Ослеплённого вспышками и телевизионными софитами, меня, придерживая под руки с обеих сторон, ввели на деревянную скамью подсудимых.
Только тогда я смог разглядеть, куда попал.
Барбара Пауэрс прилетела в Москву на процесс, август 1960 года.
Это был не зал суда, а огромный театр. Вдоль всех четырёх стен шли высокие белые колонны. Между ними и с потолка свисало больше полусотни люстр, и все горели в полную силу.
Главные действующие лица, включая меня, помещались в одном конце зала, на возвышении. Гринёв сидел за столом перед скамьёй подсудимых. Напротив, на таком же месте, возвышался Руденко в мундире, похожем на форму трамвайного кондуктора. В середине, на помосте, — трое судей, все в военном. Над ними на стене красовался исполинский государственный герб с большими золотыми серпом и молотом посредине.
Публики, заполнившей остальной зал и несколько ярусов, было около тысячи человек.
Гринёв меня об этом не предупредил. Всё равно что судиться в Карнеги-холле!
Мальчишкой в школе я страдал от боязни сцены. Как я ни старался этого скрыть, теперь я отчаянно робел. Накануне мне выдали двубортный синий костюм в тонкую полоску — и опять на несколько размеров больше. Уютнее мне от этого не стало.
Я напряжённо искал глазами своих, но в толпе так и не нашёл.
Ко мне обращался председательствующий. Процесс будет вестись по-русски с одновременным переводом через наушники на английский, французский, немецкий и испанский. Нет ли у меня возражений против переводчиков? Я ответил, что нет.
В скамью подсудимых была вделана лавка. Заметив, что все остальные сидят, сел и я.
— Подсудимый, — заметил председательствующий, — вы обязаны вставать, когда суд к вам обращается.
Пока я приходил в себя после выговора, судья спросил мою фамилию, гражданство, дату и место рождения, семейное положение, род занятий и получал ли я копию обвинительного заключения.
Затем представили четырёх свидетелей. Я узнал в них тех, кто помог мне, когда я приземлился в поле. Следом вышли с десяток «экспертов». Никого из них я прежде не видел.
Пауэрс перед судом в Москве, август 1960 года.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Подсудимый Пауэрс, вы вправе также заявить отвод экспертам.
Я помедлил с ответом. Не имея понятия ни кто они, ни какова их квалификация, ни о чём они будут свидетельствовать, — как я могу заявлять им отвод? Это дело моего защитника. Но Гринёв молчал.
ПОДСУДИМЫЙ ПАУЭРС: Возражений не имею.
Затем секретарь суда полностью огласил обвинительное заключение. Вслух оно звучало ещё большим пропагандистским ударом.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Подсудимый Пауэрс, вы прослушали оглашение обвинительного заключения. Понятно ли вам предъявленное обвинение? Вы поняли?
ПОДСУДИМЫЙ ПАУЭРС: Да.
Слишком хорошо понял. Это был не суд, а представление. И участвовать в нём я не хотел.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Подсудимый Пауэрс, признаёте ли вы себя виновным в предъявленном обвинении?
ПОДСУДИМЫЙ ПАУЭРС: Да, признаю.
Затем судья объявил двадцатиминутный перерыв. Когда меня выводили, я заметил Барбару, махавшую мне из ложи в глубине зала, и впервые увидел своих. Ни отец, ни мать никогда прежде не выезжали за пределы Соединённых Штатов. Они выглядели такими одинокими, такими чужими в этой чужой стране, что у меня перехватило горло.
Перерыву я был рад. Мне не хотелось, чтобы тысяча человек увидела слёзы у меня на глазах.
На процессе присутствуют сотни иностранных корреспондентов, восторженно сообщил в перерыве переводчик. Интерес так велик, сказал он, что многих пришлось развернуть от дверей. Телевизионщики снимают всё заседание — чтобы показать по советскому телевидению и в кинотеатрах.
