Течение подхватило меня и потащило лицом по шершавой изнанке льда. Я попытался прикрыться рукой, но плечом тут же приложило о выступ, следом неслабо ударило затылком, аж до искр в глазах.
Где верх, где низ, понять не получалось. Намокший полушубок тянул ко дну, портупея с револьвером и бебутом добавляла веса. Берданку вырвало из рук еще при падении.
В голове коротко всплыло знакомое правило: не трать воздух. А в груди уже разгорался огонь. Рот сам собой приоткрылся, ледяная вода обожгла язык. Я ударил ладонями по льду, нащупал неровность и оттолкнулся. Течение провернуло меня, протащило еще несколько саженей и вдруг швырнуло вверх.
Я вынырнул в соседней промоине, судорожно хватая ледяной воздух. Закашлялся, выплюнул воду. Пальцы нащупали обледенелый торос и сразу сорвались. Со второй попытки я ухватился за выступ обеими руками.
Стрельба не смолкала. Пули щелкали по льду, выстрелы с обоих берегов разносились над рекой. Со стороны разбитого обоза доносились крики. Ветер швырял в лицо снег, кровь из рассеченного лба заливала левый глаз.
Я кое-как проморгался и увидел Беркута.
Конь вылетел из-за перевернутых саней. Оборванный повод волочился по снегу и бил его по передним ногам. Беркут перескочил оглоблю, едва не рухнул на колени, выправился и понесся прямо ко мне.
— Беркут! Назад!
Вместо крика из горла вырвался сиплый кашель. И конь услышал его. Прижал уши, вытянул шею и понесся еще быстрее. Наперерез ему метнулся кто-то из казаков, но Беркут шарахнулся в сторону и пронесся мимо. До промоины оставалось меньше десяти саженей.
— Назад, дурень!
Беркут увидел меня у самой кромки и попытался остановиться. Закинул голову, осел на задние ноги. Шипы подков со скрежетом полоснули по мокрому льду, выбивая белую крошку.
Поздно.
Разорванный взрывом край проломился. Беркут с тяжелым всплеском плашмя рухнул в промоину, почти поверх меня. Я успел оттолкнуться от тороса. Копыто прошло в ладони от плеча.
Вода вокруг забурлила. Конь оглушительно захрапел, бешено заработал передними ногами, ломая кромку. Из ноздрей валил пар, мокрая грива хлестнула меня по лицу.
— Тихо! Беркут! Тихо, родной!
Он услышал голос и на миг перестал молотить копытами. Этого хватило. Я выбросил вперед руку и вцепился в гриву.
Беркут начал выгребать к китайскому берегу.
Не знаю, понимал ли он, куда плывет. С китайской стороны взрывом расчистило длинную полосу почти чистой воды, а у берега темнел пологий заснеженный спуск.
Конь плыл тяжело. Намокшая попона тянула назад, я держался за гриву занемевшими пальцами. Беркут вскидывал голову, храпел и снова работал передними ногами.
Над нами продолжали свистеть пули. Один из хунхузов выскочил из-за саней и побежал к китайскому берегу. Следом показался второй, потом еще трое. Они отстреливались на ходу, залегали за торосами, снова поднимались. Казаки били им вслед.
И тут впереди, на берегу, выросли темные фигуры.
Сначала решил, что в глазах двоится. Потом различил синие зимние куртки, круглые шапки и длинные ружья. Цинские солдаты рассыпались по кустам. Командир взмахнул рукой, и китайский берег разом вспыхнул от залпа.
По хунхузам ударили.
Первый беглец кувыркнулся в снег. Второй развернулся, вскинул ружье и тут же рухнул. Остальные заметались между рекой и берегом, оказавшись под огнем с двух сторон.
Вот такого они точно не ждали. Провокация должна была столкнуть русских с китайцами, а вместо этого хунхузы сами попали меж двух огней.
Додумывать было некогда. Беркут снова ушел по уши в воду. Я подтянулся ближе к его шее. Пальцы почти ничего не чувствовали и держались непонятно как.
До берега оставалось несколько саженей.
Конь нащупал дно и попробовал встать, но под копытами оказался ил. Беркут захрапел, забил ногами и все же сдвинулся вперед. Вода опустилась до груди. Еще шаг, другой. Передние ноги выбрались на пологий склон.
— Давай, родной. Еще немного.
