Не знаю, сколько так просидела. Может быть, четверть часа. Может быть, и более. Из оцепенения меня выпростал хлопок двери — Полина вернулась. Прошла мимо, не глядя. Точно меня там и не было.
Я подняла голову.
Она скинула пальто, оставшись платье, и волосы у неё были собраны в простой узел на затылке. Лицо — спокойное, безмятежное, такое, как бывает у людей, давно решивших не вмешиваться. Но я-то её знала. Я-то знала, что под этим её спокойствием давно уже идут какие-то тяжкие, медленные, как ледоход на Неве, процессы.
Сестра двинулась. И только в дверях столовой, не оборачиваясь, обронила:
— Поднялась бы, Надя. Сесть-то у нас есть куда.
Я молча поднялась. Прошла за ней.
В столовой Полина стала разливала чай. Поставила передо мной чашку. Села напротив. Сложила руки на колене. Подождала.
— Ну, — выговорила она ровно. — Рассказывай.
— Что рассказывать?
— Что хочешь. Ты с лица, прости меня, на сама смерть похожа. А глаза у тебя — горят, как у в горячке. Так бывает, понимаешь ли, у человека, который только что прошёл сквозь огонь и воду. Так что — рассказывай, сестрица.
Я молчала.
И — странное дело — мне в эту минуту не хотелось ни плакать у неё на плече, ни делиться предложением Фёдора Михайловича, ни признаваться в том, что я, кажется, только что разобралась в характере собственной любви к нему. Мне хотелось говорить вообще о чём-нибудь другом, о том, что меньше всего теперь меня волновало.
И я заговорила про Стелловского.
— Поля, — сказала я, — а ведь мы дописали роман.
— Какой роман?
— Какой… «Преступление и наказание». Мы дописали его, Поля. Мы дописали.
— Когда?
— Сегодня… то есть нет, шестого числа. Мы…
И тут я заговорила. Заговорила сбивчиво, торопливо, бессвязно. Стала рассказывать всё. И как пришла к нему — а он лежит в жару, и я думала, не выживет. И как сидела с ним всю ночь. И как пришёл Михаил Михайлович. И как мы выхаживали его. И как переписывала по ночам. И как — как я только начала рассказывать про Стелловского — мне на минуту стало даже легче, потому что в этом рассказе было хоть какое-то линейное движение, какая-то понятная последовательность, за которой можно было укрыться, как за щитом.
Рассказала, как поехали на Большую Морскую. Как нас не пустил слуга. Как у меня в голове сама собою сложилась мысль про частного пристава, и как мы поехали к нему, и как сдали пакет под опись. И как сегодня Фёдор Михайлович поехал к Стелловскому. И как Стелловский отсчитал ему гонорар.
Я говорила, говорила. Полина слушала. Слушала, не перебивая. Никакого живого выражения у неё на лице не появлялось. Никакой ни радости, ни удивления, ни даже простого человеческого «ах», которое в подобных рассказах нет-нет да и проскочит даже у самого ленивого слушателя. Она слушала, как слушает врач очередную историю болезни. Внимательно, аккуратно, не торопясь делать выводы.
Я докончила. Замолчала.
Сестра не сразу заговорила. С минуту просто сидела, помешивая ложечкой в чашке давно уже остывшего чая.
— Сестрица, — наконец выговорила она. — А ты ведь даже не улыбнулась ни разу.
— Что?
— Ни разу, говорю, не улыбнулась. Пока рассказывала. Ну, что же это, сестрица? Что же ты — не рада?
— Отчего же не рада, — обронила я. — Очень даже рада, Поля. За Фёдора Михайловича я бесконечно рада.
— За Фёдора Михайловича.
— Да.
Она помолчала. Снова помешала ложечкой.
— Сестрица, — выговорила она наконец, и голос её сделался иной — мягче, тише, но в этой мягкости я почему-то ясно услыхала надвигающуюся бурю. — Сестрица, я ведь не вчера родилась. Я ведь, ты знаешь, в одном с тобою доме живу. И я ведь, прости меня, Фёдора Михайловича знаю — знаю поболее многих. И знаю, что романом-то у вас всё не кончилось. Ведь так? Скажи мне честно. Так?
Я опустила глаза.
— Поля, если ты о каких непристойностях, то клянусь тебе. Клянусь тебе, Поля. Ничего у нас не было. Ни единого… ни единого даже поцелуя. Ничего. Поверь мне.
Полина оложила ложечку на блюдце. Поглядела на меня долго и проницательно.
— Какие непристойности, сестрица? О каких непристойностях ты со мной говоришь?
— Поля…
— Ты ведь меня, надо думать, нисколечко не знаешь. Ты, надо думать, меня за такую почитаешь барыньку нравоучительную, которая будет тебе тыкать вилкой и говорить — «ах, ах, что же ты, голубчик, до венца себя позволила». Так, что ли, ты меня видишь, сестрица? Так, что ли?
