Отец читал записку четыре дня.
Миша знал это точно, потому что Ордынцев подал её в четверг, а вызвали его в понедельник, и все четыре дня в доме было ровно так же, как всегда, и это было хуже всего.
В понедельник отец сказал:
— Садись.
Записка лежала на столе, и на полях её стояли пометки карандашом — короткие, в два-три слова, и много.
— Читал?
— Читал, папа́. Граф дал мне прочесть прежде, чем подал.
— Знаю, — сказал отец. — Он и мне об этом доложил. Он у меня человек утомительный, но чистый.
Он подвинул листы.
— Что скажешь?
— Что всё правда.
— И только?
Миша подумал.
— И что я бы написал то же самое, — сказал он. — Про любое чужое учреждение. Слово в слово.
Отец хмыкнул.
— Вот и я так решил, — сказал он. — На третий день.
Он откинулся в кресле.
— Слушай меня. Я тебя защищать не буду.
— Я не прошу.
— Ты не просишь, а я тебе объясняю, — сказал отец. — Я мог бы это замять. Мне бы стоило одной строки: «оставить без последствий». И никто бы слова не сказал, потому что кто станет спорить.
Он поднял палец.
— И через год ты бы сам это узнал. И через два ты бы приехал в уезд проверять чужой склад, а тебе бы там сказали: а ваши-то книги кто смотрел? А никто. И всё, чем ты два года занимался, стоило бы копейку.
— Я понимаю.
— Не понимаешь, — сказал отец привычно. — Ладно.
Он взял перо.
— Государственный контроль. Полная ревизия за всё время, с мая девяносто второго. Книги, договоры, склады, касса, ваша газета — всё. Старшим назначу Бурмина, я его знаю, он сухарь и никого не боится, потому что ему пятьдесят восемь и он глух к любезностям.
Он подписал.
— Папа́.
— Ну?
— Разрешите напечатать результат.
Отец остановился с пером в руке.
Он посмотрел на сына очень долго — так, что Миша успел пожалеть, что спросил, и успел решить не отступать.
— Какой?
— Какой будет.
— А если найдут дрянь?
— Тогда напечатаю дрянь.
Отец положил перо.
— Ты соображаешь, что говоришь? — спросил он. — Ты в четырёх губерниях читаемый человек. Ты напечатаешь, что у тебя нашли непорядок, — и это разойдётся по всей России в неделю, потому что про мальчика в мундире читают охотно.
— Разойдётся, — согласился Миша. — И я тогда останусь тем, у кого нашли непорядок и кто про это сам напечатал. А если не напечатаю — останусь тем, у кого нашли непорядок и кто про это молчал. Второе хуже, и второе дороже.
Отец потёр бороду.
— Печатай, — сказал он. — Только имей в виду: если найдут дрянь, я тебя защищать не стану. Ни от кого. Даже от матери.
Терентий Львович Бурмин приехал третьего марта, с четырьмя чиновниками, и первое, что он сделал, — попросил помещение, где можно запереться.
Ему было пятьдесят восемь. Он был длинный, седой, с жёлтым лицом человека, тридцать лет просидевшего над чужими книгами, и говорил медленно, будто каждое слово стоило денег.
— Ваше высочество, я обязан предупредить. Мне поручено проверить, а не составить мнение о пользе. Я не стану писать, хорошо ли вы поступили с крестьянами Козловского уезда. Я стану писать, соответствует ли расход основанию.
— Я знаю, что такое ревизия, Терентий Львович.
— Все так говорят, — сказал Бурмин.
Бремзе встретил их у дверей канцелярии.
Он был в новом сюртуке. Он побрился. Он приготовился к этому дню, как готовятся к дуэли, и на лице у него было выражение торжественной, глубокой, почти счастливой ненависти.
— Прошу, — сказал он.
Комната была подготовлена накануне.
На длинном столе лежали пять книг — текущая, проектная, научная, стратегическая и чрезвычайная. За ними, в порядке, стояли ящики с подшитыми телеграфными лентами по неделям, с июля девяносто второго года. Дальше — договоры. Дальше — акты приёмки. Дальше — лист расходов по собиранию сведений, отдельно. Дальше — реестр входящих Бабина, переписанный им в первую же неделю службы и с тех пор веденный без пропусков.
Один из чиновников присвистнул.
— Это что, всё?
— Это всё, — сказал Бремзе. — Кроме того, что в уездах. Оттуда везут, будет в четверг.
Первую книгу Бурмин открыл сам.
