Очередь у съезда стояла третий час и за это время подвинулась на четыре машины.
Съезд был глинистый, разбитый до колеи в колено, и по нему настелили лежнёвку из хвороста и досок, которая под каждым колесом ходила и вылезала концами. Внизу, у самой воды, стояла будка с телефоном, а от будки через Дон уходил трос, и по тросу косым ходом ползал паром: течение само тянуло его от берега к берегу, и обратно он шёл так же, только с другого конца.
Пахло горячей резиной, конским потом и водой, и за два часа Воронин выучил эту очередь наизусть. Впереди стояли две полуторки хлебопекарни, за ними подвода с ранеными, за подводой — трактор с прицепом, на котором лежало что-то длинное под мешковиной, и трактористу все советовали, а он не отвечал. С обрыва было слышно, как у колодца в станице скрипит ворот и как за плетнями кричат друг другу бабы. На столбе у будки висел репродуктор и молчал.
Часть его за три недели отвыкла от чужих голосов настолько, что Калинкин всё вертел головой, а стояли они здесь по делу, и дело это было такое, которое ни с какой лёжки не делается.
Движок-зарядник съел последний бензин ещё на той стороне, и узел третью неделю работал на том, что оставалось в батареях. А главное — то, чего от него теперь требовали, с дороги не снималось никаким наблюдением: силы и числа не лежат на грейдере и не написаны на бортах.
Значит, надо было на свою сторону — с узлом, с машинами и с одиннадцатью людьми, и другого способа не было ни одного.
К четырём часам подошёл комендант переправы, посмотрел на его предписание, потом на его людей, потом опять на бумагу.
— Раненых пропущу вперёд. Две машины.
— Пропускай.
Тот, видимо, ждал спора и, не дождавшись, ушёл; две машины с ранеными свели на паром через полчаса, очередь за ними стала на своё место, и стоило это ровно суток, потому что паром на ночь останавливали, а к утру подошло всё, что скопилось за день выше по берегу.
Воронин достал из внутреннего кармана предписание, и вместе с ним вышли клочки — бумага, порванная вдоль и поперёк четыре дня назад. Он собрал их и убрал обратно.
Ночевали на обрыве, в сухом бурьяне, вместе с чужими, и ночь была тёплая и такая тихая, что за рекой было слышно железо.
Утром порядок на переправе оказался другой, и никто этого не объявлял и не объяснял: вместо очереди по подходу появился список, партии по времени и поимённая сдача на том берегу. Писарь с фанерной папкой шёл вдоль очереди и переписывал, и тех, кто был сам по себе, отводил в сторону, где уже стояли человек тридцать таких же.
На той стороне часть Воронина сдавали по списку.
Писарь читал вслух, отмечал карандашом и дошёл до восьмой фамилии.
— Савчук Степан Кириллович. Часть какая?
Савчук назвал.
Писарь поискал в своих листах и не нашёл. Спросил ещё раз, теперь про Руденко, и опять не нашёл, потому что той части, в которой они числились по бумагам, весной под Лозовой не стало вместе со всеми её бумагами.
— Прибились под Лозовой, — сказал Воронин. — С мая при мне. Оба.
— При вас — это не часть, товарищ капитан. Это при вас.
Он не спорил и не грубил. Он поставил против двух фамилий карандашом птичку и приписал ниже отдельной строкой: «отставшие, до выяснения».
— На пункте разберутся.
Мимо, к станице, шли и шли — повозки, машины, люди пешком, и над всем этим стояла та же пыль, что и на той стороне, только гуще, потому что здесь было больше людей.
Сборно-пересыльный пункт стоял во дворе школы, под навесом, где раньше, наверное, складывали дрова.
Двор был утоптан, как ток. Под навесом за двумя столами сидели писари, вдоль стены на земле сидели и лежали те, кого прислали, и было их к утру человек полтораста, и ещё подводили. У колодца стояла очередь с котелками и кружками; воду брали одним ведром на всех, и ведро не успевало.
Воронин пришёл туда за своими двумя в девятом часу и просидел до полудня.
Часов около десяти во дворе построили маршевую роту — не всю, сколько влезло между навесом и плетнём, — и политрук стал читать с листа.
Читал он негромко и не очень хорошо: на длинной фразе сбился, начал заново и дочитал уже ровнее. Строй стоял на солнце. Кто-то в третьей шеренге переступал с ноги на ногу, и его сосед тоже начал переступать. Тень от школьной стены доходила до первого ряда и дальше не шла.
Воронин слышал не всё. Два места он услышал целиком: про то, что отступать дальше некуда, и про то, что у противника такие роты и такие отряды есть и что не грех бы этому поучиться.
Политрук свернул лист.
— Бланк опять не тот, — сказал он писарю. — Я вам третий раз говорю: на этом графы для команд нет, я куда их вписывать буду.