Беркут рванулся всем телом. Меня протащило по ледяной каше, колени ударились о дно. Сапоги зацепились за что-то под водой. На миг показалось, что пальцы разожмутся.
Конь сделал последний рывок, вынес меня на китайский берег и рухнул на передние колени. Из ноздрей показалась розовая пена.
Я откатился на снег. Полушубок почти сразу начал схватываться ледяным панцирем. Дышать было тяжело. Серый берег качнулся и поплыл куда-то в сторону.
Память Добрецова сработала сразу: не закрывать глаза, следить за дыханием, двигаться, пока можешь. Если сейчас провалюсь в беспамятство, могу уже не очнуться.
К нам бежали четверо китайских солдат. Двое держали ружья наперевес, третий нес веревку. Позади шел офицер с револьвером в руке.
Я медленно поднял руки.
— Не стреляйте! — крикнул по-китайски и тут же сорвался на кашель. — Я русский! Лед разбило взрывом. Конь вынес меня сюда.
Солдаты замедлились. Один удивленно оглянулся на офицера. Тот подошел ближе, внимательно осмотрел меня, Беркута, потом берег, с которого его люди продолжали стрелять по хунхузам.
— Оружие есть, казак?
— Револьвер и кинжал.
Офицер отдал команду, и двое солдат перевернули меня на бок. Один расстегнул кобуру, вынул «Смит-Вессон» и убрал себе за пояс. Второй снял бебут вместе с ножнами. Карманы тоже обыскали, но ничего больше не нашли.
— Имя?
— Андрей Громов. Уссурийское казачье войско.
— Почему говоришь по-нашему?
— Долго был среди ваших земляков.
Последние слова выговорил с трудом.
Офицер тронул ледяную корку на моем рукаве и сразу отдал новую команду. Солдаты подняли меня под руки. Другие окружили Беркута, набросили веревку на шею и пытались заставить его встать.
Со стороны реки донесся крик:
— Андрей! Живой?!
Рыжий. Даже сквозь пальбу и ветер я узнал его голос.
— Не стрелять! — орал крестный.
Казаки начали стягиваться к середине реки. Впереди показался Овсянников. Глеб Маркелович осадил коня у пролома и заорал:
— Громов! Отзовись!
— Живой я! — прохрипел в ответ.
Китайский офицер вслушался, затем подошел к кромке и поднял ладонь.
— Скажи своим, чтобы не переходили реку. Мы не хотим боя с русскими. Но ты на нашей земле и с оружием. Тебя заберут на пост.
Я перевел.
— Отдайте парня! — гаркнул Овсянников. — Его под лед утащило! Он не по своей воле к вам попал!
Офицер выслушал мой перевод и ответил коротко. Я повернулся к своим:
— Говорит, мне вреда не причинят, но отпустить вооруженного человека с их берега не могут. Нужны бумаги через пограничных комиссаров, тогда передадут по закону. Глеб Маркелович! Уводите людей! Здесь разберутся! Лед сейчас дальше пойдет!
Будто в подтверждение моих слов, со стороны промоины донесся треск. Большая льдина качнулась и начала разворачиваться течением.
Овсянников выругался. Еще несколько мгновений смотрел на меня, потом поднял руку.
— Назад! Все назад!
Рыжий не двигался, пока крестный не схватил его за локоть. Казаки медленно отошли к своему берегу, а меня повели в тайгу.
Сам идти я почти не мог. Солдаты тащили под мышки. Ледяные штаны терли кожу, полы полушубка колотили по ногам. После первой сотни шагов холод вдруг перестал ощущаться. И вот это напугало сильно напрягло.
Беркут шел сзади. Копыта путались, за веревку его держали двое китайцев. Один раз конь рухнул. Я дернулся к нему, но солдаты удержали.
— Поднимите его, — попросил я офицера. — Он меня вытащил, спас.
Тот оглянулся и что-то приказал. С Беркута сняли мокрую попону. Один солдат подлез плечом под шею, второй потянул за веревку. Конь тяжело поднялся.
До Жаохэ оказалось не меньше трех верст. В обычное время пустяки, а вот сейчас дорога казалась бесконечной. Снег, ветер пробирал насквозь, и весь окружающий мир сузился до двух чужих плеч, за которые я цеплялся, и хрипа Беркута за моей спиной.
Последние полверсты и вовсе не запомнил. Очнулся уже в тепле.
