К книге
Операция «Перелёт»ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ СССР. Глава пятнадцатая
74%
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ СССР. Глава пятнадцатая
25

Около половины восьмого вечера в среду, 7 февраля 1962 года, мы с Зигурдом возвращались с вечернего похода в уборную и заметили впереди в коридоре владимирского полковника КГБ и переводчика. Они остановились у нашей камеры. Час для посещения был необычный — уже одно это насторожило нас: случилось что-то из ряда вон.

Войдя следом за нами в камеру, полковник спросил: — Как вы посмотрите на то, чтобы завтра утром поехать в Москву?

— Хорошо, — ответил я, всё ещё не понимая.

— Без охраны, — прибавил он.

Тут я понял. И всё же не смел поверить. Надежды мои вспыхивали столько раз и столько раз увядали, что мысль о новом разочаровании была мне не по силам. — Почему? — спросил я. — Что происходит? Но больше он ничего не сказал.

Зигурд ликовал. Это могло значить только одно. Разве он не твердил с самого начала, что все десять лет мне сидеть не придётся?

Я по-настоящему поверил, лишь когда надзиратель принёс два чемодана и сказал, что вечер мне следует потратить на сборы.

Я еду домой!

И всё же радость мою омрачало то, что Зигурд не едет, что ему остаётся ещё восемь лет из пятнадцати, а до первой возможности проситься на волю почти три года. Но он был счастлив так, будто освобождали его самого.

Вещей у меня было немного, и собрался я быстро. Я связал в большой узел три ковра — единственное, что осталось от моего заключения, если не считать воспоминаний. Между коврами я запрятал дневник и тетрадь в надежде, что русские их проглядят. Всё, что могло пригодиться Зигурду, — книги, трубки, табак — я отдал ему.

Спать мы не могли и проговорили всю ночь. Мы обещали писать, когда-нибудь навестить друг друга, хотя, я уверен, оба понимали, что вероятность мала. Мы обменялись домашними адресами и фотографиями. На обороте своей карточки, снятой несколькими годами раньше в Германии, он написал: «Моему другу и сокамернику. 9-9-60, 8-2-62. Зигурд Круминьш».

Девятое сентября 1960-го — восьмое февраля 1962-го. Во Владимире я пробыл семнадцать месяцев.

В начале седьмого утра надзиратель принёс вещи, хранившиеся у них, в том числе моё обручальное кольцо. Носить его мне не позволяли ни в одной из тюрем.

Когда явились сопровождающие, мы простились. Прощаться было тяжело, и мы сделали это коротко. Я чувствовал, будто оставляю здесь часть себя. И в известном смысле так и было: Зигурд говорил теперь с отчётливым вирджинским выговором.

Идя через двор к воротам, я оглянулся на окно камеры номер 31.

Вопреки правилам, Зигурд стоял на тумбочке и смотрел на меня сверху, из открытой части окна.

Выйдя с другой стороны здания управления, я сел в машину с полковником, переводчиком и водителем, и мы отъехали от Владимирской тюрьмы. Я не оглянулся.

Полковник сдержал слово. Когда мы добрались до вокзала и сели в поезд, охраны не было. Всё купе было в нашем распоряжении, пока на одной из бесчисленных остановок не вошли две крестьянки и не сели в конце вагона. Но на меня они не обратили внимания, а я, признаться, мало ими интересовался: почти всё время я глядел в окно на этот простор. День был чудесный, всюду ещё лежал снег и наконец-то — деревья. Деревья!

Но такого медленного поезда я не видел никогда. Я думал, что мне это только кажется, пока переводчик не объяснил: от зимних оттепелей ходит грунт, и ради безопасности приходится ехать тихо.

Я пробовал расспрашивать полковника, но ему, по-видимому, велено было говорить мне как можно меньше. До сих пор никто прямо не сказал, что меня освобождают. Но никаких других мыслей я к себе не подпускал.

В Москву мы приехали под вечер. На вокзале ждала машина. Я полагал, что меня повезут прямо в американское посольство и передадут тамошним людям, — и ошибся. Машина пошла знакомой дорогой, повторять которую мне вовсе не хотелось.

И снова я въехал в ворота Лубянки.

Меня отвели в мой прежний корпус, в камеру через две двери от той, где я сидел. Теперь я мог подтвердить одну свою догадку: постели помягче той дыбы, что дали мне вначале, всё-таки существуют. На этой было два матраса.