А зал, в котором идёт суд, продолжал он, называется Колонным. Построенный в первый год царствования Екатерины Великой, он видел множество исторических событий. Пока он был концертным залом, здесь играли Лист, Чайковский и Рахманинов. Некоторое время он был дворянским клубом, и среди его членов числились Пушкин и Толстой. И здесь же стояли гробы Ленина и Сталина, когда с ними прощались.
Он умолчал, что именно здесь в тридцатые годы шли печально знаменитые процессы времён чисток — и тоже перед военной коллегией Верховного суда СССР.
Мне было решительно не до того, чтобы оценить, что в летопись Колонного зала вписывается новая глава.
Вернувшись на скамью подсудимых, я узнал ещё одно различие американского и советского судопроизводства. Первым свидетелем против подсудимого выступает сам подсудимый.
Вопросы задавал прокурор Руденко.
В. Подсудимый Пауэрс, когда вы получили задание совершить полёт над территорией Советского Союза?
О. Утром 1 мая.
Если в зале был представитель управления — а я не сомневался, что хоть один в этой огромной толпе да есть, — он должен был понять, что это ложь. И, насторожившись, дальше слушать мои ответы внимательно, особенно если речь зайдёт о высоте.
Дальнейшие вопросы установили, что приказ о полёте отдал полковник Шелтон, что он был командиром отряда 10-10 в Адане, Турция, и что вылет был из Пешавара, Пакистан.
В. Как самолёт U-2 попал на пешаварский аэродром?
О. Его пригнали туда накануне вечером, 30 апреля.
В. Другой лётчик?
Колонный зал во время процесса, август 1960 года.
О. Да.
В. Но пригнали его для того, чтобы вы полетели на нём в Советский Союз?
Я разгадал ловушку. На всех допросах я твердил, что о предстоящем полёте узнал всего за пару часов до взлёта. Он добивался, чтобы я признал обратное.
О. Тогда я не знал, что полечу, но, по всей видимости, самолёт пригнали именно для этого.
В. Готовили к полёту вас одного или ещё кого-нибудь из лётчиков?
О. Нас готовили двоих одновременно.
В. Почему?
О. Понятия не имею почему…
Это было типичное из тех затруднений, что вставали передо мной на следствии. Сколько можно сказать безопасно, а сколько безопасно утаить? Я не знал, что Соединённые Штаты обнародуют об этих полётах. Промолчи я о запасном пилоте, а США о нём скажи — русские поймут, что я нарочно что-то скрываю. С другой стороны, упоминание о нём могло навести их на мысли о прочих полётах.
Если запасной пилот был при каждом задании, почему ни разу не пришла моя очередь? А может, и приходила, и я лгу, уверяя, что ничего не знаю о прежних пролётах. Пытаясь усидеть на двух стульях, я дал понять, что, насколько мне известно, сажать на инструктаж запасного пилота стали недавно.
Руденко перешёл к U-2. — Это разведывательный военный самолёт?
Опять попытка сделать из меня военного.
О. Ну, военным самолётом я бы его прямо не назвал, но это машина такого рода, которая пригодна и для разведки, и для исследований на больших высотах.
В. И для военных целей?
О. Ну, я же сказал: не знаю, военный он или нет.
В. Но он принадлежал вашему отряду?
О. Да.
В. То есть отряду 10-10?
О. Да.
В. Это военный отряд?
О. Ну, командуют им военные, но основная часть личного состава — штатские.
Не добившись в суде, чтобы я назвал часть военной, они нашли способ куда проще. В «официальной» советской стенограмме процесса, изданной и в СССР, и в Соединённых Штатах по-английски, «ну» превратилось в «да».
Таких переделок в стенограмме немало. А то, что каждая приходится на важное место, вроде приведённого, доказывает, что дело тут не в скверном переводе.
К счастью, некоторые из присутствовавших корреспондентов не полагались на разрешённый советской стороной текст, а вели собственные стенографические записи.
В. Видели ли вы перед полётом на U-2 какие-либо опознавательные знаки?
О. Ну, осмотреть машину я не мог, потому что был в специальном высотном костюме, и потому не знаю, были ли на ней знаки. Оглядеть её со всех сторон мне было трудно.
В. Но опознавательные знаки вы видели?
О. Нет, вблизи я машину не осматривал.
