Пока я писал эту хронику, меня постоянно преследовала мысль о пропасти между жизненными стандартами стран Западной и Восточной Европы, образовавшейся в первой половине XX века. И это примета нашего нового потребительского общества: ведь было время, когда мерилом сравнения государств были творческие и научные достижения. Это уже давно не так. Но пропасть, о которой я говорю, разверзлась после начала Первой мировой войны в 1914 году. Прежде уровень жизни в крупных европейских городах – Париже, Лондоне, Вене, Милане, Берлине и Санкт-Петербурге – был примерно одинаковым, как и сама жизнь. Светские дамы из разных стран понимали язык друг друга, одевались в одном стиле и получали схожее образование, хотя женское образование в России существенно опережало, к примеру, английское.
В сельской местности разница в уровне жизни ощущалась сильнее, хотя с началом промышленной революции, появлением железных дорог и телеграфа западный мир стал одной большой деревней. Но война и Октябрьская революция, подобно молнии, рассекающей дерево надвое, оставили после себя глубокий разлом.
С середины XX века больше половины территории Европы оказалось в тисках политической системы, отрицавшей личные свободы и личное обогащение, а условия жизни населения не шли ни в какое сравнение с тем, как жили соседи по ту сторону железного занавеса. В последней четверти XX века наметились изменения, разница в уровне жизни стран Западной и Восточной Европы стала сокращаться, но это происходило очень медленно.
В 1970-е – 1980-е годы СССР предпринял последнюю попытку доказать, что плановая экономика эффективнее капиталистической системы. В 1956 году Хрущев пригрозил капиталистическому Западу: «Мы вас похороним!» В 1963-м он уточнил, что «не имел в виду буквальное выкапывание могилы лопатой». Он считал, что советская система одержит верх над капитализмом – не силой, а экономическим превосходством. Но ничего не вышло. Жизнь образованного класса в СССР того периода состояла из постоянной борьбы с дефицитом; люди научились делиться, возникла культура взаимопомощи и товарищества.
Зарубежный корреспондент, живший в Москве того времени, отмечал, что все общение в СССР происходило за кухонным столом, где друзья и соседи делились редкими деликатесами, курили и пили водку. Русские люди жили скромно, но счастливо. Думаю, избалованные западные граждане никогда этого не понимали. В итоге социализм рухнул из-за внутренней несостоятельности этой системы, но это произошло позже, через поколение.
До сих пор я избегал сравнивать положение моих двоюродных племянниц, дочерей Галины Колюбакиной, и нас с Арианой. Мы принадлежим примерно к одному поколению: мы с Арианой старше Людмилы и Аллы всего на десяток с лишним лет. И если жизнь моей тети Ирины, оставшейся в России, в 1920-е, 1930-е и 1940-е годы разительно отличалась от жизни ее брата Дмитрия, уехавшего в Америку, то пропасть между нами, их потомками, уже не была столь глубока.
Но все же наш образ жизни существенно отличался из-за разницы в экономическом развитии наших стран и среднего уровня доходов. Мне не просто интересно сравнивать обстоятельства моих племянниц Людмилы и Аллы с тем, как жили мы с сестрой; для меня это сравнение терапевтично, и я объясню, почему.
Людмила родилась 2 января 1947 года, Алла – 27 августа 1948 года; разница в возрасте девочек – около полутора лет. Ариана родилась 14 апреля 1933 года, а я – 5 февраля 1935 года. Разница между нами – двадцать месяцев. Людмила и Алла учились в обычной школе в Курской области; обучение длилось одиннадцать лет, Людмила выпустилась с серебряной медалью. (В СССР лучших учеников награждали золотыми и серебряными медалями.) Мы с Арианой учились в дорогих престижных школах на северо-востоке США и окончили их в 1951 и 1953 году.
Хотя материальные условия образовательных учреждений в России и Америке отличались в пользу США, я более чем уверен, что учебная программа и качество образования в России были выше. Обе дочери Галины учились хорошо, чего нельзя сказать о нас с Арианой. Моя сестра была прилежной ученицей, хоть и не отличницей, а вот я был настоящей катастрофой для учителей, меня не раз грозили отчислить из школы.