Полушубок намертво задубел, стащили его кое как, потом и сапоги. Меня завернули в ватный халат и уложили на широкую лежанку у натопленной печи.
Пожилой китаец с редкой седой бородкой осмотрел руки и ноги, велел помощнику осторожно растирать тело сухими тряпками. Кожа сначала не чувствовала ничего, а потом словно загорелась.
Мне дали несколько глотков теплого бульона. Позже в чашку плеснули немного ханшины. В груди разлилось слабое тепло.
— Беркут, — вспомнил я.
Стоявший рядом солдат не понял и пришлось справиться по-китайски.
— В конюшне, — ответил офицер. — Его растирают, если до утра выстоит, будет жить.
На этом мои силы закончились.
Следующие сутки распались на куски. Горячая печь, горькая мазь на груди. Теплая чашка у губ и чья-то ладонь на лбу. Иногда меня трясло так, что зубы стучали. Память Добрецова раз за разом подсовывала одно и то же: проснуться, вдохнуть, пошевелить пальцами, снова открыть глаза.
К вечеру второго дня я уже мог сидеть.
Комната оказалась частью караульного дома. Окно затянуло морозным узором, у двери сидел солдат с ружьем. На столе лежали бумаги, чернильница, мой револьвер и бебут.
Офицер заносил имущество в опись. «Смит-Вессон» осмотрел внимательно, пересчитал патроны, сверил номер. Бебут записал отдельно.
Допрос продолжался недолго. Кто я, откуда, при каком начальнике состою, почему оказался возле Венюково, и что за люди были в обозе. Я рассказал о лже-телеграфистах, золоте и попытке вытянуть русских на китайскую сторону. О том, чего не знал, так и говорил, мол не знаю.
— Ты утверждаешь, что разбойники хотели столкнуть наши войска?
— Для этого они стреляли с вашего берега по нашим. Если бы казаки перешли границу, ваши солдаты увидели бы вооруженный отряд на своей территории. Дальше сами понимаете.
Офицер медленно кивнул.
— Мои люди следили за этой бандой после того, как ваши пограничные комиссары связались с нами.
Он помолчал и снова поднял взгляд.
— Откуда ты так хорошо знаешь китайский?
Вопрос был ожидаемым.
— Однажды побывал в плену у хунхузов. Пришлось быстро учиться. Иначе не выбрался бы.
Это было почти правдой. Несколько фраз я знал и без Добрецова, остальное память подсовывала так естественно, будто говорил по-китайски с детства.
Офицер еще некоторое время смотрел на меня. По лицу было видно, что объяснение принял, но поверил не до конца.
На третий день мне разрешили навестить Беркута.
До конюшни дошел сам, хотя солдат держался рядом. Слабость никуда не делась. После десятка шагов сердце начинало колотиться, словно я опять выгребал из промоины, а колени предательски подрагивали. Пожилой лекарь заставил обмотать горло длинным шерстяным шарфом поверх стеганого ватного халата. Вид у меня был такой, что встречные солдаты с трудом удерживались от смешков.
Во дворе жизнь шла своим чередом. У стены чистили ружья, под навесом двое китайцев чинили конскую сбрую. В отдельной фанзе держали связанных хунхузов, которым удалось уцелеть в перестрелке.
Конь стоял в дальнем деннике под двумя попонами. На боках засохли следы мази, шерсть возле ноздрей слиплась. Увидев меня, Беркут тихо фыркнул и ткнулся мордой в плечо.
— Ну что, дурень? — прошептал я. — Обязательно было следом сигать?
Он шумно выдохнул прямо мне в ухо.
Я обхватил его шею.
Китайский конюх наблюдал за этим из прохода.
— Хороший конь, — сказал он.
— Лучший.
В тот же день офицер сообщил, что из Жаохэ отправили нарочного. Китайский начальник извещал пограничных комиссаров о задержанном казаке и требовал официально подтвердить мою личность.
Ответ пришел быстро. Пограничный комиссар уже находился поблизости из-за случившейся провокации. Из Лончаково привезли бумагу с печатью: Андрей Громов зачислен в приготовительный разряд Уссурийского казачьего войска и в день происшествия находился в составе сводного отряда. Отдельно прилагался рапорт Эпова о событиях на реке.
Утром во двор Жаохэ въехали розвальни.
В первых санях сидел помощник пограничного комиссара Фадей Иванович Лисненко. Следом прибыли Овсянников, крестный и окружной заседатель Козловского окружного правления, есаул Михаил Валерьянович Медведев. На задних санях разместились Албазов и Завьялов.