Первая запись в ней была: «Куплено книг счётных пять, за оные два рубля восемьдесят копеек. Уплачено М. Бремзе из собственных до назначения; возмещено 14 мая».
Бурмин прочёл её дважды.
— Вы себе возместили два восемьдесят.
— Возместил, — сказал Бремзе. — Через девять дней, по определению председателя, с распиской. Лист сорок первый.
Ревизор долго смотрел на строку.
— За тридцать один год службы, — сказал он наконец, — я такой первой записи не видел ни разу.
— Благодарю.
— Это не похвала, — сказал Бурмин. — Это означает, что вы её нарочно там поставили.
— Разумеется, нарочно, — сказал Бремзе. — Я знал, что вы придёте. Я не знал только, в котором году.
Работали двадцать один день.
Бабин в первое же утро столкнулся в дверях со вторым чиновником и остановился так, будто наткнулся на стену.
Тот тоже остановился.
— Никанор Степанович?
— Здравствуйте, Аполлон Никитич, — сказал Бабин.
Они постояли.
— Вы теперь здесь.
— Я теперь здесь.
Чиновник кивнул и прошёл, и Бабин потом полдня ронял бумаги.
Вечером Миша спросил.
— Кто это?
— Аполлон Никитич Фаворский, — сказал Бабин, глядя в стол. — Он ту ведомость подписал. В восемьдесят восьмом. Которую я не подписал.
— И что вы теперь чувствуете?
Бабин подумал добросовестно, как всегда.
— Стыдно, — сказал он.
— Вам-то за что?
— За то, что я обрадовался, — сказал Бабин. — Когда он вошёл и увидел мой реестр. Я обрадовался, ваше высочество, а радоваться тут нечему, ведомость-то всё равно подписана.
Заключение Бурмин подал двадцать четвёртого марта, на девятнадцати страницах, и Миша читал его в присутствии, потому что ревизор пожелал присутствовать.
Крупных злоупотреблений не найдено.
Расходы соответствуют основаниям. Остатки по кассе сходятся до копейки. Договоры составлены правильно. Приёмка ведётся по образцам, поверенным в казённом учреждении, что ревизия отметила особо и с одобрением.
Дальше шли замечания, и их было одиннадцать.
Три из них Миша перечитал по три раза.
**Первое.** Статья «расходы по собиранию сведений».
— Тут семьсот четыре рубля за двадцать два месяца, — сказал Бурмин. — Извольте объяснить, кому уплачено.
— Не указано.
— Я вижу, что не указано. Я спрашиваю, почему.
— Потому что это конторщики, телеграфисты и приказчики, — сказал Миша. — Если я запишу их имена, они лишатся мест в тот же месяц, как эта книга попадёт в чужие руки.
— Она уже попала, — сказал Бурмин. — В мои.
Он положил лист.
— Ваше высочество, я вам скажу как человек, который тридцать один год смотрит казённые книги. По этой статье в России украдено больше, чем по всем прочим вместе.
— Не всеми же.
— Не всеми. Почти никем, — сказал Бурмин. — Она тем и опасна, что честному по ней воровать не нужно, а проверить её нельзя ни у честного, ни у вора. Вы мне сейчас говорите правду. Я вам, представьте, верю. И написать в заключении я обязан то же самое, что написал бы про мошенника, потому что бумага у вас с ним одинаковая.
**Второе.** Формы.
— Сведения из уездов за девяносто второй год собраны по одной форме, за девяносто третий — по другой, — читал Бурмин. — В новой прибавлены две графы и переменено определение нуждающегося.
— Прибавлены, — сказал Миша. — Старое определение было плохое.
— Может быть. Только сложить два года вы теперь не можете.
Миша молчал.
Он молчал долго, и Бурмин, приняв это за упрямство, начал объяснять, и объяснял минуты полторы, прежде чем Миша его перебил.
— Терентий Львович, не надо. Я это знаю лучше вас.
Он встал.
— Мне это объяснили в мае девяносто второго года. Пётр Петрович Семёнов, на Васильевском. Одна единица, один срок, одно определение. Я тогда всё записал и повесил перед глазами.
Он подошёл к стене.
Лист висел там, где висел с ноября девяносто второго, рядом с картой: три линии, три причины.
— А потом мне в марте девяносто третьего показалось, что определение можно улучшить, — сказал Миша. — И я его улучшил. И у меня теперь два года, которые нельзя сложить.
Бурмин записал что-то у себя.
