Виталий
Девять дней — это, как выяснилось, не так уж много, если считать не сутками, а делами. А если вычесть из них две ночи, которые он проспал не сном, а ядом, и день после, когда не держали ноги, — то и вовсе мало.
Заслонку в перемычке доделали на второй день: скоба держала крепко, верёвка от неё шла вдоль берега в кусты, где сидел мужик посменно, и Викель самолично гонял его по ночам — проверял, не заснул ли, не сбежал ли, помнит ли слово. Слово было простое, Викель сам придумал: «пошёл». Ни красиво, ни хитро — зато никто не перепутает спьяну с чем-нибудь другим.
Лебёдки на стене довели до ума: брёвна в петлях, камни в мешковине, жаровни с маслом расставлены так, чтобы масло лилось не на своих. Мешки с песком сложили штабелями там, где, по расчёту Виталия, придётся укреплять после первого же удара, — не там, где красиво, а там, где потом действительно понадобится.
Инженер во мне доволен.
Смешно. Еще недавно я сторожил склад с водкой — две смены в неделю, чайник, радио, и главным событием месяца была зарплата, из которой еще могли и вычесть недостачу.
Я тогда думал, что умираю от скуки. Это и было скучно, зато ни один депутат или преступная группировка не планировала нападать на мой склад и убить меня.
Подвал набили до потолка: зерно, солонина, мука, вода в бочках, стрелы вязанками, сено для лошадей отдельно от сена для скота, чтобы не путались бабы. Радим водил учёт углём по доскам и на пятый день углядел, что кто-то ворует муку малыми горстями — не со зла, с голоду, — и сам всё уладил тихо, без Виталия, отдав из своего.
Хороший мужик Радим. Жалко, если проиграем, старостой Крорна больше не будешь — тебе бы городом управлять.
На кухне после той ночи хозяйничала девка с птичьим лицом, боявшаяся собственных котлов больше, чем Кресвела. На пятый день Радим привёл ей на смену бабу из деревни — немолодую, спокойную, с руками не лучше и не хуже прежних. Стряпухой её никто не звал. Слово в крепости будто сожгли вместе с телом.
А Лина после той ночи в башню не поднималась.
До неё поднималась — и в ту самую ночь сидела на полу у его лежанки, привалившись спиной к стене, с ножом на коленях, потому что он был серый от яда и мог не проснуться. Наутро, когда тело сожгли, а пятна с досок отскребли, она перенесла своё во двор, в палатку у стены, и с тех пор ночевала там, с кошкой в ногах.
На пятую ночь Виталий не выдержал: спустился и сел рядом, у её костерка.
— Прохладно.
— Нормально.
Он посидел, глядя в тот же огонь, что и она. Придумал три фразы и все три забраковал, потому что каждая начиналась с «слушай».
— Ты со мной разговаривать будешь?
— Разговариваю, — сказала Лина.
Она не встала и не ушла — просто перестала отвечать. Ровно, без злости, как перестаёт отвечать человек, у которого кончились нужные слова, а ненужных он не держит.
Виталий посидел ещё немного и ушёл сам.
Про закладку они заговорили ещё в ту ночь, когда возвращались из трактира в темноте, — вернее, говорил Виталий, а Викель слушал и жевал.
Усатый тогда, считая вслух, во сколько хозяину обошёлся удобный барон, обронил между кузнецом и жёрновом одну лишнюю вещь: маг земляной, по золотому в день, неделю у вас ковырялся.
Неделю. Маг, которого прислали и оплатили они, неделю ковырялся в моей стене.
А я потом эту стену принимал и радовался, какая она ровная. Но я знал, что маг чужой и может сделать слабое место или полость внутри. Но надеялсяна то, что не сделает.
Простучали её на другой же день — всю, от ворот до северного угла, и не нашли ничего. Каменный маг клал не как каменщик: ни шва, ни перевязки, звук идёт ровный, кладка стоит монолитом, будто её вылили.
— Ухом тут не возьмёшь, барон, — сказал тогда Викель, убирая меч. — Тут надо погодой. Дурное место само покажется, как зарядят дожди. Где тонко заложено, там раньше подмокнет.
Дожди зарядили через четыре дня.
Лило всю ночь и половину следующего дня, и когда дождь кончился, Виталий обошёл стену снаружи — не один, как ходил раньше, а с двумя за спиной: после той ночи Викель не выпускал его за ворота даже помочиться.
