Поверителя прислал Менделеев — вместе с запиской, на четвёртый день, раньше обещанного.
Записка была на шести страницах, как он и предупреждал. Поверителя звали Савелий Фомич Кулябко, было ему за пятьдесят, и он приехал с деревянным ящиком, который нёс сам и никому не давал.
В ящике на бархате лежали гири: пудовая, полупудовая и набор фунтовых, каждая с клеймом и с бумажкой, где стояла дата поверки и подпись.
— Это не эталон, — предупредил он сразу. — Это рабочий образец, сличённый с депошным восьмого числа. Разница записана. Извольте.
Он подал бумажку.
Собирались в буфетной при дворцовой кухне, рано, до шести, пока не было народу. Кузьма привёл двух своих. Бремзе пришёл с книгой. Ушаковскую гирю принесли с весовой, где она лежала сорок лет.
Она была хороша.
Литая, тяжёлая, с гладко залитым дном и с отчётливым клеймом уездной палатки, поновлённым — судя по цифрам — в восемьдесят четвёртом году. Кузьма поставил её на стол, и она встала так основательно, как встают вещи, сделанные всерьёз.
— Красивая, — сказал Кулябко с одобрением.
Он сличал полтора часа и делал это медленно, с остановками, дважды переставлял весы на другой стол, один раз выгнал всех из-за двери, потому что сквозняк.
— Так, — сказал он наконец. — Докладываю.
Все подошли.
— Гиря честная. Не сверлёная, не подпиленная, дно залито ровно, свинца лишнего нет. Кто её делал — делал не воруя.
— А разница?
— Разница есть, — сказал Кулябко. — Полтора фунта с малым. Против моего образца гиря легче.
— Как это может быть, если она честная?
— А так, что честная она по своей палатке, — сказал Кулябко. — Её клеймили в уезде. В уезде лежит свой образец. Тот образец в семидесятых сличали с губернским, а губернский когда-то с петербургским, и всякий раз при сличении расходились на малость и малость эту записывали в допуск. Четыре сличения — четыре малости. Сложите.
Он развёл руками.
— Никто не украл. Просто с каждым разом чуть-чуть, и всё в одну сторону.
— Почему в одну?
— Потому что гиря стирается, ваше высочество, — сказал Кулябко. — И весы стираются. А прибавиться ей неоткуда.
Он повернулся к весам.
— Теперь второе. Гиря дала полтора фунта, а Кузьма Липатович намерял три с четвертью. Стало быть, ещё без малого два фунта где-то тут.
Он показал на коромысло.
— Ножи сточены. Вот эта грань. Ей сорок лет, её никто не менял, потому что весы ходят и ходят. Чашка садится тяжелее, чем должна.
— И это тоже само?
— Само, — сказал Кулябко. — Всё само. Ваше высочество, я двадцать шесть лет в этом деле. Подделку я вижу за минуту, и подделка бывает редко, потому что за неё судят. А вот такое — сплошь и рядом, и не судят никого, потому что судить некого.
Бремзе всё это время сидел с книгой и считал.
— Матвей Карлович?
— Сейчас. — Он дописал столбец. — На мешке это одиннадцать копеек. На возу — рубль сорок.
— А в год?
Бремзе поднял голову.
— По дворцовым кухням, по прошлогоднему обороту муки и крупы, — около двух тысяч восьмисот рублей.
— А по четырём ведомствам, куда он возит?
— Тысяч одиннадцать. Может, двенадцать.
Он закрыл книгу.
— Сорок лет считать не стану, — прибавил он. — И вам не советую. Там пойдут проценты на проценты и выйдет непристойность.
Ольхин выслушал всё это, не поднимая головы от своих бумаг, и первым делом задал вопрос, который никому не пришёл в голову.
— Вы намерены обвинить Ушакова?
— Не намерен.
— И правильно, — сказал Ольхин. — Обвинить его не в чем. Он принимал по клеймёной гире. Клеймо казённое. Он в своём праве и в первом же присутствии это докажет за четверть часа.
— Я не про суд. Я про то, что дальше так нельзя.
— Дальше так нельзя, — согласился Ольхин. — Только позвольте вам сказать, чего вы не можете.
Он отложил перо.
— Вы не можете переменить русский фунт. Вы не можете отменить уездные палатки. Вы не можете велеть, чтобы во всей империи мерили одной гирей, потому что для этого нужен закон, четыре ведомства и года три.
— А что я могу?
— Вы можете написать в договоре, чьей гирей меряете, — сказал Ольхин.
