Так оно с того утра и пошло.
Я не уходила от него ни на час. Полине я послала короткую записку: «Поля, я ночую у Фёдора Михайловича. Он болен. Не беспокойся. Нядя.» Что Полина подумала, прочтя такую записку, — мне в эти дни было совершенно безразлично.
Расписание у нас сложилось такое.
Утром я будила его не раньше девяти. Перед этим — успевала вскипятить молока с маслом, сварить жидкого овсяного киселя, и заварить новый отвар: липу с тимьяном, или ивовую кору, или — в зависимости от часа и от того, как обстояли с ним дела, — что-нибудь ещё. Поила. Кормила с ложечки. Слушала грудь — каждое утро, как первое дело, ещё до завтрака. Считала пульс и дыхание. Записывала всё это в тетрадь, которая лежала у меня на тумбочке у кровати: число, час, температура, пульс, дыхание, выделения, состояние сознания. Нужно было точно видеть, как у больного идёт дело, и я предпочитала любому впечатлению — точную колонку цифр.
В десять — мы садились работать.
Он диктовал. Я записывала. Сидел он, поначалу, в кровати, обложенный со всех сторон подушками, бледный, слабый, с тёмными синяками под глазами. Говорил тихо. Часто останавливался. Кашлял. Пил тёплое питьё, которое всегда стояло у него под рукой на тумбочке. Снова диктовал. Прерывался — иногда минут на пять, иногда на четверть часа, иногда засыпал прямо на середине фразы. Я не будила. Ждала. Тихонько переписывала уже надиктованное набело, рядом, на отдельном листке. И, когда он просыпался, начинала с того места, на котором он остановился.
В час пополудни мы прерывались на обед. Кухарка приходила к одиннадцати и оставляла мне всё необходимое. Михаил Михайлович, по моей просьбе, привёз также из аптеки Пеля целый запас лекарственных средств, и я подавала по часам. Прибавила к арсеналу своему ещё хины (тех самых порошков, которые в эту эпоху единственно считались хорошим жаропонижающим, — и я ничего против них не имела).
После обеда — снова диктовка. И так до семи. После семи заставляла его ложиться, и он засыпал. А я ещё часа три, при свечах, переписывала набело. Потом, в одиннадцать или в двенадцать, и сама засыпала — прямо в кресле подле него, не раздеваясь, накинув на себя плед. Если он во сне начинал хрипеть тяжелее, я просыпалась мгновенно. Если ему делалось плохо — поднималась, поила, прикладывала влажную ткань ко лбу, считала пульс. И снова засыпала.
Так — день за днём.
К концу второго дня я не помнила вкуса горячей еды. К концу третьего — у меня дрожали руки. К концу четвёртого — Михаил Михайлович, заглянувший к нам, посмотрел на меня, на моё, должно быть, посеревшее лицо, на круги у меня под глазами, и сказал:
— Надежда Прокофьевна. Голубушка моя. А вы-то сами не свалитесь, не дай Бог?
Я взглянула на него, отвлёкшись на минуту от очередного листка, и ответила:
— Не свалюсь, Михаил Михайлович. Такого я себе позволить не посмею.
К концу пятого — у нас не хватало уже только двух глав. Самых важных, самых трудных. Я переписывала, и переписывала, и переписывала. И, надо отдать должное, к этому самому пятому дню Фёдор Михайлович — то ли благодаря ли моему лечению, то ли благодаря собственной поразительной природной устойчивости, какая у него ни единожды уже выручала, — пошёл на поправку. Температура установилась чуть выше нормальной — тридцать семь и две, тридцать семь и пять. Хрипы в груди оставались, но уже глуше. Он начал есть с аппетитом. Кашлял меньше. Сам сидел, сам ходил по комнате.
Он стал прежним Фёдором Михайловичем — таким, каким я знала его до болезни. Только похудевшим. Только глаза у него стали ещё больше, и блеск в них ещё ярче.
На шестой день — было кончено.
Последняя точка была поставлена в десять часов утра. Я не помню, как именно это произошло. Помню только, что Фёдор Михайлович, продиктовав последнюю строку, замолчал, посмотрел на меня и тихо произнёс:
— Кажется, всё.