Подмокло у северного заворота, там, где старая кладка кастеляна переходила в новую.
Пятно было небольшое — с ладонь, тёмное на сером, будто камень плакал изнутри. Виталий положил на него руку — привычка, с недавних пор въевшаяся, — и почувствовал не тепло и покалывание, как от холодного железа, а другое: лёгкую, едва заметную пустоту под пальцами там, где должен быть монолит.
Викель простучал кладку рукоятью меча — сперва рядом, потом по самому пятну, — и на этот раз звук вправду вышел другой: не глухой, как везде, а с призвуком, будто под слоем камня оставили полость в две ладони толщиной.
— Вот она, — сказал Викель тихо. — Говорил же: не ухом.
— Заделать можно?
Викель присел на корточки, провёл пальцами по мокрому.
— Раствором — за неделю, если каменщик приедет и не сдохнет от натуги. У нас нет недели, барон. У нас девять дней было, а сегодня шестой.
Конечно. Дыру в собственной стене мне показал дождь, а не я сам, и показал на шестой день из девяти. Не на первый, когда ещё можно было что-то сделать. На шестой.
Спасибо, вселенная. Очень вовремя. Как обычно.
— Значит, не заделываем, — сказал Виталий. — Значит, знаем, где будем стоять, когда придёт время.
Викель посмотрел на него снизу вверх, помолчал.
— Это, барон, не самый глупый ответ на плохую новость, — сказал он и поднялся, отряхивая колени.
Они ничего не отметили снаружи — ни метки, ни флажка, ничего, что мог бы прочитать чужой глаз. Просто оба запомнили место так, как запоминают больной зуб: языком, не глазами.
Отметили изнутри.
Копать начали в тот же день, к вечеру, и копали три дня — всё, что оставалось.
Мысль пришла к Виталию прямо там, у мокрого пятна, и была она простая до неприличия: если дыру нельзя заделать, дыру надо сделать дорогой.
Он присел на корточки с той стороны стены, во дворе, и начертил обломком доски по земле — прямоугольник в четыре шага на два, поперёк того места, куда осыплется кладка.
— Яма, — сказал Викель.
— Яма.
— Волчья?
— Хуже.
Вторую такую же он начертил у ворот, только там пришлось чертить длинно.
— Ворота у нас крепкие, — сказал он. — Но если их всё-таки высадят, во двор вывалится сразу человек тридцать, и дальше считать бесполезно, потому что нас меньше. Значит, во двор они не вывалятся. Значит, за воротами будет не двор, а кишка.
— Какая кишка?
— Такая. — Виталий провёл две линии от воротного проёма внутрь. — Телеги на бок, борт к борту, связать, изнутри подпереть брёвнами и досками. Ширина — два человека, не больше. Длиной шагов на двадцать, до самого угла башни. Не для того, чтобы их остановить. Для того, чтобы они шли гуськом и не могли развернуться ни вправо, ни влево.
Викель посмотрел на чертёж, потом на двор, потом на телеги, свезённые из деревни и стоявшие вдоль стены в три ряда.
— Радим вам за телеги голову откусит.
— Не откусит, кто же ему тогда платить станет.
Радим не откусил. Радим пришёл, послушал, посмотрел на землю с царапинами и сказал только одно:
— Оси снимем. Оси железные, они мне ещё пригодятся, а короба и без осей постоят.
Вот за что я тебя люблю, старик. Тебе рассказывают, как ты будешь гореть, а ты думаешь про оси.
Ямы били в глину, узкие и глубокие — по грудь взрослому мужику. Дно устлали тем, что нашлось: обломками кос, старым железом из кузни, кольями от разобранного сарая, заточенными на скорую руку и вбитыми косо, остриём навстречу тому, кто прыгнет. Не для того, чтобы убить. Для того, чтобы первый, кто провалится, начал орать и мешать второму.
Потом полили.
Дёготь Радим нашёл в деревне, этого добра хоть отбавляй. Старое сало, которым мазали ступицы, — у всех понемногу. Масло взяли из тех же бочек, что стояли под жаровни на стене, и вот тут Викель встал.
— Масло не отдам, барон.
— Отдашь.
— Масло на стене работает. — Викель говорил спокойно, но жевать перестал, а это у него было хуже крика. — Оно проверенное. Полил сверху — они внизу горят и уходят. Всё, что вы льёте в яму, вы льёте в надежду, что вас пробьют именно там.