В. Но видели ли вы вообще когда-нибудь опознавательные знаки на этом U-2, подсудимый Пауэрс?
О. На всех машинах, базировавшихся в Турции, опознавательные знаки были.
В. Я спрашиваю вас именно об этом U-2.
О. Лично я на этой машине опознавательных знаков не видел, но на всех прочих, какие я видел, они были.
Руденко начинал выходить из себя.
В. Мне важно установить, что на самолёте, на котором летел подсудимый Пауэрс, опознавательных знаков не было. Почему их не было?
О. Я не могу утверждать, что их не было.
В. Но вы только что сообщили суду, что никаких опознавательных знаков не видели.
О. Я их и не искал.
В. Вы далее показали, что отсутствие опознавательных знаков имело целью скрыть государственную принадлежность этих самолётов.
О. Повторите, пожалуйста, вопрос.
Нас разделяла вся сцена, но я не сомневался, что лицо Руденко побагровело.
В. На предварительном следствии вы показали, что отсутствие опознавательных знаков имело целью скрыть государственную принадлежность этих самолётов.
Руденко лгал, и мы оба это знали.
О. Не помню.
В. Не помните. Предоставим экспертам доказать, что никаких опознавательных знаков не было…
Понимая, что полёт на машине без опознавательных знаков нарушает международное право, и не зная, ухудшит ли такое признание моё положение и не скомпрометирует ли оно ещё сильнее Соединённые Штаты, я на следствии стоял на том, что все U-2 в Адане несли государственные опознавательные знаки. Отчасти это было правдой: знаки были на хвосте. Перед каждым пролётом их снимали. Но признавать это я не собирался. И раз я держался этой версии всё следствие, менять её теперь тоже не собирался.
Когда я говорил им это впервые, я, разумеется, не знал, много ли уцелело от машины. Оттого я и оговорился, сказав, что перед этим конкретным полётом знаков не заметил. И лишь увидев обломки на выставке в Парке Горького, я понял, что те части машины, где полагалось быть знакам, уцелели относительно неплохо.
Как и многие мои показания на следствии, этот вымысел был связан с несколькими другими. Признай я, что на машинах знаки то есть, то нет, — русские спросили бы, как часто и когда я видел их без знаков, а это дало бы им хоть какую-то зацепку насчёт числа и сроков пролётов.
Вполне возможно, я приписывал их вопросам куда больше тонкости и коварства, чем в них было на самом деле. Но тогда каждый казался мне ловушкой.
Расспросив о времени взлёта и о времени пересечения советской границы, Руденко задал главный вопрос. Я его ждал и боялся, что он его не задаст.
В. На какой высоте вам полагалось идти?
О. На предельной. Высота зависит от запаса топлива: по мере выработки машина забирается выше.
В. До какой высоты?
О. Предельная высота — шестьдесят восемь тысяч футов.
Через несколько минут, порасспросив о полётной карте, запасных аэродромах, порядке посадки в Будё, скорости и прочем, он вернулся к этому.
В. На какой высоте проходил полёт?
О. Полёт начался примерно на шестидесяти семи тысячах футов, и по мере выработки топлива я поднялся до шестидесяти восьми тысяч.
Руденко явно хотел, чтобы это прозвучало отчётливо, — доказать, что СССР и вправду располагает ракетами, достающими до таких высот.
Для разнообразия мы были совершенно единодушны.
В. На вашем самолёте была аэрофоторазведывательная аппаратура. Какие вам дали указания?
О. Никаких особых указаний по работе с аппаратурой мне не давали. Я должен был включать и выключать тумблеры в точках, отмеченных на карте.
В. С какой целью вы включали аппаратуру?
О. Мне объяснили, как это делать. На карте было отмечено, где аппаратуру надо включить.
В. Подсудимый Пауэрс, вам, вероятно, известно, ради чего вы включали и выключали аппаратуру?
О. Я вполне могу догадаться, ради чего я её включал и выключал. Но если быть совсем точным, придётся ответить: нет.
В. Уж наверное подсудимый Пауэрс знал об этой аппаратуре?
