичком, и купец, страшно щерясь горлом-ртом, осел в снег. Проворнее взрослых оказался мальчонка, он соскочил с саней на безлюдную сторону и что есть мочи драпанул в лес.
– Триша! – Седой повернулся к меньшому, тот кивнул и ринулся за мальчиком в чащу.
Улле тоже хотелось убежать отсюда подальше, но будто кто-то вцепился в нее мертвой хваткой, не давал сдвинуться с места. С ужасом она смотрела на Седого, а тот, улыбаясь, прилаживал за спину свой лук.
– Ты чего боишься-то, девица? – вымолвил он. – Я ж тебе сказал – не надо нас бояться. Мы охотники. Раньше были охотниками за головами, а нынче стали за купцами. Что поделать, голод не тетка. Хочешь, выбирай себе, что приглянется, в Купцовой поклаже. Тебе доля полагается, у нас все по-честному.
Улля лишь мотала головой.
– Ну, как знаешь, – махнул рукой Седой, – иди по дороге, она тебя к городу выведет, всего-то версты две до него.
Развернувшись на ватных ногах, чащобница побрела было прочь, но затем, оглянувшись на охотников за купцами, остановилась и раздельно произнесла:
– Шапку-то верните!