— Меня пробьют именно там.
— Вы этого не знаете.
— Знаю. — Виталий выпрямился. — Ты бы куда бил на месте их земляного мага? В целую стену, где ты будешь ковыряться полдня на глазах у лучников, — или туда, где кладку под тебя уже подготовили?
Викель молчал долго. Потом сплюнул и снова начал жевать.
— Половину, — сказал он. — Половина масла остаётся на стене, у ворот и у северного заворота. Остальное лейте куда хотите.
— Половину, — согласился Виталий.
Сторговался с собственным рыцарем за масло. В Кирове я так ни разу не торговался.
Сверху ямы затянули рогожей и присыпали землёй — тонко, в палец, не пряча, а прикрывая: чтобы не выдыхалось, не отсырело и не воняло на весь двор так, что даже пьяный поймёт, куда не надо наступать. Своим показали обе ямы поимённо, каждому, дважды, и Викель гонял их через двор ночью, пока последний не начал обходить эти места не глядя, ногами.
Оставалось решить, кто подожжёт.
— Я, — сказал Викель. — Мне и стараться не надо, барон, там от одной искры пойдёт.
— А если тебя в этот момент не будет?
Викель посмотрел на него.
— Тогда, барон, у вас будут заботы поважнее ямы.
— Всё равно. — Виталий мотнул головой. — У каждой ямы ставим жаровню с углями и вязанку просмолённой соломы. Назначаем человека. И второго — на случай, если первого не станет. И третьего, если не станет второго.
— Третьего у нас нет.
— Тогда двоих и меня.
Он дошёл до конца — до расчёта, до последней строчки, — и только там, дойдя, наконец услышал, что именно посчитал.
Первые провалятся и напорются. Следующие полезут через них, потому что сзади давят и деваться некуда. Потом Викель или мужик с вязанкой — и всё, что в яме, вспыхнет разом.
Гореть будет долго. Дёготь с салом — это не солома, это надолго. И тушить это в узкой кишке из телег нечем, а по краям — доски.
Они пойдут по своим. По горящим своим, у которых снизу колья. И пока они будут через это идти, у меня наверху будут лучники, и у лучников будет время, а время — единственное, чего у меня нет.
Он смотрел на две неглубокие ямы во дворе собственной крепости, пахнущие дёгтем, аккуратно затянутые рогожей, и понимал очень простую вещь.
Я это спроектировал.
Не в бою, не в ярости, не защищаясь. Я сел на корточки, взял щепку и начертил по земле устройство для того, чтобы люди горели заживо в узком месте, откуда нельзя выйти. Пересчитал ширину. Поспорил за масло. Обсудил, кто подожжёт, если убьют того, кто должен был поджечь.
В играх это называется чокпойнт. Данжон у меня уже есть. Теперь будет ещё и кишка с ловушкой.
И самое поганое — что мне это нравится. Не то, как они будут гореть. То, как красиво сходится.
Он постоял ещё немного, потом пошёл к лебёдкам, потому что стоять было нельзя.
Дым его беспокоил тоже — свой собственный, в собственном дворе, при безветрии, — и он трижды переспросил Радима, увёл ли тот детей и скот в дальний сухой конец подвала, тот, где кастелян держал четыре рассохшиеся бочки, и трижды получил один и тот же ответ: увёл, барон, и лаз завесил мокрым.
Гарнизон Викель поделил на третий день, когда стало ясно, что дальше только точить.
Двенадцать — на стену постоянно, посменно, лучшие из тридцати, с ним самим в середине. Десятерых — к лебёдкам, к жаровням и к заслонке, тех, кто понимал верёвки и не путался в узлах. Восьмерых — в резерв, во двор, с наказом бежать туда, где пробьют, а не туда, где страшнее кричат.
— Страшнее кричат там, где не пробили, — объяснил Викель тем, кто не понял. — Кто кричит — тот жив. Бегите на тишину.
Четверо стариков Торнео встали к воротам — не потому что там безопаснее, а потому что там нужнее всего опыт, а не молодые ноги.
Четвёртый вернулся только на седьмой день, и вернулся один.
— Лекаря нет, барон, — сказал он, не слезая с коня, серый от дороги.
— Дорого запросили?
— Не в деньгах дело. — Старик всё-таки слез, тяжело, и стал разминать поясницу, чтобы не смотреть в лицо. — Их там трое, кто чего-то стоит. Все трое сказали одно и то же слово, и слово было не «дорого». «Не поеду».