Только тогда полковник сообщил, что наутро мы отправляемся в Восточную Германию.

На моём тюремном счету, сказал он, около ста долларов. Долларами их выдать нельзя, только рублями, а рубли за пределами СССР мне не потратить — так что я хочу с ними сделать? Я спросил, нельзя ли перевести деньги на счёт Зигурда; мне ответили, что нет, и тогда я спросил, можно ли потратить их на сувениры, чтобы увезти домой. Хотелось мне и раздобыть пластинку. Ещё во Владимире я слышал по московскому радио певицу. Голос у неё был один из самых красивых, какие я слышал, и я в неё, что называется, влюбился. На слух фамилия её звучала как «Саванцова». Больше всего мне нравилась в её исполнении «Песня Сольвейг» Грига. Они обещали попробовать достать.

Слова о том, что рубли за пределами СССР мне не потратить, были самым близким к признанию, что меня освобождают.

После ванны — роскошь, ведь «по расписанию» она мне полагалась только через пять дней, — полковник объяснил, что к ужину мы опоздали. Но раз у меня есть деньги, можно послать за едой. Не хочу ли я чего-нибудь особенного?

— Мяса, — ответил я, — и мартини.

Полковник рассмеялся: с мартини, пожалуй, не выйдет. Однако, когда принесли еду — две панированные телячьи отбивные, столько мяса разом русские мне ещё не давали, — рядом стояла жестяная кружка, наполовину полная коньяку. Коньяк был хорош и крепок, а поскольку я не пил двадцать один месяц, спал я в ту ночь превосходно.

Рано утром следующего дня, в пятницу 9 февраля, нас троих отвезли на аэродром. По дороге переводчик сообщил, что сувениры куплены, а вот пластинку найти не удалось, чему я удивился: певица, судя по всему, была из самых любимых в Советском Союзе. На аэродроме ждал самолёт, а кроме нас на борту были только два лётчика. Я так долго тешил себя мыслями о побеге, что привычка не отпускала: на этой машине я допуска не имел, но был уверен, что разберусь в ней за минуту — расправившись, разумеется, с обоими лётчиками. Позже, когда один из них подошёл и через переводчика завёл разговор, я порадовался, что он не умеет читать мысли.

Летели мы в нужную сторону — на запад.

Всё было расписано до мелочей. Едва мы сели в Восточной Германии, у трапа ждала машина. Без задержек нас повезли прямо в Восточный Берлин. Февраль в Германии тосклив. Снега не было, листья с деревьев сошли, трава пожухла. Ехали мы в «конспиративный дом», но, в отличие от управления, здесь и не пытались сделать свои особняки неприметными. Снаружи всё было в охране, ходившей с автоматами. Стоило выглянуть в окно — непременно кто-нибудь да маячил. Дом, судя по всему бывший когда-то частным, был отделан роскошно. Я решил, что тут останавливаются, приезжая в Восточный Берлин, высшие чины советской компартии. В тот вечер ужин подали на хрустале и серебре.

Ещё раньше полковник спросил, не хочу ли я чего-нибудь особенного. Я заметил, что не отказался бы ещё от коньяку. Когда мы сели за стол, он выставил бутылку — не то настоящий «Хеннесси» четыре звезды, не то точная его подделка. Я стал прихлёбывать, но он сказал, что раз я среди русских, то и пить надо по-русски, и, следуя его примеру, я осушил рюмку одним глотком. Полковник заткнул бутылку пробкой, сказав, что остальное мы прибережём на утро.

— Если всё пойдёт хорошо, — сказал он через переводчика, — завтра утром вас освободят, и повод будет.

Теперь это было сказано вслух: «если всё пойдёт хорошо». Из любопытства я спросил, почему меня освобождают именно теперь. Он ответил, что это жест доброй воли. «Мы хотим показать миру, как гуманны могут быть Советы». Я подозревал, что дело не только в этом, но промолчал.

Нам с переводчиком постелили в комнате на втором этаже. После ужина мы сыграли несколько партий в шахматы. Я и не подозревал, скольким обязан Зигурду: я обыграл переводчика несколько раз.