— Нет, — выговорила я. — Не так.
— Я и думаю, что не так. — Голос её, оставаясь тихим, набирал что-то жёсткое, чугунное. — Я ведь, кажется, тебе не давала повода. Я ведь, кажется, никогда подобных глупостей не говорила. И тебе особенно об этом надо бы знать. Тебе — поболее остальных.
Я молчала, опустив глаза в скатерть.
— Я о другом, Надя. Совсем о другом. — Голос её сделался ещё на половину тона ниже. — Я о том, что вы за этот месяц… вы за этот месяц всем существом своим приросли друг к другу. И не телесно, может быть, и не плотски, и в этом смысле — да, поверю тебе, никаких непристойностей. А вот другим всем, что у живого человека есть и чем он бесконечно дороже своего тела, — приросли. Так? Не лукавь со мной. Так?
Я молчала.
— Так? — повторила Полина.
И тогда я тихо, безо всякого вызова, безо всякого ёжества, выговорила:
— Так. Поля. Так.
— Ну. И…
— И он сделал мне предложение, — выговорила я. — Сегодня. Только что. В этой самой комнате. На том самом половичке, на котором я после сидела, когда ты меня застала. Стоял на коленях и просил.
Я подняла глаза на сестру — и пожалела.
То, что произошло с её лицом в эти секунды, у меня не получится передать словами, как ни старайся. Сначала — оно вдруг побелело. Не побледнело — а именно побелело, до самой какой-то меловой ровности, до жуткого равенства с собственными зубами. Потом — налилось. Налилось снизу, от шеи, кровью, разом, и стало пунцовым, и не пунцовым даже, а тёмным, лиловым, страшным, каким бывает лицо у человека за секунду до удара. Глаза её — её всегдашние серые, строгие, спокойные глаза, какие я знала с самого детства, — заволокло какой-то багровой плёнкой. Я увидала, как у неё стиснулись зубы, и как у неё затрепетали крылья носа.
— Предложение, — выговорила она. — Зна-чит. Предложение.
— Поля...
— А знаешь ли ты, сестрица моя единокровная, — её голос вдруг сорвался и пошёл вверх, — а знаешь ли ты, какие он мне делал предложения? А знаешь ли ты, какие он мне слова говорил? Как клялся? В чём клялся? Жизнью, кровью, могилою матери? Знаешь ли?
— Поля, не надо. Не хочу. Не хочу я этого слышать.
— А ты послушай. А ты послушай, сестрица. Пора, давно уж пора послушать. Он же у меня — у меня, у меня! — у меня в ногах ползал. Червём. Слышишь ты? Червём — ползал. По полу. На животе. Я в кресле сижу, ноги поджаты, плачу — а он на полу, у моих ботинок, и плачет, и просит, и целует мне подошву, и говорит: «Полинушка, в ад за тобой пойду, на каторгу пойду, в Сибирь, в самую преисподнюю, только не отвергай». Слышишь? В преисподнюю. А я ему говорю: «не верю тебе, Фёдор. Не верю». А он — «верь, Полинушка, верь, последним прошу, верь». А я — снова: «не верю». И вот, сестрица, вот в чём пакость, я тебе скажу. Не верила-то я, оказывается, и правильно. А ты — ты, дурочка несчастная, малолетка, тонкая моя барышенька, — ты, я гляжу, веришь. Так ведь?
— Поля, — выговорила я, и почувствовала, как у меня саму голос задрожал и пошёл звенеть, — Поля, ты сейчас не за меня говоришь. Ты сейчас за себя говоришь. Это твоё. Это не моё. Не мешай ты нас, ради Бога, не мешай.
— Не мешай! — выкрикнула она, и я в первый раз увидала, как у неё на скуле выступает яркое, точно подкрашенное, пятно. — Не мешай! А кто же тебе всё это будет говорить, если не я? Кто? Сам Фёдор Михайлович, что ли, тебе расскажет, какой он есть и каков был? Так и расскажет, как же! Он тебе сейчас расскажет, что любил тебя, рождённую быть с ним, ждал тебя всю жизнь, и сей же час он самим Богом тебе предназначен! Знаю я эту песенку. Я её, голубушка, на собственной шкуре наизусть выучила. Я её, если хочешь, тебе сейчас слово в слово отбарабаню — у меня в голове записано.
— Замолчи! — крикнула я и сама не узнала своего голоса.
Я вскочила со стула. Полина — тоже вскочила, через какую-то долю секунды.
И мы стояли друг против друга, две сестры, и смотрели друг на друга так, как смотрят чужие, ненавидящие.