— Причина?
— Причина у них на площади прибита. — Он выпрямился. — Указ, барон. Читали при народе. Что божий суд с молодым Кресвелом не в счёт, потому как вы на тот день дворянином не были ни по рождению, ни по пожалованию, а стало быть, не поединок это был, а убийство обманом. И что маркграфу велено вас выдать короне на суд, в Айронвейл, в две недели.
Во дворе стало тихо. Кто-то у лебёдок перестал стучать.
Я на тот день дворянином не был.
Титул мне дали ближе к вечеру. Я тогда даже считал это удачей — что титул, а не яма.
Они не искали во мне чудовище. Они не писали ни про железо, ни про то, откуда я взялся. Они искали дату. И нашли.
Сидели над бумагами взрослые люди, которым за это платят, и выиграли у меня одной строчкой в календаре.
— А маркграф? — спросил Викель.
— Про маркграфа в городе говорят разное. Сходятся на том, что отказал.
— Слово в слово не знаешь?
— Не знаю. Мне бы и не сказали.
Виталий постоял, глядя на ворота, за которыми лежала дорога на Айронвейл — та самая, по которой можно было бы уехать.
Значит, отказал. Значит, никакой бумаги, по которой я мог бы сдаться, доехать до суда и там торговаться за собственную шею, больше не существует.
Не то чтобы я собирался. Но приятно знать, что выбора у меня не было даже теоретически. Меньше поводов потом гадать.
— Лекарь бы пригодился, — сказал Викель.
— Пригодился бы, — согласился Виталий. — Обойдёмся бабами с тряпками. До нас обходились.
В тот же вечер, когда работа на стене встала до утра, Виталий позвал Викеля к себе — не с докладом, с разговором, который откладывал с самой той ночи.
— После Кресвела, — сказал он без предисловий, — я хочу разобраться с бандой. Не письмом хозяину, не через усатого. По-настоящему.
Викель посмотрел на него долго, жуя.
— Из-за стряпухи.
— И из-за неё. И из-за того уха в кулаке. И из-за пятнадцати лет, которые тут никто не считал.
— Тогда думайте дальше, барон, потому что у банды не только зубы — у неё ещё и деревня. — Викель сел напротив, широко, по-хозяйски. — Их гнездо не в лесу, не в землянках. Настоящее место у них там, где сходятся три земли разом: Торнео с одной стороны, Перони с другой, Верендил с третьей. Ничья земля на бумаге, и все делают вид, что не видят. Оттого их пятнадцать лет и не трогали — ни кастелян, ни соседи: тронешь — не поймёшь, чью границу нарушил.
Вот почему их никто не выкурил раньше. Не потому что сильные. Потому что ничьи. Умно.
— Если Кресвела отобьём, — сказал Виталий, — на земле будет война, и всем будет не до того, кто там что делает у болота на стыке трёх наделов. В этой суете можно успеть.
— Вырезать банду и посадить туда своих людей, — сказал Викель медленно, будто проверял мысль на прочность зубом. — Не объявляя. Тихо. Чтобы, если Перони или Балетори спросят, ответ был: «А что там? Мы не при чём, само так вышло».
— Да.
Викель долго молчал, катая во рту то, что жевал.
— Мне это нравится, барон, — сказал он наконец. — Дорога к Балетори через ту деревню кормится контрабандой — перекроем гнездо, перекроем и половину того, чем герцог дышит через наши земли. Это хорошо для Геллерта, даже если Геллерт никогда не узнает, как именно так вышло.
— Но?
— Но самоуправство меня и пугает. — Викель посмотрел на него прямо. — Вы барон марки, а не сам себе владыка. Возьмёте землю без указа, без ведома маркграфа, во время войны, — а если что пойдёт не так, отвечать будет не барон-приблуда, отвечать будет весь дом Торнео перед короной и перед Перони. Вам это сойдёт с рук, если получится тихо. Не сойдёт, если кто-то потом громко спросит «а по какому праву».
Значит, не «нет». Значит, «да, но аккуратно».
— Значит, тихо, — сказал Виталий. — Никаких знамён над той деревней. Никаких указов. Просто в один день там больше нет банды, а дорога свободна, и через полгода все привыкнут, что так было всегда.
— Вот это, барон, я уже могу подписать, — сказал Викель и впервые за вечер улыбнулся.