О. Поначалу нет. Но теперь, увидев её плоды, я лучше понимаю, для чего она.
В. Полагаю, подсудимый Пауэрс с самого начала полёта не сомневался, что это разведывательный самолёт.
О. Нет, не сомневался.
В. На вашем самолёте найдены средства радиоразведки, магнитные записи сигналов различных советских радиолокационных станций. Так ли это?
О. Мне говорили, что там были магнитофоны, но сам я не знаю. Да и как выглядит бо́льшая часть этой аппаратуры, я не знаю — кроме того, что увидел здесь.
В. Но вы, подсудимый Пауэрс, были достаточно обучены, чтобы понимать, что такая аппаратура предназначена для специальных шпионских полётов?
О. Раньше я об этой аппаратуре ничего не знал.
В. Но вам было достаточно известно, что полёт преследовал шпионские цели?
О. Иной причины для такого полёта я не видел. Прошу убрать свет камер. Он слепит мне глаза.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Прошу убрать свет…
Большинство в зале не могло знать, что это старое сражение, которое, как битвы Гражданской войны, переигрывалось на словах снова и снова.
На следствии я твердил, что специальной аппаратуры не видел, что толком не знаю, для чего она, и что мне никогда не сообщали, будто цель моего полёта — шпионаж; догадки же — дело другое.
Утвердительный ответ на любой из этих пунктов открывал дверь вопросам, на которые я отвечать не хотел.
Словом, я всего лишь извозчик при самолёте, а не шпион: мне платят за то, чтобы я шёл по заданному маршруту и щёлкал тумблерами в отмеченных на карте точках, а что из этого выходит, я почти не знаю и ещё меньше любопытствую.
На следствии мне, кажется, удавалось делать это правдоподобным, даже убедительным. А вот вне связи с остальным, как сейчас, это звучало крайне сомнительно.
Но, продержавшись на этой версии больше тысячи часов дознания, менять её теперь и подносить Руденко безупречное дело я не собирался.
Интересно, о чём думают сейчас мои родители. Каково им, растерянным и напуганным, видеть, как их единственного сына судят в московском зале за шпионаж и на кону его жизнь! А Барбара — со всеми её бедами и слабостями, — что творится у неё в голове? Больше всего мне хотелось им это облегчить. И я ничего не мог сделать, ничего сказать в помощь. Сильнее же всего меня тревожило, каким будет приговор. И чем дольше я стоял перед судом, тем безнадёжнее всё выглядело.
Затем меня попробовали заставить подтвердить, будто «грейнджер» должен был сбивать с толку и зенитные ракеты, и ракеты «воздух — воздух»; а следом — признать, что, отмечая на карте неучтённый аэродром и прочее увиденное, я сознательно и умышленно занимался шпионажем.
В. С какой целью вы делали эти пометки?
О. Мне велено было отмечать всё, чего нет на карте. Это «лётчицкая привычка».
В. Привычка со шпионскими целями?
О. Я сделал бы то же самое и над территорией Соединённых Штатов.
В. Но я спрашиваю вас о полёте над территорией Советского Союза. Следовательно, это было вторжение со шпионскими целями?
О. Полагаю, да.
В. Вы не отрицаете, что вторглись в советское воздушное пространство в нарушение закона.
О. Нет, не отрицаю.
Отрицать это при таких уликах было бы смешно.
В. Стало быть, это вторжение преследовало разведывательные, шпионские цели?
О. Полагаю, да.
Не добившись безоговорочного признания, Руденко зашёл с другой стороны.
В. Вы показали здесь, а также на предварительном следствии, что включали и выключали аппаратуру в определённых точках.
О. Я делал то, что было отмечено на карте.
В. Не зная, что это за специальная аппаратура?
О. Я этой аппаратуры и не видел.
В. С такой же лёгкостью вы могли бы щёлкнуть тумблером и сбросить атомную бомбу?
О. Это можно было бы сделать. Но эта машина не того рода, чтобы возить и сбрасывать такие бомбы.
Туше́, прокурор Руденко.