— Всё? — переспросила я, не веря.
— Всё.
Мы посмотрели друг на друга и засмеялись. Засмеялись по-простому, так, как смеются дети, которые наконец-то закончили строить из песка свою башенку.
К полудню рукопись была у меня переписана набело — вся, от первой страницы до последней. Я сложила её в стопку. Перевязала суровой ниткой. Завернула в большой лист тёмно-синей бумаги. Перевязала ещё раз. Получился внушительный, тяжёлый пакет, в котором лежали те самые слова, которым предстояло перевернуть русскую литературу.
Михаил Михайлович явился к двум.
— Готово?
— Готово, — кивнул Фёдор Михайлович.
Он за эти полдня преобразился совершенно. Не выздоровел — это нет, до полного выздоровления было ещё далеко, — но взял себя в руки. Надел свой лучший сюртук, завязал галстук.
— Поезжайте, — сказала я, провожая их в прихожую.
— Как — поезжайте? — обернулся он. — А вы?
— А что я?
— А вы со мной не едете?
Я растерялась.
— Зачем же я? Фёдор Михайлович, это ваше с Михаилом Михайловичем дело. Я тут лишняя.
— Лишняя?! — он чуть не подскочил. — Наденька, голубушка, да помилуйте! Кабы не вы — кабы не вы, у меня бы и пакета-то этого не было. Вы поедете с нами, и не возражайте мне. Хочу, чтобы вы видели, как этому Стелловскому я в его жирные ручки положу. Хочу, чтобы вы тоже эту минуту прожили. Без вас я туда не поеду. Так и знайте.
Я взглянула на Михаила Михайловича — тот молча кивнул мне, как бы говоря: «не противьтесь, всё верно». Пришлось согласиться.
Извозчик подкатил к шести часам пополудни, к Большой Морской.
Стелловский жил во втором этаже большого, нарядного дома — углового, с лепнинами по фасаду, с двумя гипсовыми атлантами, державшими на согнутых спинах балконную плиту. Поднялись по широкой, начищенной воском мраморной лестнице. На втором этаже — отделанная под тёмный дуб дверь, медная пластина с гравированным «Ф. Т. Стелловскiй». Михаил Михайлович позвонил.
Открыл слуга. Поглядел на нас сверху-вниз.
— Чего изволите, господа?
— Доложите, любезный, что Достоевский Фёдор Михайлович и Достоевский Михаил Михайлович по делу-с. Господин Стелловский ждёт нас, ему известно.
— Господина Стелловского нет, — отвечал слуга безо всякого выражения. — Извольте уехать.
Мы все трое недоуменно переглянулись.
— То есть как — нет? — спросил Фёдор Михайлович, и в его, ещё совсем недавно ослабевшем, голосе сразу вернулась прежняя, режущая нота. — Что значит — нет? У нас с господином Стелловским уговор на нынешнее число. Он ждёт нас.
— Господин Стелловский, — отвечал слуга тем же тоном, — нынче с утра отбыл по делам.
— Куда отбыл?
— О том не уполномочен говорить.
— Когда вернётся?
— Через три дня.
Я почувствовала, как у меня внутри всё обрушилось.
Фёдор Михайлович чуть покачнулся. Я увидала, как у него побелели губы.
— Любезный, — выговорил он сдержанно, и я даже подивилась, как спокойно у него прозвучал голос. — Любезный, мы войдём и подождём. Подождём столько, сколько потребуется. Прошу прощения, но это — наше право.
— Не пущу-с, — отвечал слуга. — Не велено.
— Кем не велено?
— Самим господином Стелловским.
— А по какому случаю?
— О том не уполномочен говорить.
— Послушай-ка, мерзавец, — заговорил Михаил Михайлович, и в его обыкновенно вежливом голосе вдруг прорвалось что-то такое крестьянское, — дело идёт о тысячах рублей. О моём родном брате. О честном уговоре, подписанном между двумя…
— О том не уполномочен говорить.
Слуга, как заведённая игрушка, повторял одно и то же. И на лице его — выученном, гладко выбритом, со скучающими глазами, — не дрогнул ни единый мускул.
Дверь захлопнулась.