— Это, — сказал он, — я в заключение вставлю отдельным пунктом.
— Вставьте.
**Третье.** Касса листка.
Тут было хуже всего, и Ольхин предупреждал об этом ещё в декабре, а Миша отложил, потому что было не до того.
Листок приносил доход: подписка, розница и с прошлой весны объявления — торговые, уездные, по восемьдесят копеек за строку. Доход этот шёл в общую кассу. Расходы на бумагу, набор и Реутова шли оттуда же.
— То есть, — сказал Бурмин, — благотворительные пожертвования, собранные под покровительством её величества на помощь голодающим, употребляются на содержание газеты, которая печатает объявления купца Пантелеева о продаже овса.
— Употребляются.
— И доход от объявлений купца Пантелеева поступает в кассу, из которой кормят детей.
— Поступает.
— Ваше высочество, — сказал Бурмин почти мягко, — вам это до сих пор с рук сходило только потому, что никто не смотрел.
Исправляли шесть недель, и одно исправление далось так, как не давалось ничего за два года.
Кассу разделили в неделю: листок стал отдельным предприятием со своей книгой, своим счётом и своим балансом, и Бремзе, к общему изумлению, обрадовался и завёл шестую книгу, против которой сам же воевал полтора года.
Формы свели к одной и вернули определение восемьдесят второго года — то есть худшее, — и напечатали в листке объяснение, отчего сведения за два года несравнимы и по чьей вине.
Реестр закупок завели с первого мая: всё свыше двадцати пяти рублей, с датой, поставщиком, суммой и основанием, и раз в квартал — в печать.
А потом дошло до Аркадия.
Миша объяснял это сам и объяснял плохо.
Отныне всякая выдача по статье собирания сведений — с именем получателя. Имя вносится не в общую книгу, а в отдельный, запечатанный реестр, который хранится у казначея и предъявляется одной только ревизии. Свыше пятнадцати рублей в месяц — с разрешения председателя, письменно. Из своих денег не платить и потом не возмещать: только вперёд, под расписку.
Аркадий слушал, стоя у окна, и ни разу не перебил.
Ему было девятнадцать. Он давно не носил ливреи, ходил в приличном сюртуке, второй год числился при канцелярии писцом, потому что чина у него не было и быть не могло, и делал он всё то же, что делал с мая девяносто второго года.
— Понял, — сказал он, когда Миша кончил.
— Аркадий, я обязан это сделать.
— Да я не спорю, ваше высочество. Ревизор прав. — Он помолчал. — Только вы теперь считайте, что у вас этого больше нет.
— Чего нет?
— Ничего нет.
Он повернулся от окна.
— Вагоны в Козлове помните? Пятого года. Мне их конторщик дал, потому что думал, что я из газеты. Если б я ему сказал: распишись вот тут, Ефим Палыч, а расписку я в запечатанный реестр к немцу отнесу, — он бы мне что дал?
— Ничего.
— Ничего, — согласился Аркадий. — И раненбургские ведомости никто бы не снял. И Стёпку Косого я бы не нашёл, мне про него из кабака сказали, а в кабаке расписок не берут.
Он сказал это без обиды, ровно, как объясняют устройство печи.
— Я, ваше высочество, полтора года был вам полезен ровно тем, что меня в книгах нет. Теперь я в книгах есть. Значит, я вам больше не пригожусь, а пригожусь в другом, только я пока не знаю в чём.
Миша сидел и не находил ответа.
Он искал его весь вечер, и весь следующий день, и не нашёл, и это была первая задача за два года, на которую у него не было даже плохого решения.
— Ты хочешь уйти? — спросил он на третий день.
— Да куда я пойду, — сказал Аркадий. — Я, ваше высочество, вам в мае девяносто второго сказал: если выйдет дело — не задвиньте обратно. Дело вышло. Вы не задвинули.
Он подумал.
— Только вы мне теперь придумайте, кем мне быть. Потому что тем, кем я был, мне больше нельзя, а другим я не умею.
Странность нашёл не Миша.
Её нашёл ревизор Фаворский — тот самый, — на восемнадцатый день, когда сводил акты приёмки за два года в сводную ведомость, потому что ему велено было проверить, все ли приёмки подтверждены документами.
Он принёс лист Бурмину, Бурмин посмотрел и позвал Мишу.
— Ваше высочество. Это не по моей части, и я это в заключение не вставлю. Но извольте взглянуть.
Ведомость была простая.
Тридцать четыре приёмки товара от поставщика Федосеева с июня девяносто второго по март девяносто четвёртого. По каждой — дата, место, кто принимал, результат.