Света в комнате не было. Но дверь оставили открытой, а в коридоре горела лампа. Кроме наружной охраны, внизу был ещё и часовой. Постель была удобная, но я был так напряжён, что почти не спал, забываясь лишь урывками. Слишком многое зависело от завтрашнего утра. Дело выглядело хорошо, много лучше, чем когда-либо, но я всё повторял себе, что случиться может что угодно.

Суббота, 10 февраля 1962 года. Поднялись мы очень рано и позавтракали с коньяком. Машина пришла в начале шестого, и мы долго ехали. Я заметил, что город остаётся позади и мы выбираемся за черту. Это меня встревожило: я боялся, что нас везут обратно на аэродром. Мне хотелось держаться как можно ближе к Западному Берлину. Но в конце концов мы въехали в тот район, который, как я узнал позже, назывался Потсдамом, и, покружив несколько раз вокруг одного квартала, остановились.

В машину сел хорошо одетый человек, с виду и по речи американец, — а был он, как я узнал после, Иван А. Шишкин, советский консульский представитель в Восточном Берлине, — и объяснил порядок. Мы едем прямо к Глиникскому мосту через озеро Ванзе, отделяющее Потсдам от Западного Берлина. В 8:20 мы выйдем на мост, и в это же время с другой стороны двинется группа американцев. Ярдах в десяти от белой черты посредине обе группы остановятся. Часть нашей группы пойдёт вперёд навстречу части их группы; мы останемся позади. Если всё сложится, меня проведут вперёд и через белую черту, обозначающую границу между Востоком и Западом.

— Однако, — прибавил он твёрдо, — если на мосту что-нибудь пойдёт не так, вы возвращаетесь с нами. Вам это ясно?

Я кивнул. А про себя решил: случись такое — побегу. Пусть даже пуля, назад я не вернусь.

День был холодный и тёмный, небо в тучах. Даже в тяжёлом пальто и русской шапке мне было зябко. К нашему концу моста мы подъехали около восьми. Мост был выкрашен в тускло-зелёный. При любых других обстоятельствах я счёл бы его уродливым, но в ту минуту он был одним из самых прекрасных зрелищ, какие я видел.

Примерно в 8:15 мы вышли из машины. Полковник, привёзший меня из Владимира, пожал мне руку. Со дня пленения такого жеста не было ни разу. Мы вышли на мост, движения по которому не было. Я нёс свои чемоданы, один из людей КГБ — коробку с сувенирами и узел с коврами. С другой стороны, слишком далеко, чтобы разглядеть лица, приближалась группа людей.

Как и было условлено, обе группы остановились ярдах в десяти от середины, и трое с нашей стороны и двое с той пошли к черте. Я остался позади, между полковником и ещё одним человеком из КГБ. Немного сзади стояла вооружённая охрана. Бежать было далеко, и выстрелить они успели бы не раз. Решимости моей это не поколебало: назад я не собирался.

Через несколько минут полковник оставил меня и перешёл черту. В ту же минуту один из тех, с другой стороны, тоже перешёл её и, широко улыбаясь, подошёл ко мне. Я узнал в нём давнего знакомца по программе U-2. Это было первое знакомое лицо, какое я увидел за очень долгое время.

— До чего же я рад вас видеть! — воскликнул я, пожимая ему руку.

— Вы ведь знаете, кто я? — спросил он.

— Вы Билл.

Он удивился, потом рассмеялся. — Нет, я Мёрфи. Билл был моим начальником. Вы нас перепутали. Он был прав.

— Как звали тренера вашей школьной футбольной команды? — спросил он.

Теперь настал мой черёд опешить. Потом я вспомнил ту анкету ВВС, которую заполнял больше десяти лет назад, — вопросы на случай, если меня придётся опознавать. Управление не поленилось выкопать её из моего личного дела.

Хоть убей, фамилии я вспомнить не мог. От волнения в голове было пусто.

С именами жены, матери и собаки вышло лучше.

— Вы Фрэнсис Гэри Пауэрс, — сказал он наконец, кладя конец этой маленькой угадайке управления. Разумеется, он всё это время знал, кто я. Перейдя обратно за белую черту, он передал остальным: личность установлена.

В ту же минуту полковник КГБ тоже перешёл черту обратно и встал рядом со мной. Интересно, чем он там занимался?