Этот выпад я отбил. Но Руденко допрашивал меня уже больше двух часов. И всё это время я стоял. Я смертельно устал — и головой, и телом. И усталость быстро оборачивалась унынием. Приходилось силой заставлять себя быть начеку, вслушиваться и взвешивать каждый вопрос и каждый ответ, чтобы не оговориться.
И снова: В. На какой высоте был ваш самолёт, когда в него попала ракета?
О. На предельной, около шестидесяти восьми тысяч футов.
Если в управлении не поняли до сих пор — значит, не поймут никогда.
Затем Руденко перешёл к подрывному устройству. Я был уверен, что он станет намекать, будто я им не воспользовался из страха погибнуть вместе с машиной, но он этого не сделал. Вместо того он перешёл к моему аварийному снаряжению.
В. С какой целью вам выдали бесшумный десятизарядный пистолет?
О. Для охоты.
В. И для неё же вам дали двести пять патронов?
О. Да.
В. Насколько нам известно, охотятся обычно с охотничьим ружьём.
О. Возить охотничье ружьё на этой машине неудобно.
В. Да, особенно на этой машине, у которой шпионское назначение.
О. По-моему, выданный мне пистолет к цели полёта отношения не имел.
К чему он клонит с этим пистолетом? Что бы это ни было, я хотел это упредить.
В. Кто дал вам отравленную иглу?
О. Её дал мне полковник Шелтон при постановке задачи в Пешаваре.
В. С какой целью?
Мы вернулись на знакомую почву. Я в точности знал, к чему он клонит.
О. На случай, если меня схватят и станут пытать, а я пыток не выдержу и предпочту смерть.
В. Значит, начальство велело вам в этом полёте не щадить собственной жизни?
О. Воспользоваться этой иглой или нет — решал в общем-то я сам.
В. Но иглу с ядом вам дали?
О. Да.
В. Они хотели, чтобы вы взорвали самолёт, покончили с собой и уничтожили все следы?
О. Нет, покончить с собой мне не велели.
В. Но иглу дали, чтобы вы покончили с собой?
О. Если бы меня пытали.
В. Вам говорили, что в Советском Союзе применяют пытки?
О. Не помню, чтобы говорили, но я этого ждал.
В. Вас пытали?
О. Нет.
В. Как обращались с вами на следствии?
О. Обращались очень хорошо.
По сравнению с тем, чего я ожидал, это была чистая правда.
Затем установили, что показанный мне в Парке Горького U-2 — та самая машина, на которой я вылетел из Пешавара, хотя, как я заметил, и не совсем в прежнем виде. Отсюда Руденко вернулся назад во времени — к подробностям моего контракта с ЦРУ: жалованью и обязанностям.
О. Мне сказали, что главной моей обязанностью будут полёты вдоль советской границы и сбор радиолокационных и радиосведений. Сказали также, что, возможно, будут и другие обязанности.
В. Контракт вы подписали?
О. Да.
В. Кто подписал его от имени Центрального разведывательного управления?
Наконец-то!
О. Точно не помню, но это был некий мистер Коллинз. Кажется, он подписывал при мне, но подписывали и другие.
«Коллинз» его не подписывал. Но иного способа ввернуть его «имя» я до сих пор не нашёл.
Затем Руденко пробовал добиться от меня признания, что, подписывая контракт, я знал о будущих пролётах. Не преуспев, он перешёл к Инджирлику и отряду 10-10. И снова попытка сделать всё дело военным:
В. Каковы были назначение и задачи отряда, куда был направлен подсудимый?
О. В общем — сбор сведений вдоль границ Советского Союза. Мы также вели метеорологическую разведку и определяли радиоактивность.
В. Кто непосредственно возглавлял отряд 10-10?
О. Непосредственно отрядом 10-10 руководил военный командир, а кому подчинялся он, я не знал.
Обломки U-2, выставленные для обозрения в Парке Горького, Москва, май 1960 года.
В. Но это был военный командир?
О. Командир отряда был военным.
В. Понятно.
О. Но основную часть отряда составляли штатские.
Уточнение Руденко не понравилось.
Кто бывал на базе из приезжих? — спросил он. Я повторил фамилии, названные на следствии.