Переговоры устроили в канцелярии. Меня позвали не сразу. Около часа наши с китайцами пили чай, сверяли бумаги и формулировки. Завьялов потом только хмыкнул: мол, здесь без чая ни один серьезный разговор не начинается.
Когда меня наконец пригласили, на столе лежал готовый протокол. Помощник комиссара прочел вслух:
— «Казак Громов оказался на маньчжурской стороне вследствие непреодолимой силы водного течения при разрушении ледяного покрова взрывом...»
— Добре составлено, — заметил кто-то из наших.
Толмач перевел текст китайскому офицеру. Тот выслушал, задал несколько коротких вопросов и кивнул.
Обе стороны поставили подписи и печати. После этого китайский офицер раскрыл опись и положил передо мной «Смит-Вессон», патроны и бебут.
Я проверил барабан, осмотрел клинок и расписался внизу.
Офицер придержал револьвер ладонью и обратился к толмачу, кивнув в мою сторону.
— Сегодня наши солдаты и ваши казаки стреляли в одних врагов. В следующий раз постарайся не приходить к нам вплавь, — перевел толмач.
— Постараюсь.
Офицер убрал руку.
Во дворе мне подвели Беркута. Подпругу я затянул слабее обычного и в седло забрался не так лихо, как раньше.
Китайский караул выстроился у ворот. Лисненко приложил руку к козырьку. Цинский командир ответил поклоном, и мы выехали восвояси.
Некоторое время двигались молча. Снег поскрипывал под полозьями. Мороз снова схватил Уссури, а зимник проложили выше места взрыва.
На середине реки Овсянников обернулся из первых саней:
— Громов!
— Что, Глеб Маркелович?
— Ты когда по-китайски так научился лопотать?
Крестный тоже повернул голову.
— Да тот офицер немного по-русски понимает, — ответил я. — А я его тарабарщину поправлял. Пока с Илькой у хунхузов сидели, немного нахватался.
— Немного? — переспросил Овсянников.
Крестный кашлянул в рукав, пряча улыбку.
— Ясно, — протянул Глеб Маркелович.
По лицу было видно: ни черта ему не ясно.
— Потом еще поговорим.
К счастью, продолжать расспросы он не стал.
И вот наконец мы добрались до Лончаково. У правления толпились казаки, первым ко мне подскочил Рыжий.
— Живой, чертяка! — Он схватил меня за ногу, словно проверял, правда ли это я. — Я уж думал, придется Китайскую империю штурм брать.
— Тебя Овсянников до первой сосны не отпустил бы.
— А я тайно.
— Тайно он, — проворчал крестный, выбираясь из саней. — Вчера половину станицы подбивал через реку идти. Еле удержали дурня!
Рыжий ничуть не смутился.
— Так друга же забрали.
— Меня не забрали, а временно задержали, притом законно.
Моренченко стоял рядом и улыбался во весь рот.
— Здорово дневали, Абиссинец!
— Слава Богу, Саня!
Он протянул руку, а потом крепко обнял меня.
Весть о возвращении разлетелась быстро. Пока поздоровался со всеми и рассказал, что можно, про китайский берег, прошел почти час. А мне хотелось только одного: поскорее увидеть Сашу. Представил, как она все эти дни места себе не находила, и отпросился у крестного.
Степан Анисимович велел не задерживаться: Овсянников еще хотел поговорить со мной в правлении.
Я отправился к куреню Нюрки. Саша стояла у крыльца рядом с бабой Серафимой, в темно-вишневом платке с серебряной застежкой.
Привязал Беркута и шагнул за калитку.
Саша попыталась улыбнуться, но губы ее задрожали. Через мгновение она уже крепко обнимала меня. Впервые я увидел, как она плачет по-настоящему: не отворачивается, не смахивает украдкой слезу, а утыкается мне в плечо и никак не может остановиться.
— Живой, — только и сказала она.
— Живой.
— Дурак, и конь у тебя такой же.
— А вот его не ругай. Он меня спас вообще-то.
Саша отстранилась и посмотрела на Беркута. Тот стоял у коновязи, понурив голову, будто и сам понимал, о чем шла речь.
Баба Серафима позвала нас в горницу. На столе уже стояли горячий круглик с рыбой и пыхтящий чайник.