Дальше пошла долгая заминка. Переговорщики, судя по всему, ждали какого-то известия с того конца моста. Минута тянулась за минутой, и расстояние до середины пролёта словно росло. Заглянув через перила, я заметил внизу, у западногерманского берега, двоих в лодке. У каждого было ружьё, и одеты они были как утиные охотники. Их охотничьи костюмы выглядели прямиком из «Аберкромби & Фитч». Я не сомневался, что это люди управления, и прибавил про себя ещё одну возможность: прыгнуть с моста и доплыть до лодки.

Глиникский мост между Потсдамом и Западным Берлином, где 10 февраля 1962 года состоялся обмен.

Пока мы ждали, Шишкин, советский консульский представитель, заметил: — В следующий раз приезжайте к нам как друг.

— В следующий раз, — ответил я, — приеду туристом.

Шишкин улыбнулся: — Я не сказал «туристом». Я сказал «другом».

Вдруг с того конца крикнули. Переговорщики коротко посовещались, кивнули полковнику, и тот подтолкнул меня вперёд. Пока я шёл к черте, с той стороны навстречу двинулся другой человек — худой, измождённый, немолодой. Черту мы пересекли одновременно.

Было 8:52 утра в субботу, 10 февраля 1962 года. Через год девять месяцев и десять дней после того, как меня взяли русские.

Я снова был свободным человеком.

Мёрфи подбежал и хлопнул меня по спине. — Вы ведь знаете, кто это был? — спросил он, кивнув на того, второго.

— Нет, — ответил я.

— Абель. Полковник Рудольф Абель, советский разведчик.

Только тут я понял, что моё освобождение было частью обмена. И понял, зачем владимирский полковник КГБ переходил черту: опознать Абеля. Мне стало любопытно, дружны ли они и вспомнил ли Абель, как звали тренера его школьной футбольной команды.

Пока Абель и советские стояли по свою сторону границы в чётком воинском строю, заканчивая переговоры со своими визави, мы с Мёрфи отошли к перилам и заговорили с восторгом двух мальчишек.

Разница бросалась в глаза. Американцы — приветливые, взволнованные, ничуть не скрывающие чувств; русские — прямые, каменные, сугубо деловые.

Потом было много рукопожатий и все говорили разом: к нам присоединилась американская делегация. Сев в машину у конца моста, я познакомился с Джеймсом Донованом, американским адвокатом Абеля, который, как я теперь узнал, и устроил обмен. Тогда же я узнал, отчего вышла заминка на мосту: ждали подтверждения, что на «Чекпойнт Чарли» отпущен Фредерик Л. Прайор, студент Йеля, арестованный по обвинению в шпионаже в Восточной Германии полугодом раньше.

Два американца за одного русского показались мне отличной сделкой.

На мой вопрос о жене и родителях мне сказали, что они здоровы и вскоре меня встретят. О моём освобождении они пока не знают, но им сообщат, как только весть дойдёт до президента.

Всё это казалось совершенно ненастоящим.

Мы быстро домчали до аэродрома Темпельхоф, где нас спешно посадили в транспортный С-47. Курс — Висбаден. Через несколько минут после взлёта меня осмотрел авиационный врач. Но коридор был неспокоен, и от его попыток взять у меня кровь рука неделями оставалась в синяках. Кровь нужна была, чтобы установить, не давали ли мне снадобий. Это, кажется, был первый вопрос почти у всех, с кем я говорил: не опаивали ли меня? И, услышав, что нет, они как будто даже огорчались.

Всё моё имущество погрузили в самолёт: чемоданы, коробку и узел с коврами. Проверив узел, я с радостью нашёл дневник и тетрадь целыми.

Мёрфи спросил, что в коробке. Я объяснил про сувениры, заметив, что и сам ещё не успел их разглядеть.

Кому-то — а может, сразу нескольким — пришло в голову, что коробку не худо бы осмотреть: не подложили ли русские бомбу. Мне это казалось маловероятным, но, когда её вскрывали, я был осторожен не меньше прочих. Внутри лежали гипсовые письменные приборы и пресс-папье в память о спутнике; резные деревянные фигурки зверей — лошади, собаки, лягушка на кувшинке; пепельница с видом Московского университета; матрёшки, раскрывающиеся одна в другой; статуэтки, в том числе балерина; и прелестная, тонко вырезанная тройка. Бомбы не было.

Когда мы сели в Висбадене, один из офицеров ВВС дал мне пальто поверх моего, чтобы я не бросался в глаза. Мы быстро перешли к «Локхид-Констеллейшн», принадлежавшему командующему ВВС США в Европе. Меньше чем через пятнадцать минут мы были в воздухе. На этот раз курс — Соединённые Штаты.