— А я и не замолчу, — отчеканила Полина. — Не замолчу. Я столько молчала про него, Надя, что меня уже едва не разнесло. Я с тобой об этом говорить никогда не хотела, ты помнишь — я хранила его имя, я не марала. Я ради тебя его не марала. А ты, гляжу, моё молчание себе во благо приспособила. Ах, какая, мол, тонкая у меня сестра, всё-то благородно понимает, ничего не выдаст, на меня плохого не подумает. Так? А моё молчание, оказывается, тебе во вред пошло. Потому что ты теперь сидишь тут передо мной — и веришь ему. Свято, до изумительности веришь. А он — слышишь ли? — он лжёт. Лжёт, как дышит. Он не нарочно лжёт. Он сам себе верит, когда говорит. В этом-то самая страшная штука и есть. Он самому себе верит — и потому-то ты ему и веришь.
— Я не дура, Поля. Не дура, как ты меня выставляешь. Я моложе тебя, да. Я твоя младшая сестра, да. Но у меня тоже своя голова на плечах есть. И я тоже жизнь прожила. И я тоже умею людей различать.
— Какую жизнь ты прожила?! — выкрикнула Полина, и тут уже всякое последнее приличие у неё с лица сошло. — Какую жизнь? Какую? Ну скажи! Ты у мамы под крылышком сидела до восемнадцати лет. Ты в Цюрихе три года побыла — да и то под обмороки и с поклонниками, чтоб кругом тебя бегали. Ты в петербургском обществе, по большому счёту, и не была никогда. Ты людей — настоящих, разных, мерзких, скользких людей — и не видала. Ты что, Надя, я тебя спрашиваю? Ты у меня младшая сестра. Ты света не видавшая! Какие у тебя жизненные опыты, чтобы вам мне в нос ими тыкать? Какие?
— А ты, — выговорила я, и голос мой задрожал уже от чёрной, тёмной, никогда мною прежде не испытанной злости, — а ты, выходит, видавшая? А ты опытная? А ты, выходит, умудрённая? Хороша мудрость! Хороша! Тебя, выходит, на коленях вымаливали, тебе подошвы целовали — а ты в Париж таскалась за этим каким-то французским сорванцом, который тебя там и опозорил, и бросил, и оставил, как пустую тряпочку. И вот теперь ты, прошедшая через всё это, со своею выстраданной опытностью, мне будешь тут жизни учить? Так?
Я не должна была. Не должна была этого говорить. Я знала это — даже и тогда, когда у меня уже само собою летело с языка. Я говорила, а в самой себе кричала «остановись, Надя, остановись, остановись!» — и не могла остановиться.
Полина побелела во второй раз. И это, кажется, было хуже первого.
— Хорошо, — выговорила она. — Прекрасно. Превосходно, сестрица. Превосходно. Стало быть, мы наконец-то знаем, что́ ты обо мне на самом деле думаешь. Стало быть, наконец-то открылась карта. Что ж. Это полезно знать. Это очень даже полезно знать. Спасибо.
— Поля, — выдохнула я, и тут уже у меня брызнули слёзы, — Поля, прости, прости меня. Я не то сказала. Я не так. Я сама не знаю, что несу. Поля.
— Знаешь, знаешь, — отвечала она, и голос её стал ровным и страшно холодным, точно лёд. — Очень хорошо знаешь. Не первый раз думаешь. Только в первый раз вслух. Что ж. Это даже честнее. Это даже лучше. По крайней мере, теперь — без масок.
Она повернулась и вышла из столовой. И я слышала, как у неё в комнате звонко, на весь коридор, хлопнула дверь.
Я осталась стоять у стола.
И тогда — впервые за весь этот сумасшедший, ничем не похожий ни на один из ранее прожитых день, — я заплакала по-настоящему. Не сдержанно, как плачут в романах добропорядочные барышни, и не злыми слезами, как плачут оскорблённые. Я заплакала по-простому, в голос, как плачут маленькие дети, потерявшие в толпе материнскую руку. Я хотела бы сесть на стул — но у меня не хватило сил даже его подвинуть. Опустилась прямо на пол, прижалась лбом к ножке стола, и плакала так — пока не выплакала всё, до самого дна.
————
Дорогие читатели!
Скорее зову вас в свою завершённую фэнтези-историю!
“Мастерская попаданки ”
Я потеряла всё — сына, мужа, веру в любовь. Но в гончарной мастерской, среди глины и детских улыбок, обрела новую мечту. Спасая ребёнка из огня, я пожертвовала собой — и очнулась в теле Эйлин Келлахан, невесты могущественного Бертрама О'Драйка, предводителя клана Драконов. Он жаждет поработить меня, но я не та, кто легко сдаётся.
В суровом мире, где Ирландское море шепчет древние заклинания, а кланы Волков и Драконов ведут кровавую войну, я буду бороться за свободу. Своими руками я попробую вылепить собственную судьбу. Смогу ли я спасти маленькую сироту, остановить войну и защитить своё сердце от таинственного воина, чьи глаза скрывают волчью душу?
https:// /shrt/QoXs
————
ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!