Он сказал это ровно, как говорил всё, и Миша не сразу понял, что услышал.
— Повторите.
— Приёмка производится по образцам Попечительства, поверенным в Депо, с указанием в акте числа последней поверки. — Ольхин пожал плечами. — Это не закон. Это условие сделки. Обе стороны подписали — обе обязаны. Никакого присутствия тут не нужно, и оспорить нечего.
Бремзе положил ладонь на стол.
— Сколько стоит комплект?
— Полный рабочий, с поверкой, — сказал Кулябко от двери, — рублей сорок. Ящик отдельно, ящик тут главное, они от сырости берут.
— На четыре уезда?
— Четыре комплекта. Сто шестьдесят, и по десяти рублей в год на переповерку.
Бремзе посчитал.
— Двести рублей, — сказал он. — Против одиннадцати тысяч в год по четырём ведомствам. Ваше высочество, я за четырнадцать месяцев службы у вас впервые вижу расход, о котором мне нечего сказать.
Комплектов заказали шесть: четыре в уезды, один в Петербург и один запасной, потому что Кулябко сказал, что уронят.
В договоры с этого дня вписывался лишний абзац.
Ушаков был первым, кто отказался.
Он ответил через две недели, вежливо и коротко, что поставляет двору сорок один год, что отец его поставлял двадцать восемь, а дед начал при Николае Павловиче, и что за всё это время никаких недоразумений по весу не бывало.
Последняя фраза стоила того, чтобы её переписать.
«Осмелюсь заметить, что лучшего удостоверения качества, нежели наша фамилия, России до сих пор не требовалось».
— Он не хамит, — сказал Ольхин, прочитав. — Он излагает существующий порядок. Это и есть удостоверение качества, других в России нет.
Совещание собралось двадцать девятого мая, в кабинете министра финансов, и продолжалось два часа сорок минут.
Витте начал с того, что положил перед собой часы.
— Дмитрий Иванович, я вашу записку читал. Дважды. Скажите одно: сколько?
— Что «сколько»?
— Денег.
— Не знаю, — сказал Менделеев.
Витте поднял брови.
— Не знаете?
— Не знаю и знать не могу, покуда не начну. — Менделеев уже сердился. — Сергей Юльевич, вы меня спрашиваете, сколько стоит возобновить прототипы. Я вам отвечу: смотря что найдём. Фунт сорок седьмого года лежит сорок шесть лет. Сличали его один раз. Может статься, он в порядке, и тогда это работа на три года. А может статься, он ушёл, и тогда придётся выводить заново, от английского, и это работа лет на пять и с поездками.
— Вот с этого и начнём, — сказал Витте. — Я вам дам на то, чтобы посмотреть, ушёл он или нет. Это сколько?
— Тысяч восемь.
— Даю двенадцать.
Менделеев остановился.
— Отчего двенадцать?
— Оттого, что вы попросили восемь, — сказал Витте, — а я двадцать лет служу и знаю, что учёный называет цифру, при которой ему совестно.
Дальше стало хуже.
Менделеев поднялся, прошёлся и заговорил о метрической системе.
Он говорил хорошо и убедительно: что весь свет считает метрами и граммами, что наши сажени и фунты не делятся ни на что, что перевод в торговле съедает больше времени, чем стоит вся палата, что через двадцать лет Россия окажется единственной, кто меряет по-своему, и что начинать надо теперь.
Витте слушал, глядя в стол.
— Нет, — сказал он.
— Отчего?
— Оттого, что у меня двенадцать миллионов дворов, — сказал Витте. — И в каждом четвёртом — безмен. Вы им гриву поменяете. Они это поймут одним способом: барин переменил меру, чтобы обмерить.
— Это просвещением…
— Просвещением, — согласился Витте. — Через сорок лет. А бунт будет через год, и не в столице, а в Козлове, и его высочество вам расскажет, как это выглядит.
Миша молчал.
Он молчал уже сорок минут, и оба это заметили, и оба на него посмотрели.
— Дмитрий Иванович, — сказал он. — Позвольте.
— Извольте.
— Вам нужно не переменить фунт, — сказал Миша. — Вам нужно, чтобы фунт везде был один и тот же.
Менделеев остановился.
— Это разные задачи, — продолжал Миша. — Вторая в десять раз важнее и в двадцать раз дешевле. Если вы возьмётесь за первую, вы двадцать лет будете воевать за единицу и ни года не потратите на то, чтобы её проверяли. И через двадцать лет у нас будут метры, которых по губерниям станет по три сорта.