В восемнадцать лет мы все поступили в университет. И тут разница становится еще более очевидной. Девочкам пришлось ехать в столицу и сдавать экзамены в Московский государственный университет. Людмилу сопровождала бабушка – тетя Ирина, Аллу – мама Галина, наша двоюродная сестра. А мы в США сдавали вступительные экзамены в колледж еще в средней школе.
Наше поступление не представляло никакой сложности; более того, нас приняли отчасти из-за нашего привилегированного положения в обществе. Ариана поступила в Вассарский женский колледж – один из самых престижных в США – своими силами: в фешенебельной школе Westover, где она училась, у нее были хорошие отметки. Меня же приняли в Гарвард и Принстон (я подавал заявление в оба университета), несмотря на плохие оценки. В те дни (сейчас все по-другому) учеников престижных школ Новой Англии, таких, как академия Deerfield, где учился я, принимали в колледжи Лиги плюща почти автоматически (Гарвард, Йель[22], Принстон, Дартмут, Амхерст, Колумбийский университет). Я выбрал Гарвард.
Во время учебы в Москве Людмила жила в студенческом общежитии и изучала машиностроение со специализацией на текстильной промышленности. На досуге ходила в театр и кино и читала книги. Через год в тот же университет на ту же специальность поступила Алла; она жила в том же общежитии, и интересы у девочек были примерно одинаковыми. Одним словом, они серьезно относились к учебе и учились с удовольствием. В СССР высшее образование считалось большим достижением.
Наша жизнь в Америке в том же возрасте существенно отличалась: бóльшую часть времени отнимали светские мероприятия. Вечеринки, балы, клубы – мы думали только об этом. Мы жили в комфортных условиях, а учеба и светская жизнь постоянно соревновались за наше внимание, и в моем случае вечеринки всегда оказывались важнее. Девушек нашего круга, таких, как Ариана, приглашали на балы дебютанток – американскую версию британского представления ко двору.
Зимой балы устраивали в городе, а летом – за городом. Мои родители тратили на наш досуг и развлечения очень много денег. Если бы Людмила и Алла могли заглянуть в волшебное зеркало и увидеть круговерть светских мероприятий, в которых мы участвовали, они бы очень поразились.
В 1950-е – 1960-е годы большую разницу в экономических достижениях капиталистических стран и государств, где все еще продолжался социалистический эксперимент, активно обсуждали профессиональные экономисты, но поколения советских людей по-прежнему считали капиталистов «декадентами». Боюсь, если бы Людмила и Алла увидели нашу жизнь через волшебное зеркало, они бы с этим согласились.
После окончания университета жизнь девочек отличалась большой стабильностью, что в СССР было характерно для людей с высшим образованием, которых в то время в процентном отношении к общему населению было существенно меньше, чем на Западе. Людмила выбрала карьеру в экологической сфере и нашла работу в Орле.
Орел, город-крепость, основанный Иваном Грозным, находится в месте слияния рек Ока и Орлик примерно в 220 километрах к юго-западу от Москвы и является крупным центром экспорта зерна, которое прежде транспортировали по рекам, а с появлением железных дорог – товарными поездами. Когда-то в Орел вторгалось войско Великого княжества Литовского. Это регион со славной историей.
В 1971 году Людмила вышла замуж за Альберта Федоровича Боброва; у них родились близнецы Ирина (возможно, названная в честь моей тети) и Алина. Алла устроилась на завод в Ленинграде (тогда город еще назывался так) инженером-проектировщиком. В 1971 году она вышла замуж на Сергея Александровича Семенова; у них родились дети Александр и Дмитрий. Завод, где работала Алла, обанкротился, она переучилась на другую профессию и после двадцать лет была начальницей паспортного стола в городской администрации. Жизнь сестер сложилась благополучно: они сделали удачную карьеру и жили счастливо. Две дочери Людмилы и двое сыновей Аллы выросли, создали свои семьи, и теперь у нас с сестрой более двадцати новообретенных родственников, о которых мы до недавнего времени не знали.