Едва мы вышли в горизонтальный полёт, стюард в белой куртке спросил, не желаем ли мы выпить. Донован заказал двойной скотч, я — мартини.

Тут мне впервые довелось поговорить с Донованом обстоятельно. Я спросил, как вышло с обменом.

Он рассказал, что, когда Абеля судили в 1957 году, он возражал против смертного приговора: когда-нибудь Соединённым Штатам может оказаться выгодно обменять его на американца. Но сама мысль обменять его на меня принадлежала моему отцу. Он написал Абелю в федеральную тюрьму в Атланте ещё 2 июня 1960 года — через месяц и один день после моего пленения — и завёл речь об обмене.

УВАЖАЕМЫЙ ПОЛКОВНИК АБЕЛЬ!

Я отец Фрэнсиса Гэри Пауэрса, имеющего отношение к случаю с самолётом U-2 несколько недель назад. Уверен, что Вам известен этот международный инцидент, а также то, что мой сын сейчас находится в Советском Союзе под обвинением в шпионаже.

Вам нетрудно понять тревогу отца за сына и моё сильное желание добиться, чтобы сына освободили и вернули домой. Сейчас я думаю так: я был бы более чем рад обратиться в госдепартамент и к президенту Соединённых Штатов с предложением об обмене ради освобождения моего сына. Иными словами, я стал бы просить и делать всё возможное, чтобы моё правительство освободило Вас и вернуло Вас в Вашу страну, если власти Вашей страны освободят моего сына и позволят ему вернуться домой ко мне. Если Вы склонны на это пойти, я был бы признателен, если бы Вы известили об этом власти Вашей страны.

Буду признателен за скорейший ответ.

Искренне Ваш,

Оливер Пауэрс

Я снова недооценил своего отца.

Абель связался с Донованом, а тот получил в госдепартаменте разрешение прощупать почву. Настоящие переговоры начались лишь после того, как из Восточной Германии отозвалась женщина, назвавшаяся женой Абеля. И даже после приезда Донована в Берлин 2 февраля переговоры несколько раз чуть не сорвались; в последний раз — когда Советы попробовали отступить от первоначального уговора и решили отдать за Абеля одного Прайора, а меня оставить. Донован на это не пошёл, за что я был ему очень благодарен.

Ещё после нескольких рюмок подали обед: зелёный салат; прекрасный бифштекс средней прожарки; и картофелина. Я думал, что не смогу больше и смотреть на картошку. Но эта была печёная, а не варёная, и подали её с маслом. Это меняло всё.

Один из лётчиков зашёл к нам и сказал, что о моём освобождении только что объявили в Соединённых Штатах: официальное сообщение Белого дома передали по радио в начале четвёртого утра по восточному времени. Значит, жене и родным уже сообщили. Я долго думал о том, как они это приняли.

Вскоре после того, как Донован лёг спать, лётчик вернулся и спросил, не хочу ли я заглянуть в кабину. Вид приборной доски был как возвращение домой. Второй пилот с усмешкой кивнул на штурвал: «Подержите-ка её немного — проверим, помните ли вы, как это делается». Меня подмывало, но я отказался. Мы ещё поговорили. Я и не подозревал, до чего мне не хватало лётчицкой болтовни.

Когда мы сели на Азорах для дозаправки, почти все вышли размять ноги и перекусить. Мне пришлось остаться в самолёте, чтобы не попасться на глаза журналистам.

Это было предвестием дальнейшего. К нашему прибытию в Соединённые Штаты приняли обстоятельные меры предосторожности, о которых мне рассказали, когда мы снова взлетели. Я вернулся в мир «плаща и кинжала».

Часов через шесть, подходя к восточному побережью, я увидел первые огни Соединённых Штатов. Всего несколько часов назад я был заключённым по ту сторону железного занавеса, и огни эти казались ненастоящими. Я всё ещё не мог уложить в голове, что после двадцати одного месяца плена я снова свободен.

Оно, пожалуй, и к лучшему: хотя я этого ещё не понимал, свободен я был не вполне. В известном смысле русские выпустили меня, чтобы я стал de facto узником ЦРУ.

Предыдущая главаГлава 25 из 34Следующая глава