Витте хмыкнул.
Менделеев долго не отвечал.
— Нехорошо говорите, — сказал он наконец. — Правильно, но нехорошо.
— Простите.
— Не за что. — Он сел. — Я, ваше высочество, метрическую систему при жизни всё равно проведу, я упрямый. Только вы правы, что не с неё.
Дальше пошло по существу, и Миша впервые за этот год чувствовал себя в разговоре младшим по-настоящему.
Менделеев мыслил веществом и заводом: содержание серы в чугуне, стандарты на керосин, испытание рельсовой стали, лаборатория при палате, поездка в Англию для сличения.
Витте мыслил ведомствами: палата под министерством финансов, палатки — по губерниям, но кто их содержит, земство или казна, и если казна, то из какого источника, и не сядет ли ему на шею министерство внутренних дел со своей поверкой, и как это ляжет на тариф.
Миша мыслил тем, чем занимался четырнадцать месяцев подряд.
— Кто будет поверять поверителей? — спросил он.
Оба замолчали.
— Извольте объяснить, — сказал Витте.
— В уездной палатке лежит образец. Им клеймят купеческие гири. Мы сегодня видели, что он ушёл на полтора фунта и что этого никто не заметил девять лет. — Миша достал книжечку. — Вы теперь заведёте палату, возобновите прототип и разошлёте образцы. Через десять лет они опять разойдутся, и по той же причине: гиря стирается, а прибавиться ей неоткуда.
— И что вы предлагаете?
— Круг, — сказал Миша. — Раз в два года образец каждой палатки везут в Петербург и сличают. Не по требованию, не при жалобе — по расписанию, как поезд.
— Это расходы, — сказал Витте.
— Это малые расходы. Хуже другое. — Миша поднял глаза. — Результат надо печатать.
Витте медленно откинулся в кресле.
— Опять, — сказал он.
— Опять, Сергей Юльевич. Список: палатка, дата сличения, расхождение. Просто три столбца, раз в два года.
— Вы понимаете, что это будет означать? Что в Тамбовской губернии казённая гиря врёт. Печатно.
— Она и сейчас врёт, — сказал Миша. — Только печатно этого нет, и потому её никто не чинит. Как только это станет печатным, губернский механик начнёт возить образец сам, не дожидаясь, потому что не захочет второй раз попасть в список.
Менделеев рассмеялся.
— Сергей Юльевич, — сказал он, — а ведь мальчик прав, и мальчик прав неприятно.
Положение о Главной палате мер и весов было утверждено восьмого июня.
Миша прочёл его в тот же день и минут двадцать искал в нём себя.
Он нашёл семь слов.
Депо становилось Главной палатой само по себе, безо всякого его участия: об этом хлопотали с осени, бумага шла своим ходом, Менделеева посадили туда в ноябре, и всё это случилось бы точно так же, если бы Миша просидел весь год в Гатчине над отчётами.
Но в перечне занятий палаты, третьим пунктом, между поверкой образцов и изготовлением копий, стояло:
«…а равно испытание предметов и материалов по требованиям ведомств и учреждений».
Это была вставка. Её не было в мартовском проекте, и Миша знал, откуда она взялась: он сам продиктовал её Ольхину в апреле, Ольхин переписал в двенадцать слов вместо двадцати трёх, Витте вычеркнул ещё пять, и в положение вошло семь.
Испытание предметов. По требованиям учреждений.
Ни слова о том, каких предметов, каких учреждений и по каким требованиям.
— Это ничего не значит, — сказал Ольхин, глядя на строку.
— Это значит, что можно.
— Это значит, что можно, — согласился он. — И что через десять лет кто-нибудь построит на этих семи словах отделение в сорок человек, и никто не вспомнит, откуда они взялись.
Менделеев прислал записку в тот же вечер, без обращения и без подписи, одной строкой:
«Первый заказ извольте прислать до июля, покуда у них не отняли деньги обратно».
Предметов выбрали пять, и выбирали их два вечера.
Правило Миша поставил жёсткое: берём только то, что Попечительство покупает само, покупает много и покупает каждый год. Никаких рельсов, никакой стали, никакого керосина в цистернах. Не потому, что это неважно, а потому, что там немедленно окажутся заводы, министерства и цена вопроса в миллионы, и всё встанет.
— Мы начинаем с того, что стоит рубль, — сказал он. — На рубле нас никто не станет убивать.
Первое: школьная печь.