А вот наша с Арианой жизнь не была ни стабильной, ни типичной для выпускников американских университетов. Во-первых, ни я, ни Ариана университет так и не окончили. Ариана бросила колледж и вышла замуж, а меня дважды отчисляли из Гарварда. Муж моей сестры Эдриан Рид был военным, служил в Японии и на юге США, и, пока Ариана была за ним замужем, она вела типичную жизнь «армейской жены».
Это никому не нравилось, и вскоре Эдриан уволился из армии и поступил на работу в компанию нашего отца – White, Weld & Co. Они с Арианой построили большой дом в Гринвиче, Коннектикут, завели четырех детей, но в конце концов все же развелись. Потом Ариана снова вышла замуж, снова развелась и стала ухаживать за нашей матерью, которая в последние годы жизни потеряла зрение. Родители зимовали в Хоб-Саунде, а летом жили в Локуст-Валли на Лонг-Айленде. Сестре приходилось нелегко: овдовев и ослепнув, наша мать стала раздражительной, жить с ней было тяжело. Наш отец Дмитрий умер в 1989 году после долгой болезни. Мама прожила сто лет и три месяца.
Моя сестра оказалась прекрасной матерью, бабушкой, а теперь и прабабушкой (впрочем, я в этом никогда не сомневался). Ее всегда окружали друзья, но при этом она проявляла живой интерес ко всем аспектам жизни своих детей и внуков. Хотел бы я сказать то же самое о себе.
Глядя на своих новых родственников, я могу лишь восхищаться их примером. Не стану подробно рассказывать детали своей биографии; я посвятил этому целую книгу «Две жизни», да и в разделе «Об авторе» есть вся необходимая информация. Когда я упоминал о своих российских корнях, меня часто спрашивали, остались ли у меня родственники в России.
Я наполовину в шутку отвечал: «Да, это было бы здорово; возможно, в России у меня куча родственников!» Но позже мой сын Майкл несколько лет жил в Москве и там познакомился с Кристель, главой миссии «Врачей без границ» на юге России. Они поженились, но он, конечно, ничего не знал об истории, рассказанной в этой книге. Он мог бы поискать фамилию Колюбакиных в телефонном справочнике, но даже не знал бы, в каком городе искать.
Попробовав найти тетю Ирину в Москве и Ленинграде, он бы зашел в тупик. Ему никогда не пришло бы в голову искать в Судже, маленьком городе, где тогда жила Галина. Так потомки большой дореволюционной семьи безмолвно плавали рядом, как корабли в ночи, не догадываясь о существовании друг друга.
В этой главе я сравнил жизни членов нашей семьи, принадлежавших к тому же поколению, что и мы с сестрой. Это Людмила и Алла. Я заметил, что это сравнение было для меня терапевтичным, но это мягко сказано. Соль на рану тоже бывает терапевтичной.
Как только со мной связался профессор Слоневский, положив начало этой истории, меня охватило острое чувство стыда за то, что я рос избалованным американским мальчишкой, в то время как моя тетя Ирина в России страдала. Начав много и подробно общаться со своими новыми родственниками, я так и не смог избавиться от этого чувства. Я переписывался главным образом с Аллой Ивановной, и та заверила меня, что их с Людмилой жизнь сложилась благополучно, их мать сделала блестящую карьеру и была счастлива в браке, а бабушка, моя тетя Ирина, сохранила оптимизм и жизнерадостность, несмотря на арест и ссылку, потерю ребенка и мужа, и прожила долгую жизнь, наслаждаясь общением с дочерью и внучками.
А главное – она ни разу не пожалела о своем решении остаться в России.
Но в конце концов я смог разобраться в своих чувствах благодаря моей свояченице Мэтти – младшей сестре моей жены, которая очень хорошо разбирается в людях. Она предположила, что причина моих чувств, которая может также объяснить и величайшую загадку этой истории, – это молчание моего отца Дмитрия Михайловича. Речь о «вине выжившего». Из-за проблем у большого количества ветеранов недавних войн ученые удвоили усилия по изучению посттравматического стрессового расстройства и выделили вину выжившего как самостоятельный диагностический критерий, который может существовать и отдельно от других симптомов и причин ПТСР. Такую вину испытывает человек, выживший после травматического события, которое не удалось пережить его близкому. На войне такое происходит, когда солдат видит, как в бою погибают его товарищи.