— А до Кресвела они полезут?
Викель подумал.
— Не полезут, — сказал он. — Раз попробовали тихо — не вышло. Второй раз тихо уже не получится, а громко им незачем: под стены идёт человек, который сделает за них всю работу. Я бы на их месте сел на кочку и смотрел, кто кого.
Я бы тоже. Подождать, пока двое подерутся, и прийти к тому, что останется.
Значит, надо остаться так, чтобы приходить было незачем.
Виталий помолчал, глядя в темноту за окном, где болото уже сливалось с небом в одну черноту.
Надо будет спросить Хорна, что он об этом думает. Не потому что мне нужно его разрешение, — потому что если у его хозяев там свой интерес, лучше узнать заранее, чем наткнуться на него посреди дела.
Ещё один пункт в список того, что я скажу человеку, который появляется без предупреждения именно тогда, когда мне это неудобно. Кстати. Он не появлялся с того самого дня, как назвал мне срок, и я не знаю, хорошо это или плохо.
Радим начал заводить деревню в крепость на пятый день, и это оказалось не короче осады.
— Куры мои, — говорила одна баба, прижимая к груди мешок, из которого действительно доносилось недовольное квохтанье. — Куда я без кур.
— В крепость неси, — говорил Радим устало, в который уже раз. — Куры в крепости лучше, чем куры в костре.
— А коза?
— И коза.
— А сундук?
— Сундук — нет, — отрезал Радим. — Сундук у тебя в телегу не влезет, а телега у ворот всем нужна проехать. Бросай сундук, баба, или сама в него ложись и оставайся.
Виталий стоял в стороне и слушал, как Радим препирается с половиной деревни разом, терпеливо, как учитель с детьми, и думал, что этому человеку памятник надо ставить, а не жалованье платить.
В фентези про такое не пишут. Пишут о том, кто где стоит, у кого сколько людей. Про кур никто не пишет. А кур, оказывается, вывезти труднее, чем выиграть бой.
На восьмой день Лина собрала своих у колодца.
Виталий смотрел на это со стены и не лез. Разговор шёл негромко и недолго, и половина его была не в словах: она что-то сказала, старший из четверых мотнул подбородком в сторону северной стены, второй показал ладонью — низко, ребром, будто провёл черту по земле, — и Лина кивнула. Кошка сидела рядом и смотрела туда же, куда все.
Потом они разошлись, а Лина поднялась к нему сама. Впервые за все эти дни — сама.
— Мы остаёмся, — сказала она. — Все пятеро.
— Я и не гнал.
— Знаю. Но ты считал. — Лина встала рядом, положив руки на зубец, и смотрела не на болото, а вниз, во двор, где сохли рогожи над ямами. — Ты уже неделю всех считаешь, я вижу по лицу. Так вот: считай пятерых.
— Где вас ставить?
— Не на стену. — Она мотнула подбородком вниз. — На стене тесно, там от нас толку нет, а стрела в кошку идёт легче, чем в человека: кошка крупнее. Мы будем во дворе. Куда пробьют, туда и придём.
Резерв. Она только что сама себя назначила резервом, и сделала это лучше, чем я бы придумал.
Викель, слушавший в двух шагах и не встревавший, коротко кивнул:
— Дело. Пусть сидят внизу и не отсвечивают. Кто в дыру полезет, тот их и увидит — один раз.
Больше про завтра она не сказала ничего.
Виталий подождал — думал, будет продолжение: как именно, с какой стороны, что делать его людям, чтоб не порубить своих в темноте. Продолжения не было. Лина стояла и смотрела вниз, и по её лицу нельзя было понять, договорила она или просто перестала говорить.
Она отвернулась к болоту, и на этом деловое кончилось, и стало видно, что она не уходит.
Она тянет. Она изменилась.
— Лина.
— Ну.
Он подобрал слова и не подобрал, поэтому спросил как есть:
— Что с тобой?
Она не обернулась.
— Живая, — сказала. — Руки-ноги целы.
— Я не про руки-ноги. — Виталий встал так, чтобы она хотя бы смотрела в его сторону. — В поместье ты смеялась. Ты с конюхами трепалась, ты с Эдой на кухне сидела полночи, ты меня, дурака, выучила говорить по-здешнему, потому что тебе это было интересно. В ту ночь ты сидела у моей лежанки с ножом на коленях и не ушла, когда я тебя гнал. А наутро перенесла палатку во двор и с тех пор ни разу не поднялась под крышу. И говоришь со мной ровно так же, как с Радимом. Не хуже. Просто ровно так же.