Я сразу предупредил Сашу, что пришел ненадолго. Овсянников ждал в правлении, но после всего случившегося я надеялся хотя бы на день отдыха.
— Если дадут, весь день твой, — пообещал я.
Пообедав, попрощался с Сашей и направился к правлению. Там по-прежнему толпились казаки, обсуждая бой на реке и грядущее Рождество.
— Громов! — позвал с крыльца Овсянников. — В правление. Бирюков, ты тоже. Степан Анисимович, зайди.
В кабинете было натоплено. Глеб Маркелович устало провел ладонью по лбу.
— Значит так. О вашей поездке с Семеном и Леоновым за Козловскую уже доложено в Хабаровку. Эпов бумагу лично составлял и представление к награде подал на всех троих.
— Нас-то за что? — спросил Рыжий.
— За красивые глаза, — ухмыльнулся атаман. — Не окажись вы там, эти голубчики довели бы дело до конца. Сейчас на границе с китайцами мы не протоколы подписывали бы, а покойников считали с обеих сторон. Так что есть за что.
Рыжий старался держаться равнодушно, но по лицу было видно: новость ему пришлась по вкусу.
— До конца праздников обоим отдых, — продолжил Овсянников. — Но из станицы ни ногой. С вас станется и на отдыхе себе приключения на задницу отыскать.
— Глеб Маркелович, по остальным группам этих телеграфистов что-нибудь известно? Сам телеграф-то заработал?
— Официальных бумаг из Хабаровки пока нет. Связь то появляется, то опять пропадает. Вывоз с приисков пока остановлен до полного восстановления телеграфа. А покамест работать будем по старинке: нарочные, вестовые, проверка документов. Кто подозрительный, того задерживать, пока личность не подтвердиться. Не так быстро все это, конечно, зато надежнее.
Глеб Маркелович пожал нам руки и отпустил отдыхать.
У правления мы с Рыжим разошлись. Я взял Беркута под уздцы и повел домой.
В станице уже чувствовалось приближение праздника. Казачки готовились к праздничному столу, а молодежь репетировала колядки.
****
В свой законный выходной я выбрался к куреню. Мороз ослаб, но ветер все еще тянул по улице поземку. У соседей вывешивали проветриваться половики, из раскрытых дверей доносились ароматные запахи предстоящего праздника. После китайского берега все это казалось особенно дорогим.
Олег встретил меня у дверей, мы еще с вечера договорились заняться столярными делами в моем доме.
— Во гляди-ка!
Внутри стояли два новых табурета.
— Только ножки немного гуляют.
Я сел и табурет качнулся подо мной, но выдержал.
— Ну да, с такими только к врагу на посиделки идти. Надо будет глянуть, что ты там намудрил.
Олег засмеялся и повел меня в сарай. Там под навесом лежали сухие доски.
— На стол прикупил. Обеденный. Большой сделаем, чтобы вся семья помещалась, ну и гости, конечно.
Когда мы вышли из сарая, на крыльце стояла Саша. Она принесла ветошь и тоже собиралась хлопотать по хозяйству: отмывать половицы, снимать с бревен проступившую смолу.
Пока Саша занималась уборкой, мы с Олегом строгали и подгоняли царги. К вечеру собрали столешницу. После переохлаждения пальцы быстро слабели. Олег делал вид, будто ничего не замечает, но всякий раз находил повод отправить меня греться.
Стол получился крепким. Мы поставили его посреди комнаты и полюбовались работой.
Саша уже собиралась придвинуть к нему один из табуретов и присесть, но я вовремя остановил.
— Тут аккуратно надо быть, Сашуль. Табуреты живые у братца вышли.
Олег с недовольством взял один из них.
— Да чего ты прицепился? Нормальные табуреты, во гляди. Олег со всего маху плюхнулся на него. Ножки заскрипели, разъехались, и брат рухнул на пол вместе со своей разлетевшейся поделкой.
— Вот же Андрей, сглазил-таки.
Мы с Сашей рассмеялись. Олег объявил, что сам отремонтирует табуреты. Теперь для него это было делом чести.
— И лавки нужны, — продолжал Олег. — Две вдоль стен. А то Меренскому негде будет на тальянке играть. Кстати, о тальянке. Я же вам новость не рассказал! — спохватился он. — В гостевом доме артистка остановилась. Настоящая. Из Владивостока в Хабаровку едет, с гитаристом и мальчонкой, сын ее, вроде как.