В. Стало быть, кардинал Спеллман интересовался военными базами?
О. Я бы сказал, что его интересовали военнослужащие, а не базы.
В. Стал бы кардинал Спеллман благословлять людей, занятых шпионскими операциями?
О. Он был видным церковным деятелем. Думаю, для него важно не столько то, что человек делает, сколько то, что он есть.
После долгой череды вопросов, установивших, что удостоверение НАСА у меня было, а к самому ведомству я никакого отношения не имел, председательствующий объявил: «Объявляется перерыв до дневного заседания».
Из зала меня отвели в удобно обставленную комнату ожидания. Там был диван, и я мог прилечь, если захочу. А на обед подали первые свежие фрукты, какие я видел с приезда в Россию, — бананы и кусок арбуза.
Рядом с моим креслом лежал журнал «Новое время». Выходивший в Москве по-английски, он явно подражал американскому «Тайму». Я листал его в надежде выудить какие-нибудь вести с воли, когда один из охранников через переводчика велел мне его отложить.
— Почему? — спросил я.
— Потому, — объяснил он, — что читать за едой вредно для пищеварения.
Ирония этой заботы вызвала у меня первый за день смех.
Но лишь на мгновение. Уныние моё только росло. Первое заседание началось в десять утра и тянулось почти четыре часа, и бо́льшую часть их я простоял перед судом. Душевное напряжение было сильнее, чем когда-либо с самого пленения. Несколько раз я был готов закричать: я виновен! Приговорите меня к смерти и кончайте этот балаган!
Показательного процесса я не ожидал. В известном смысле мои ответы даже не имели значения. Я присутствовал здесь как символ. И этим символом пользовались, чтобы опозорить Соединённые Штаты, чтобы судить их заочно перед лицом мирового мнения. Участвовать в этом я не хотел. Мне хотелось прекратить суд, покончить с ним.
Когда после обеда меня вывели на воздух, случай представился.
Я сидел на скамье на солнце, охранники рядом и позади, а прямо перед нами лежала пустая стоянка, а за ней — открытая улица.
Впервые с самого пленения передо мной была возможность бежать.
Чем дольше я сидел, тем заманчивее казалась эта мысль. С моих легкоатлетических лет в колледже прошло немало времени, но, глядя на своих раскормленных мускулами охранников, я знал, что убегу от них.
Станут ли стрелять? Пожалуй. Но и это было бы избавлением — концом процесса. А ведь могло статься, что, помня, ради какой пропаганды затеян суд, они замешкаются, боясь, что скажет начальство. И этой заминки, пусть самой короткой, мне хватило бы на разбег.
Что делать, выбравшись на улицу, я не представлял. Но это было неважно. Важно было, что после сотни с лишним дней плена мне выпал случай.
Я напряг ноги, чуть подался вперёд.
Тяжёлая рука охранника легла мне на плечо. Пора возвращаться.
Меня снова обступили. Я прождал слишком долго и упустил свой случай.
С началом второго заседания, в четыре пополудни, Руденко продолжил допрос.
Колода была краплёная. Все карты были у Руденко, и он выкладывал их одну за другой.
Теперь он взялся за мои разведывательные полёты вдоль границы.
Будь я в американском суде с американским адвокатом, тот немедленно заявил бы протест: вопросы не относятся к делу и предвзяты, поскольку с предъявленным мне обвинением никак не связаны.
Но Гринёв молчал. Он до сих пор не заявил ни одного возражения. Он тоже был символом: его присутствие создавало видимость того, что у меня есть защита. Пока что, если говорить о моей защите, он с тем же успехом мог бы остаться дома.
Затем Руденко перешёл к тому, что раньше я бывал в Пешаваре, Гибельштадте, Висбадене и Будё. Мне казалось, он к чему-то подводит, но к чему — я разобрать не мог; и вдруг, без предупреждения, он объявил, что вопросов у него пока больше нет.
Настал черёд Гринёва.