— Под крышей у тебя чуть не сдохли двое, — сказала Лина. — Я сплю там, откуда видно, кто идёт.
— Это не ответ, и ты это знаешь.
— Знаю.
— Это из-за меня?
— Не всё на свете из-за тебя, барон.
Она сказала это спокойно, но паузу после держала на удар сердца дольше, чем нужно, и в этой паузе поместилось всё, чего она не сказала: и не всё не из-за тебя.
— Тогда объясни.
— Нет.
— Лина.
— Барон. — Она наконец повернулась к нему, и лицо у неё было усталое, взрослое и очень спокойное. — Давай переживём Кресвела. Потом объяснимся.
— А если не переживём?
— Тогда и объясняться не с кем, — сказала Лина. — И это, если совсем честно, самый простой из всех выходов, какие я за этот месяц придумала.
Она пошла вниз по лестнице и на середине остановилась, не оборачиваясь.
И ушла, не оглянувшись.
Женщина, которая умеет становиться пантерой, сказала мне «потом объяснимся». Значит, есть что объяснять. Значит, оно не про войну и не про Марру, иначе она бы просто сказала.
Я помню, как она смеялась в поместье. Тут вообще мало кто смеётся просто так — я за всё это время насчитал человек пять.
И ещё она не договорила про завтра. Я спросил, где их ставить, — она ответила. Я ждал остального — остального не было.
Может, у них так и не говорят. Может, у них всё уже сказано у колодца, руками, а мне просто не полагается.
Ладно. Пятеро. Запомнил.
Вечером Виталий сел писать письмо.
Геллерту он написал коротко и по делу, как учился у самого Геллерта: подсчёт людей, подсчёт припасов, направление угрозы, найденная слабость в стене, названная прямо, без утайки — потому что если он погибнет, следующий барон Крорна должен знать, куда бить в первую очередь врагу, а не гадать заново. Подписался — «барон Виталий Крорнский», и впервые эта подпись не показалась ему смешной.
Гонцов на этом тракте режут. Ну и пусть режут. Всё, что в этом письме, знают уже двое: я и тот, кто эту дыру мне и заложил.
Ладно. Хватит сантиментов. Работать.
Письмо Геллерту ушло на рассвете девятого дня с деревенским мужиком, который знал болотные тропы и брался идти в обход, — за деньги вперёд и за обещание, что семью его в крепость пустят в любом случае, дойдёт он или нет.
Дозор с эшкорнского реза прибежал на закате девятого дня — не приехал, прибежал, задыхаясь, бросив коня где-то на полдороге, потому что бегом оказалось быстрее, чем седлать заново после того, что он увидел.
— Пыль, — сказал он, ещё не отдышавшись толком. — Барон. Пыль от свертка с Айронвейла. Большая. Не купцы.
Виталий поднялся на стену сам.
С этой высоты пыль была видна как длинная бурая полоса над кромкой леса, стоявшая в безветренном вечернем воздухе так плотно, что казалась почти твёрдой, — и полоса эта не двигалась, что было хуже, чем если бы двигалась: значит, встали.
Хорн не соврал и тут — ни в сроке, ни в дороге.
Лагерь. Не подходят с ходу — встали на ночь, разбивают лагерь, чтобы ударить со свежими силами утром.
Профессионально. Ненавижу, когда враг работает профессионально.
И где-то там, в этой пыли, едут две телеги под рогожей, про которые не знает даже тот, кто знает всё.
К воротам подъехал одинокий всадник — не из отряда, отдельно, с белой тряпкой на копье и с чёрным сапогом на золотом поле, нашитым на грудь, — и остановился в отдалении настолько, что кричать пришлось в полный голос.
— Барону Крорна! — прокричал всадник. — Барон Молвен Кресвел, именем короны и по указу о выдаче, требует выдать преступника, именующего себя бароном, для суда в Айронвейле! Тем, кто в крепости не повинен, обещана жизнь и неприкосновенность имущества! Срок — до рассвета!
Именем короны.
Тогда, во дворе у Геллерта, этот человек стоял с лицом цвета мокрой извести и молчал, потому что сказать ему было нечего. А теперь у него бумага.