Из тридцати четырёх двадцать девять были назначены заранее и внесены в маршрут уполномоченного, о чём поставщик уведомлялся, как и полагается по договору, за неделю.
Пять были внезапные, по четвёртому пункту.
Из двадцати девяти назначенных недостачи не обнаружено ни в одной.
Из пяти внезапных недостача обнаружена в трёх.
Миша смотрел на эти два числа минуты две.
— Матвей Карлович, — сказал он потом. — В июле девяносто второго я вам велел завести лист.
Бремзе поднял голову.
— Какой?
— Не в книгу. Отдельный лист. С числом.
Бремзе встал, подошёл к третьему ящику, порылся минуты полторы и достал сложенный вдвое лист серой бумаги.
Он был написан его почерком, с датой в углу.
«21 июля 1892 г. По распоряжению председателя записано: о том, когда и куда поедет проверка, кто-то знает раньше проверки. Дата, час и место известны заранее. Иначе схема не работает. Искать сейчас не велено, дабы не найти не того».
Бурмин прочёл лист, посмотрел на дату и положил его на стол.
— Двадцать месяцев, — сказал он.
— Двадцать.
— И вы не искали.
— Не искал, — сказал Миша. — Мне было тринадцать лет и у меня было двое взрослых, из которых один мне не подчинялся. Я бы нашёл ближайшего и удовольствовался.
Бурмин собрал бумаги.
— Я вам этого не советовал, — сказал он, — и не советую сейчас, потому что это не моё дело. Но если бы это было моё дело, я бы посмотрел не на склады.
— А на что?
— На то, кто составляет маршрут, — сказал Бурмин. — И через сколько рук он проходит, покуда попадёт к поставщику.
Рук оказалось четыре.
Маршрут составлял Бабин — числа, станции, склады, по каким дням.
Утверждал Миша.
Дальше маршрут переписывался набело в двух экземплярах. Один оставался в канцелярии Попечительства. Второй отсылался товарищу председателя графу Ордынцеву, как полагалось по положению, и подшивался у него в делах.
И третья копия, сокращённая, шла в уездную земскую управу — потому что уполномоченному нужны подводы, а подводы наряжает управа, и нарядить их без числа и места нельзя.
— Итого, — сказал Ольхин, — четыре канцелярии знают заранее, и в каждой сидит от двух до девяти человек.
— Уездную можно убрать?
— Нельзя. Уполномоченный поедет на своих ногах.
Миша сидел над листом до трёх часов ночи.
Он выписал все четыре канала и против каждого — что можно сделать, чтобы проверить, не выдавая, что проверяешь.
Со своей канцелярией было проще всего: Бабин составлял маршрут один и один запирал черновик, и если утечка шла отсюда, то её источник — сам Бабин, а в это Миша не верил и знал, что не верить — не доказательство. Он всё равно вписал его в список.
Оставались два настоящих: канцелярия Ордынцева и уездная управа.
И вот тут он просидел час, не двигаясь.
Потому что первая мысль, пришедшая в голову, была: не граф. Никогда. Он в мае девяносто второго вооружил меня против собственного мнения, он в июле девяносто третьего съел кузьмину кашу до дна, он подал на меня записку, предупредив за четыре дня, и он в этом споре не желает оказаться правым.
А вторая мысль была: всё это не есть доказательство.
Миша встал и прошёлся по комнате.
Он думал о том, что если он сейчас исключит канцелярию Ордынцева из проверки, то сделает ровно то, за что полтора года ест губернаторов: выведет за скобки того, кому доверяет лично. И что доверие — это именно то чувство, которым в России закрыто больше дел, чем взятками.
И что если он поставит ловушку и она сработает на графе, ему придётся идти с этим к отцу.
Он сел и вписал канцелярию товарища председателя в список наравне с прочими.
Наутро он позвал Бабина.
— Никанор Степанович. Маршрут на май вы составите в двух видах.
Бабин моргнул.
— В каких?
— В разных, — сказал Миша. — Числа разные, склады разные, направления разные. Оба будут подлинные, оба за моей подписью, оба запечатаны при вас.
— И куда?
— Первый — в канцелярию его сиятельства, как всегда. Второй — в уездную управу, тоже как всегда.
Бабин очень медленно побледнел.
— Ваше высочество, — сказал он. — Это ведь…
— Да.
— А если сойдётся на графе?
— Тогда сойдётся на графе, — сказал Миша.