— Откуда знаешь?
— Так они и представились. Известная она, кажись. Олимпиада Васильевна Юрьева. Ее к самому Корфу на рождественский прием позвали. А мальчонку Женей зовут, белобрысый такой.
Закончив дела в курене, я проводил Сашу и направился к гостевому дому. Хотелось взглянуть на артистов, приглашенных к самому Корфу. Метель тем временем разошлась не на шутку: при такой погоде немудрено куренем ошибиться и к соседу без приглашения наведаться.
Новость Олега оказалась правдой. Я зашел в гостевой дом и сразу услышал спор.
— Не пущу! — гремел Овсянников. — Хоть самому господину генерал-губернатору жалуйтесь. В такую круговерть выпустить вас — грех на душу взять. Через три версты замерзнете.
— Но прием послезавтра, — возражал мужчина с гитарным футляром. — Мы и без того опаздываем.
— Лучше опоздать, но доехать живыми. Неужто не знали, в каком крае живем?
У окна стояла высокая женщина лет тридцати с лишним. Держалась прямо, говорила спокойно, но задержка ее явно расстроила. Возле печи сидел белокурый мальчик лет семи и рисовал пальцем по запотевшему стеклу.
Овсянников заметил меня.
— Громов, вот ты скажи господам артистам, что там на тракте творится?
— Ветер усиливается, как пить дать, к ночи дорогу занесет.
— Слышали?
Гитарист махнул рукой.
К ночи началась настоящая уссурийская метель. Небо смешалось со снегом, дома скрыло сплошной белой стеной. Ветер гудел в печных трубах, дергал ставни. Утром от гостевого дома до правления дорогу пробивали уже лопатами. Артисты оказались заперты в Лончаково, пусть и ненадолго.
Отдых мой продлился ровно сутки. Парамон оставался в Козловской, и Овсянников велел мне явиться в правление — помочь с ведомостями и донесениями.
Там я и застал Олимпиаду Васильевну во второй раз.
В правление она пришла сама, закутанная в длинную шубу. На ресницах еще не растаял снег. Гитарист остался в гостевом доме — присматривать за вещами и мальчиком.
— Раз уж Господь задержал вас, — говорил Глеб Маркелович, — сделайте милость станичникам, рождественский подарок. Дайте концерт. Люди будут в восторге: не каждый день у нас городские романсы звучат.
Певица сняла перчатки и протянула руки к печи.
— Мне уже рассказали про бой на реке. И про вашего казака, которого конь из воды вынес.
Овсянников ткнул пальцем в мою сторону.
— Вот и он сам, легок на помине. Только вы на него не смотрите, он лишь с виду смирный. Где появляется, там жди стрельбы или погони.
Олимпиада Васильевна улыбнулась.
— Тем более праздник вам нужен. Но где же я дам концерт?
— В гостевом доме, там у нас горница большая.
Певица улыбнулась.
— Вчера в этой большой горнице восемь человек повернуться не могли. А у вас сколько жителей?
— Все не поместятся, — признал Овсянников, постучав пальцами по столу. — Жребий тянуть станем.
— Полно вам. Если метель задержит нас на два дня, будет два концерта. Понадобится — дам третий. Зачем людей жребием обижать?
Глеб Маркелович расплылся в улыбке.
— Вот за это благодарствую.
Горницу начали готовить сразу. Лишние столы вынесли, оставшиеся придвинули к стенам. Из досок соорудили невысокий помост. Керосиновые лампы расставили, а медные самовары начистили так, что в боках отражался их свет.
Работы хватило всем. Моренченко с двумя кубанцами таскал лавки из правления. Рыжий вызвался развешивать лампы. Казачки застелили столы чистыми скатертями, принесли пироги, орехи и сушеные ягоды.
Олимпиада Васильевна зашла проверить зал, когда помост еще укрепляли.
— Он выдержит? — спросила она.
— Меня и вон того бугая выдержал, значит, и вас выдержит, — ответил Рыжий, махнув рукой в сторону Моренченко.
Певица прошлась по горнице, попробовала голос. Стены вернули слабое эхо. Гитарист сел на край помоста, брынькнул пару раз по струнам, послушал и признал помещение годным.
К вечеру зал набился битком. Всех действительно вместить не удалось, но на следующий день обещали второй концерт.