Их поставили за зиму сорок одну, все разные, потому что покупали у кого придётся. Кузьма клялся, что одна греет вдвое против другой при тех же дровах, а Вера Андреевна писала, что у неё дров на два часа.
Испытывать: сколько дров на то, чтобы поднять воздух в помещении известного объёма на известное число градусов, и за сколько часов остывает.
— Это можно, — сказал Менделеев. — Это неделя работы и термометры.
Второе: керосиновая лампа.
Школа в Сычёвке зимой темнеет в три часа. Ламп покупали по семи копеек за фитиль и по рублю за лампу, и половина коптила так, что дети выходили с чёрными ноздрями.
Испытывать: сила света в свечах, расход керосина в час на одну свечу света, копоть, устойчивость на столе.
— Вот это дельно, — сказал Менделеев с неожиданным жаром. — Вы, ваше высочество, не понимаете, до какой степени это дельно. Лампу в России жгут в каждом доме, и никто никогда не мерил, сколько она даёт света на золотник керосина. Никто.
Третье: мыло.
Тут спорить было не о чем: серый кусок из козловского склада лежал в третьем ящике с июля.
Испытывать: содержание жирных кислот, воды и наполнителя, пена, сколько кусок держится в мытье.
Четвёртое: кровать для барака.
Простая, железная, чтобы мылась раствором и не гнила, чтобы держала взрослого, чтобы стояла ровно на неровном полу и чтобы её мог перенести один человек.
— Тут испытание простое, — сказал Кулябко. — Ставите и садитесь.
Пятое: посуда.
Кузьма настоял на нём и настоял грубо.
— Полуда, — сказал он. — Ваше высочество, я вам одну вещь скажу, и вы её потом всю жизнь помнить будете. Котёл лудят оловом. Олово дорого. Кто побогаче — лудит чистым, а кто победнее — олово со свинцом мешает, потому что свинец втрое дешевле и лудится легче.
— И?
— И варят в этом кашу детям, — сказал Кузьма. — Каждый день. Три года.
В комнате стало тихо.
— Вы это знаете или предполагаете? — спросил Миша.
— Я это в семьдесят девятом видел, — сказал Кузьма. — В трактире. Хозяин сам хвалился, что дёшево вылудил.
Менделеев, которому это передали письменно, ответил через день, и ответ был короткий:
«Свинец в полуде определяю в два дня. Присылайте котлы, все, какие есть, и непременно те, что уже в деле, а не новые. Д. М.».
Ушаков приехал сам двадцатого июня.
Ему было под семьдесят. Он был плотный, седой, в отличном сюртуке, с медалями, и вошёл он не как проситель, а как человек, которого не поняли.
— Ваше высочество. Я к вам с одним словом.
— Слушаю, Флегонт Мартынович.
— Я двор снабжаю сорок первый год, — сказал Ушаков. — Отец мой двадцать восемь. Дед начал в тридцать девятом. За сто с лишним лет ни единой рекламации.
— Я это читал в вашем письме.
— А теперь мне пишут, — Ушаков достал сложенный лист, — что приёмка будет по вашим гирям, поверенным в казённом Депо, с указанием числа поверки в акте.
— Пишут.
— То есть мне не верят.
Миша помолчал.
— Флегонт Мартынович, вам верят. Гире вашей не верят.
— Гиря моя клеймёная.
— Клеймёная, — сказал Миша. — И легче на полтора фунта, и это не ваша вина, это палатка. А вторые два фунта — коромысло, ножи сточены за сорок лет.
Ушаков смотрел на него.
— Вы меня, стало быть, обмерщиком считаете.
— Я вас считаю человеком, который сорок лет получал лишних одиннадцать копеек с мешка и не знал об этом, — сказал Миша. — Так же, как не знали мы. Я вам за прошлое ни копейки не предъявлю, у меня и права нет. Я говорю про будущее.
Старик долго молчал.
Потом он сложил письмо и убрал в карман.
— Ваше высочество, — сказал он. — Я вам вот что скажу, и вы уж не обессудьте.
— Говорите.
— Сто лет России хватало моей фамилии, — сказал Ушаков. — Спросите на любом рынке, спросите у любого повара, спросите в четырёх ведомствах: Ушаковская мука — и всё, и никаких удостоверений. Фамилия и есть удостоверение, и лучшего тут никогда не требовалось.
Он поклонился.
— А ваша бумажка с числом поверки — она сегодня есть, а завтра её напишет всякий. И тогда, ваше высочество, спрашивать станет не с кого.