Мы стояли на лестничной площадке и молчали.
Михаил Михайлович, у которого губы тряслись, как у человека, проигравшего последнюю копейку, выговорил тихо:
— Феденька. Феденька, мы пропали.
— Пропали, — кивнул Фёдор Михайлович.
И тут он сделался серым. Колени его подогнулись. Он опёрся на перила. Пакет соскользнул у него из-под мышки и шлёпнулся на ступень.
Михаил Михайлович подхватил его за локоть.
— Вот подлец... — пробормотал Фёдор Михайлович. — Каков же подлец...
И тут у меня в голове внезапно родилась мысль.
Я подняла голову.
— Фёдор Михайлович. Михаил Михайлович. Послушайте меня.
Они оба повернулись.
— Едем к частному приставу, — выговорила я. — Сию минуту. Едем к частному приставу той же части, в какой состоит этот самый дом. И сдаём ему пакет — с описью, с печатью, с распискою. Под журнальный номер. И всё.
Они молчали. Не сразу поняли.
— То есть как? — выговорил Михаил Михайлович.
— А вот так. Пристав — лицо, облечённое в данной части. У него своя печать, свой журнал, свой долг — фиксировать всё, что в его части происходит, в особенности — по уговорам и обязательствам частных лиц. Мы являемся к нему и показываем: вот пакет, вот уговор, вот мы, вот час, вот сей самый день, до которого, по уговору, надлежало пакет вручить лицу X. Лица X нет на месте, его слуга нас не впустил, ждать не велит, говорит — три дня не вернётся. А срок — нынче. Мы, не желая нарушать уговора с нашей стороны, вверяем пакет на сохранение в полицейскую часть, с описью и под журнальный номер. И — выходим оттуда с распискою, на которой стоит число и час, и печать пристава. После этого пускай Стелловский потом доказывает, что мы не сдали в срок. Он отсутствовал. Мы выполнили всё, что только могло быть выполнено. Понимаете?
Михаил Михайлович спросил всё ещё с сомнением:
— А он… он не сможет потом сказать, что это, дескать, не считается? Что уговор был — лично, в руки?
— Сможет сказать. Но не сможет доказать. Потому что доказывать надо будет в суде, и тогда у нас будет печать, журнальная запись, имя пристава, дата, опись. А у Стелловского — ничего. Какой судья ему присудит в таком положении? Никакой не присудит. Закон не на его стороне. Закон, Михаил Михайлович, в этом деле как раз и стоит за нас.
Фёдор Михайлович поднял на меня глаза. Долго смотрел. И, выпрямившись, выговорил коротко:
— Едем.
Извозчик повёз нас в первую же часть Большой Морской. Частный пристав той части выслушал нашу историю молча, с подобающим серьёзному делу вниманием.
— Так-с, — выговорил, опуская на стол свою тяжёлую ладонь. — Так-с. Дело явное. Извольте-с.
Он распорядился.
При нашем участии, при свидетелях из числа младших чинов мы вскрыли пакет, описали его содержимое, снова опечатали сургучом, расписались. Пристав ответно вписал в журнал. Поставил день и час.
Расписку выдал нам тут же — в двух копиях.
Мы вышли на улицу. Уже совсем стемнело. Поднимался редкий снежок. Фёдор Михайлович остановился на крыльце. Поднял лицо, подставляя его этому снежку.
И вдруг, очень тихо, не для нас даже, а для одного себя, выговорил:
— Слава Тебе, Господи.
————
Дорогие читатели!
Спасибо, что вы со мной! Не забывайте заглядывать в другие мои книги! Надеюсь, они вам тоже понравятся!
Ещё одна ЗАВЕРШЁННАЯ история:
"Аптекарский огород попаданки"
Выдался шанс начать всё сначала в новом мире?
Я согласна!
Была инвалидом? Хлебнула «радостей семейной жизни»?
Все можно изменить!
Стать врачом, отыскать лекарство от смертельной болезни и спасти империю — тысяча «да»!
Найти таинственного дворянина, который прячется за инициалами «В.Б.» — уже бегу!
Теперь я княжна из 19 века — приятно познакомиться…
https:// /shrt/r_yO
————
ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!