Когда я писал эту книгу, я много размышлял о том, почему отец замалчивал столько фактов о своей юности, событиях революции, семейных связях – почти обо всем, что имело отношение к его близким родственникам. Поначалу я думал, что семья со Шпалерной улицы была, как сейчас принято говорить, неблагополучной. Тому есть множество подтверждений.
Моя бабушка Мария Дмитриевна была вдовой (хотя это только предположение – она могла быть и разведена); от первого брака у нее осталась дочь. Она была старше генерала, и именно в ее руках сосредотачивались семейные финансы. Гармоничный брак на таких условиях не построишь. Она была властной, холодной и склонной к доминированию женщиной – полной противоположностью деда, весельчака, транжиры и, судя по всему, дамского угодника. Ирина в зрелом возрасте даже не называла ее мамой, такими прохладными были ее воспоминания о ней.
Мария Дмитриевна не разрешила избраннику дочери, Аникиеву, жить в семейной квартире, потому что тот принадлежал к низшему сословию; этот поступок едва ли расположил к ней Ирину. В 1909 году, когда Ирине и Марии Магдалине было по тринадцать, а Дмитрию одиннадцать, их родители разошлись. Стало ли это травмой, из-за которой детские воспоминания стерлись из юных умов? Были ли дети свидетелями семейных скандалов? В то время стрессы было принято переносить, закусив губу. Эмоциональных сцен, как в голливудских фильмах, никто устраивать не стал бы. Но шрамы наверняка остались.
Потом я начал думать, что причиной отцовского молчания было потрясение, связанное с революцией, разрушение всего привычного, нарушение клятв верности, разлука со школьными товарищами и крах надежд на будущее. Мои ровесники, сыновья белоэмигрантов, признавались, что их отцы тоже предпочитали не говорить о тех временах. Но это касалось непосредственно событий октября 1917 года.
Мне понятно, почему даже спустя много лет описывать эти события было тяжело. Семьи эмигрантов, с которыми мы тесно общались, наши ближайшие нью-йоркские соседи, члены Ассоциации российского дворянства в Америке, с которыми регулярно виделся отец и принимал у себя – Шереметевы, Шуваловы, Белосельские-Белозерские, Путятины, Оболенские, Голицыны, Щербатовы, фон ден Палены и Милорадовичи (других я просто не помню), – никогда не говорили об оставшихся в России родственниках. А ведь родных у них было намного больше, чем у нас, и после революции те разъехались по всему миру.
Помню, один наш знакомый рассказывал о своих двоюродных родственниках, бежавших в Шанхай, а затем в Осаку. Что до членов императорской семьи – князей Дмитрия и Никиты, с которым мой отец никогда бы не познакомился, если бы оба не эмигрировали, – кого-то из их родных расстреляли большевики, а кому-то удалось сбежать. Я не очень хорошо говорил по-русски и не улавливал суть бесед с этими нашими знакомыми, но когда они переходили на французский или английский, о прошлом никто не говорил. Только о настоящем в Америке или Франции, если мы виделись там. Меня это удивляло, потому что с возрастом мое любопытство к российским корням обострилось, и я надеялся, что разговоры отца с его русскими друзьями дадут мне ключи и прояснят нашу историю. Но меня ждало разочарование.
Мой отец мог испытывать вину выжившего, потому что Ирина осталась в России. Но она осталась там добровольно. Разве это не смягчающее обстоятельство? С какой стати отцу чувствовать себя виноватым? Возможно, ее решение остаться его разочаровало, но он стал помогать ей деньгами почти сразу после приезда в США, как только начал зарабатывать самостоятельно. А какую роль во всем этом сыграла их мать? Мария Дмитриевна, конечно же, не могла уехать в Америку, где ее муж жил с новой женой. Но почему она не бежала в Польшу с Марией Магдалиной?