Когда мои родители советовались с ним перед процессом, их сопровождал Карл Макафи, адвокат, чья контора помещалась над сапожной мастерской моего отца в Нортоне, штат Вирджиния. Макафи заготовил снимки родительского дома и Паунда — показать нищету тех мест и, как он надеялся, вызвать у суда сочувствие. Приобщив их к делу, Гринёв повёл допрос и установил, что я из рабочей семьи: родители бедны, отец не капиталист, то есть наёмного труда в своей мастерской не применяет, а всё делает сам; и что деньги, предложенные мне ЦРУ, были самыми большими в моей жизни и позволили расплатиться с долгами и впервые пожить в относительном достатке.
Дальнейшие вопросы выявили, что политикой я не занимался, ни разу не голосовал на американских выборах и о Советском Союзе знал очень мало — только то, что читал в американских газетах.
Я понимал, к чему он ведёт. Я вовсе не был уверен, что это лучшая из возможных защит, но другой у меня не было, и, нравилось мне это или нет, приходилось подыгрывать.
Впрочем, на наших коротких подготовительных встречах я настоял, чтобы кое-что в защиту непременно вошло. Гринёв, кажется, верил в важность этого меньше моего, но теперь всё же коснулся.
В. Полёт 1 мая был вашим единственным полётом над советской территорией?
О. Да, единственным.
В. Советовались ли с вами о программе шпионских полётов над Советским Союзом?
О. Нет, ни о какой такой программе я не знал.
В. Были ли вы знакомы со специальной аппаратурой на самолёте?
О. Нет, я ни разу не видел, как эту аппаратуру ставят или снимают. При мне этого не делали. Всё моё знакомство со специальной аппаратурой сводилось к тому, чтобы выполнять пометки на карте.
В. Знали ли вы что-нибудь о результатах своих разведывательных полётов?
О. О результатах моих вылетов мне никогда не сообщали, и работает ли аппаратура исправно, я не знал — разве что по сигнальным лампам в кабине.
На следствии я признал, что колебался, продлевать ли контракт с ЦРУ. Причин я не назвал — они были сугубо личные, — а дознавателям дал думать, будто работа кажется мне слишком нервной и выматывающей.
Теперь Гринёв спросил: В. Сожалели ли вы, что продлили контракт?
О. Тут причины объяснить трудно.
В. А почему сожалеете теперь?
О. Ну, положение, в котором я нахожусь, не из лучших. С тех пор как я здесь, о новостях в мире я почти ничего не слышал, но, насколько понимаю, прямым следствием моего полёта стало то, что встреча в верхах не состоялась, а поездка президента Эйзенхауэра была отменена. Напряжённость в мире, полагаю, сильно выросла, и я искренне сожалею, что имел к этому отношение.
Так оно и было.
Одно за другим Гринёв устанавливал смягчающие обстоятельства.
В. Оказывали ли вы сопротивление при задержании, помышляли ли о сопротивлении?
О. Нет, не оказывал.
В. Были ли все ваши показания до сих пор правдивы?
О. Да; отрицать содеянное невозможно. Изредка я меняю мнение в мелких подробностях по тому или иному вопросу.
Полное содействие следствию.
И снова — чистосердечное раскаяние.
В. Каково теперь ваше отношение к работе в ЦРУ и понимаете ли вы, какую опасность нёс этот полёт?
О. Теперь я понимаю куда больше, чем прежде. Сперва я колебался, продлевать ли контракт. Подписывать не хотелось. Будь у меня другая работа, я отказался бы подписывать — теперь, когда мне известны некоторые обстоятельства моего полёта, хотя, разумеется, далеко не все. Но, как я сказал несколько минут назад, я глубоко сожалею, что имел к этому отношение.
ЗАЩИТНИК ГРИНЁВ: На сегодня вопросов больше не имею.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ: Заседание откладывается до десяти часов утра завтра, восемнадцатого августа.
Как слаженная пара, мой так называемый «защитник» и судья устроили так, чтобы этот вопрос стал последним. Теперь заголовки о первом дне процесса могли выглядеть так: ПАУЭРС «ГЛУБОКО СОЖАЛЕЕТ» ОБ УЧАСТИИ В ШПИОНСКОМ ПОЛЁТЕ.