Мы с Сашей устроились возле окна. Меренский сидел через проход рядом с Любашей. Нюрка оказалась между Рыжим и Моренченко, подтрунивая то над одним, то над другим. Крестный пришел с Пелагеей Александровной. Овсянников занял место впереди, но долго не садился, проверяя, всем ли видно.
Маленького Женю посадили возле печи. Он держал на коленях тетрадь и время от времени что-то в ней писал.
Гитарист вышел на помост, сел на стул и провел пальцами по струнам. Горница постепенно затихла.
Первой Олимпиада Васильевна спела дорожный романс. Голос у нее оказался глубоким, сильным и при этом каким-то домашним, обволакивающим. Песня легла на шум метели так точно, словно ее сочинили прямиком тут, в занесенной снегом станице.
Овсянников слушал, нахмурившись. Крестный смотрел в пол. Рыжий перестал вертеться и уставился на Олимпиаду Васильевну, даже рот приоткрыл от изумления.
Саша накрыла мою руку ладонью.
Некоторые казачки украдкой вытирали слезы платками.
После последнего аккорда романса про черные очи несколько мгновений стояла тишина. Затем из зала раздалось громкое:
— Любо!
И тут же со всех сторон подхватили:
— Любо! Любо!
Следующие песни были совсем другими. Гитарист ударил по струнам быстрым рваным перебором. Олимпиада Васильевна сбросила шаль и пошла по кругу.
Казаки ожили. Кто-то застучал каблуком в такт, кубанцы притопывали сапогами. Рыжий залихватски свистнул, тут же получил от Нюрки локтем в бок.
— Сашка! — крикнул кто-то. — Покажи, как на Кубани пляшут!
— Так сам покажи!
Однако долго Моренченко не выдержал. Поднялся, вышел в центр и рубанул сапогами по половицам.
Горница взорвалась криками. Саня развернулся, хлопнул себя по голенищу и пошел кругом так лихо, что певица рассмеялась прямо во время куплета. К концу пляски он раскраснелся и тяжело дышал.
— Все! — объявил он.
— Еще! — потребовал Рыжий.
— Тебе надо — сам выходи.
Рыжего вытолкнули в середину. Тут уже грянула «Цыганочка», началось такое, что маленький Женя сполз с лавки на пол от смеха. Наконец гитарист поднял обе руки. Музыка оборвалась. Плясуны вернулись на места, утирая лица.
Олимпиада Васильевна снова накинула шаль.
— А теперь последняя песня, — сказала она. — Ее пока никто не слышал, даже во Владивостоке.
Женя возле печи заулыбался.
— Написал ее мой сын, когда мы скучали по дому. Я немного помогла со словами и мелодией.
По горнице прокатился добродушный шепот. Все повернулись к мальчику, а тот покраснел и спрятал нос в тетрадь.
Гитарист положил пальцы на струны.
Прозвучали первые аккорды, и я замер.
Память Добрецова узнала мелодию сразу, еще до того, как певица открыла рот.
Я уже знал, какая сейчас прозвучит строка. Знал слова, которых еще не слышал никто в этой горнице. Знал, что этот романс будут петь через десятки лет, когда давно не станет ни этих самоваров, ни гостевого дома, ни, возможно, и самой станицы.
В лунном сиянии снег серебрится,
Вдоль по дороге троечка мчится...
Слова легли точно на знакомую мелодию. Ошибки не было. Именно этот романс слышал Добрецов в своей прошлой жизни. Сейчас же песня звучала впервые: без оркестра, без сцены, под гитару, в забытой метелью станице на самом краю империи.
Динь-динь-динь, динь-динь-динь — колокольчик звенит,
Этот звон, этот звон о любви говорит...
Олимпиада Васильевна закончила петь. Последний аккорд растворился в гуле метели.
Несколько мгновений никто не двигался. Потом крестный первым громко произнес:
— Любо!
— Любо! — поддержал Овсянников.
И уже следом дружно загудела вся горница:
— Любо! Любо!
Женя смущенно улыбнулся.
За окном лежала замёрзшая Уссури, разделявшая две империи. В нашей горнице горели лампы, сияли начищенные самовары, рядом сидели мои родные и друзья.
В этот раз недругам не удалось пролить большую кровь на нашей границе. А здесь, в занесенной метелью станице, только что родилась песня, которой предстояло пережить нас всех.
__________________
Конец книги
Продолжение Абиссинец 1890. Том 6 https://author.today/work/639775