Мне также хотелось бы понять, как отреагировал на развод моих бабушки и деда в 1909 году дядя генерала, Игнатий Игнатьевич, великий промышленник, который тогда уже вышел на пенсию и жил в Санкт-Петербурге. Он был католиком, как и его жена из рода Лабунских. Приняли ли они чью-либо сторону? Марию Магдалину и Станислава, сына Игнатия, связывали близкие отношения; в Варшаве они с Нелли Лабунской были неразлучны. Возможно, между Марией Дмитриевной и этой ветвью семьи возникла вражда. Она совершенно точно не одобряла отношений Ирины с Анатолием Аникиевым. Но эти отношения начались в 1927 году, а Мария Дмитриевна уехала в Финляндию, а оттуда в Варшаву лишь в 1930-м.
Теперь я склонен полагать, что вина выжившего ни при чем. Страдания Ирины, которые ей удалось пережить благодаря стойкости, недюжинной силе характера и удаче, выпали на ее долю из-за того, что она захотела остаться в России. В последние годы жизни она не жалела о своем решении; это она многократно повторяла, разговаривая с внучками.
До Второй мировой войны Дмитрий не беспокоился о судьбе другой своей сестры, Марии Магдалины, которая жила в Польше, как ему казалось, в полной безопасности. Он не знал, что она была несчастна в браке. Война сломила ее. Жизнь племянницы Дмитрия Дануты, о которой он заботился после кончины сестры, в итоге счастливо сложилась во Франции.
Я по-прежнему подозреваю, что причина молчания отца заключалась во внутрисемейных проблемах. Возможно, и молчание моей сводной бабушки Антонины, Тони, объясняется именно этим. Мой сводный родственник Александр Нечволодов, называвший Тоню тетей (она была сводной сестрой его отца), много с ней общался. Разумеется, она рассказывала о своем пасынке Дмитрии и его детях – обо мне и Ариане. Но она ни разу не упомянула о сестрах Дмитрия и обстоятельствах своего брака с генералом.
Очевидно, расставание моих родителей в 1909 году, последующая женитьба генерала на Тоне и неодобрение, с которым отнеслась семья Нечволодовых к браку Вадима Платоновича со вдовой-француженкой Бланш, которая была намного его старше, – настоящее осиное гнездо семейных травм. Я бы даже сказал, что все это напоминает довольно банальный сюжет мыльной оперы. Такую семейную ситуацию и историю не объяснишь в двух словах за праздной беседой. А мой отец вообще не любил говорить о себе.
Он всегда рассказывал о других людях или придумывал истории о воображаемых героях, переживавших те или иные катастрофические события. К своему отцу он явно относился с большим восхищением. Ему стоило огромного труда преодолеть ворох международных бюрократических препон, чтобы похоронить прах Михаила Станиславовича в гранитном семейном склепе возле деревянной церкви в Ходуве. Он редко говорил о своей матери, а когда Данута после войны вошла в нашу семью, никогда не упоминал и о ее матери, Марии Магдалине. Меня это всегда поражало.
Мою мать, казалось, совсем не интересовало и даже раздражало эмигрантское происхождение ее мужа. Она будто бы завидовала его экзотической и романтичной истории, в сравнении с которой ее собственная жизнь выглядела банальной и унылой – она происходила из семьи типичных парижских состоятельных буржуа. Она часто вспоминала свою переписку с Марией Дмитриевной, начавшуюся в 1930 году и оборвавшуюся со смертью бабушки (точную дату мы не знаем).
Эту переписку, которая не сохранилась, они вели на безупречном французском. Говорят, француз полюбит даже дьявола, если тот будет хорошо говорить по-французски. Но в этих письмах не было ничего об Ирине, о первом браке Марии Дмитриевны и ее разводе с генералом. Возможно, молчание Дмитрия объясняется тем, что наша мать, в которой он души не чаял, была равнодушна к его прошлому, и он думал, что рассказы о его семье ей будут не интересны и не вызовут отклика.