Бумага, оказывается, страшнее меча. Меч надо держать самому, а бумагу за тебя подержат все остальные — и лекарь, который не поедет, и купец, который не привезёт, и мужик, который завтра решит, что с преступником ему не по пути.
Виталий стоял на стене, смотрел на бурую полосу над лесом и молчал так долго, что всадник внизу заёрзал в седле.
— Ответ будет? — крикнул он наконец, менее уверенно.
Ответ будет.
Ответ такой: я устал считать, кому что задолжал. Приезжайте и попробуйте забрать.
Но вслух он ничего не сказал. Просто повернулся и пошёл вниз, а Викель, стоявший рядом, крикнул за него — коротко, без затей:
— Ответ будет утром! У ворот!
Всадник развернул коня и ускакал в сторону бурой полосы, и она приняла его, как принимает вода.
Ночью крепость не спала — вся, целиком, впервые с того дня, как он сюда приехал.
Во дворе горели костры, и у костров сидели те, кто не был в дозоре: точили, чинили ремни, молчали. Радим ходил между ними с последней проверкой мешков — не с зерном теперь, с песком. Новая стряпуха кормила всех подряд, не спрашивая чинов, взваром и тем, что осталось от последнего забоя, и делала это молча, и никто с ней не заговаривал первым.
Виталий обошёл стену дважды, постоял у северного заворота, где с одной стороны камня пряталась пустота в две ладони толщиной, а с другой, под рогожей и палым слоем земли, ждала яма, и никому про это больше не сказал — только кивнул Викелю, который и так знал.
У ямы, привалившись к стене, сидел назначенный мужик с жаровней в ногах. Он не спал. Он вообще, кажется, не моргал.
Потом он остался на стене один, и делать до рассвета было нечего, а это, как выяснилось, самое опасное состояние из всех.
Земля, крепость, тридцать солдат, ополченцы, друиды, герб и печать. Ни одного из этих слов я год назад про себя не сказал бы даже в шутку.
И мне не страшно. Вот что странно.
Мне интересно. По-настоящему, как бывало на кафедре, когда задача наконец сходилась: я стою на своей стене, жду войско и думаю не про смерть, а про то, хватит ли напора в перемычке и не разнесёт ли скобу раньше срока.
А потом я про это вспоминаю — и всё гаснет.
Потому что это не моё. Не в смысле «отнимут». В смысле — не мой мир, не моя война, не мои люди. Я в это втянулся, как втягиваются в чужой спор в чужой компании: сперва неудобно молчать, потом неудобно уйти, а потом уже орёшь громче всех и не помнишь, с чего началось.
Возьмёт Кресвел Крорн — и что? Ну возьмёт. Проиграет Геллерт войну — ну проиграет. Тут триста лет до меня проигрывали войны, и трава как росла, так и росла.
Мне плевать. Стыдно, но плевать.
Не плевать мне ровно на одно — на то, что будет со мной.
Он положил ладони на мокрый холодный камень зубца и постоял так.
И вот тут никто ничего мне не скажет. Ни Викель, ни Хорн, ни Геллерт. Один старик в Солдаре, может быть, знает половину — и тот уехал на север рыться в старых бумагах. Хорн сообщил мне это между делом, как погоду, и я честно ответил, что мне это ничего не говорит.
Соврал. Не Хорну — себе. Во всём Воренне есть ровно одна старая бумага, которая могла бы меня заинтересовать, и старик поехал за ней.
Может, мне тут вообще нельзя умирать. Может, я подохну на этой стене — и всё, конец, никакого Кирова, никакой ванны, просто мясо на камнях, и кто-то потом не спросит моего имени, как я не спросил имени старика у ворот.
А может, наоборот. Может, только так отсюда и возвращаются, и вся эта история — очень длинный и очень подробный способ дойти до нужной двери.
И самое поганое: я не знаю, какого из двух ответов мне хотелось бы больше.
Внизу, у костров, кто-то засмеялся — коротко, устало, над чем-то своим, и смех сразу оборвался.
Куча дел. Куча людей. Стена, мешки, лебёдки, письма, имена, которых я так и не спросил.
Интересно — задачи. Жить — неинтересно.
Он поднялся к себе перед самым рассветом, вынул из кармана письмо, посмотрел на недописанную строчку и не сжёг его.
Просто убрал обратно, к жетонам, и пошёл вниз, потому что светлело.
До рассвета оставалось меньше часа. Это был весь срок, который у них был.