В завершение своих исследований я пришел к выводу, что отец молчал и не рассказывал нам даже основных фактов своей семейной истории по множеству причин. Но главная, наверно, заключалась в том, что любые попытки объяснить событие, вызвавшее травму, заставляют переживать травму заново и вызывают лишь новые вопросы; молчание предотвращает боль.
Написание исторического исследования всегда приводит к неожиданным открытиям, а в генеалогии любопытные и важные находки встречаются буквально на каждом шагу. Постоянно возникает искушение отвлечься на посторонние детали; у людей сохраняются разные воспоминания об одном и том же событии, а явные противоречия вызывают путаницу. Всплывает давно забытое, а когда мы стряхиваем с памяти пески времени, никогда нельзя быть уверенными, что прошлое предстает перед нами без искажений.
Разглядывая старые семейные альбомы, мы все приходим к выводу, что по фотографиям люди часто «додумывают» контекст и выстраивают воображаемый нарратив о том, что случилось до и после этого снимка, что было сказано и сделано.
Этот феномен занимает центральное место в моих попытках понять отца, чье молчание служит контрапунктом ко всей истории нашей семьи. Испытываю ли я чувство вины за предположения, которые нельзя ни доказать, ни опровергнуть? Когда я заинтересовался семейной историей, я стал ловить любые случайные замечания, оброненные отцом, чтобы потом вернуться к ним и, возможно, сопоставить с другими сведениями.
Примером служит история с композитором Сергеем Рахманиновым. Из случайных намеков и замечаний сводной бабушки Тони возникла семейная легенда о том, что Дмитрий плыл в Америку из Санкт-Петербурга на одном корабле с Сергеем Рахманиновым, который, очевидно, был знакомым нашей бабушки Марии Дмитриевны. Рахманинов приезжал в Bittersweet, наш особняк на Лонг-Айленде, и по такому случаю пришлось срочно настраивать рояль в гостиной, на котором играла наша мама.
Мне иногда даже кажется, что я присутствовал на концерте Рахманинова в нашем доме; но, думаю, этого никогда не было. Он действительно заходил к нам с русскими друзьями. Семья Рахманиновых уехала из России в Скандинавию через Финляндию (и именно скандинавы помогли им получить выездные визы). Дмитрий говорил нам, что в конце 1918 года сначала поехал в Стокгольм, но в письме Марвину Лайонсу утверждал, что уехал в Осло. Рахманинов сел на лайнер Bergensfjord, идущий в Нью-Йорк из Осло, 1 ноября 1918 года. Дмитрий действительно плыл на этом корабле.
Перед первым своим американским концертом в Провиденсе, Род-Айленд, который состоялся 8 декабря 1918 года, Рахманинов переболел азиатским гриппом. Дмитрий утверждал, что тоже болел им в легкой форме в Стокгольме или Осло. Как составить правдивый рассказ на основе этих обрывочных сведений? То же самое можно сказать о том, как отец описывал события октября 1917 года. В переписке с Марвином Лайонсом он говорил одно, а нам рассказывал совсем другое.
Возможно, его память была затуманена травматическими событиями, ведь его мир изменился в одночасье. Тетя Ирина говорила своей внучке Алле Ивановне Семеновой, что у нее сохранилось совсем мало воспоминаний об этом драматичном периоде. Поэтому в заключение я могу лишь сказать банальное «наверное, мы никогда не узнаем всей правды». В предисловии к этой книге я говорил, что автор, пишущий биографию, должен постараться дать правдивый и достоверный отчет о событиях прошлого. Но, несмотря на написанные двести страниц, я так и не приблизился к истине.
Надеюсь, мне удалось дополнить рассказ о семейной истории живым описанием Российской империи и ее космополитичного правящего класса. Семья Ясюковичей иллюстрирует эту особенность дореволюционной России, и мы такие не одни. Не одних нас разлучило падение империи. Внезапное воссоединение семьи, произошедшее по чистой случайности, вдохновило меня написать эту книгу. Если другие семьи, прочитав ее, станут больше ценить возможность быть вместе – значит, мои труды были не напрасны.