Про то, что прочёл, он не сказал ничего.
Строй распустили, и двор сразу стал прежним: очередь к колодцу, писарь, выкликающий по своей бумаге, чей-то смех у плетня.
Воронин смотрел на троих, стоявших рядом.
У немолодого отпустило лицо; он выдохнул и стал сворачивать курить, и руки у него были спокойные.
— Ну вот и ладно, — сказал он в сторону. — Хоть понятно теперь.
Второй, лет двадцати, смотрел в землю и не поднял головы, пока их не позвали. Фамилия у него была Сотников, Воронин услышал её потом, у стола.
Через минуту обоих увели.
Список доведения лежал на том же столе, где час назад против двух его фамилий вписали «отставшие, до выяснения». Писарь назвал фамилию, Воронин отозвался, взял тот же карандаш и расписался за свою команду.
Своих двоих он нашёл под навесом. Они сидели у столба, оба с вещмешками.
Савчуку выдали четыре лопатки. Он их пересчитал.
За столом уже писали.
Врид начальника пункта был техник-интендант с фамилией Шибанов — лет сорока, красный от солнца, с воспалёнными веками человека, который третью неделю спит по три часа. Он писал быстро и говорил, не поднимая головы.
— Савчук, Руденко. Вооружены, обучены, числятся отставшими, части нет. В шестнадцать ноль-ноль уходит маршевая. Вписываю.
— Они при мне с мая.
— Я вижу, что при вас. — Шибанов дописал строку и только тогда посмотрел. — Вчера с меня спросили цифру пополнения, товарищ капитан. Завтра спросят опять. У меня по этому двору сто пятьдесят человек, и половина — «при ком-то». Мне их из чего собирать?
— А если не соберёшь?
— А если не соберу, то следующим по этой ведомости пойду я.
За тем же столом и тем же карандашом оформляли ещё одного.
Красноармеец Шатохин, лет тридцати, стоял без ремня и отвечал коротко. Он ушёл с рубежа на четвёртые сутки бомбёжки, ушёл один, шёл двое суток и был задержан на дороге. Ни усталостью, ни контузией, ни тем, что побежали все, он этого не объяснял. Его спросили, ушёл ли он с оружием.
— Бросил, — сказал Шатохин. — В воронке оставил. Оно у меня без затвора третий день было, я его нести не стал.
Шибанов написал в своей графе «в штрафную роту», подчеркнул и отложил лист в стопку на отправку.
Сам он ничего не решал. Заключение шло выше, решение пришло на другой день, и роты этой ещё не было: Шатохина отправляли в распоряжение армии до её сформирования. Строку в ведомости при этом закрыли сразу, вчерашним числом.
За комбата ехали не сюда и решали не за сутки.
За плетнём, на соседнем дворе, сколачивали заградительный отряд.
Старший лейтенант, которого прислали его собирать, ходил со списком и искал: пулемёты, писаря, грузовик. Людей ему нарезали по армейской разнарядке из своих же частей, по три-четыре человека с каждой, и половину ещё не привели. Списка у него было больше, чем людей; строя не было вовсе.
В шестнадцать ноль-ноль маршевая рота ушла.
Савчук и Руденко ушли с ней.
Оперуполномоченный особого отдела сидел в хате на краю станицы, в горнице с земляным полом, и на подоконнике у него стояла лампа без стекла.
Воронина вызвали туда тридцатого, во второй половине дня, и в сенях он просидел час, пока выходили и заходили другие.
Спрашивали про комбата Пенькова.
Двадцать четвёртого, работая на юг, часть Воронина шла низом мимо его рубежа, и рубеж этот он видел своими глазами — и в котором часу оттуда снялись, и в каком порядке. Теперь Пенькова сняли с батальона, по нему собирали материал, и от Воронина запросили письменное объяснение с указанием срока. Отказаться было нельзя: его ждали.
Он писал на краю стола, при лампе без стекла, и фитиль коптил ему в правый рукав.
Батальон снялся около четырнадцати часов — до темноты, и никакого приказа при этом не объявляли.
Он посмотрел на строку. Этого хватало.
Он обмакнул перо и дописал: снялся не рассыпавшись, унося оружие и раненых, и хвост на дороге шёл строем и с охранением.
Бумагу подшили, дали номер и унесли.
Про Савчука и Руденко он говорил в тот же день, в комендатуре, и говорил не про справедливость.
— Они не отставшие. Они три месяца в моём подчинении.
— Приказом?
Приказа не было, и не было его потому, что зачислять было некуда: часть тогда сама числилась в формировании, и всё лето Воронин исходил из простого соображения — люди при нём, а бумаги догонят.
Он взял чистый лист и написал заявление о зачислении обоих задним числом — с четвёртого июля, с той даты, когда часть впервые вышла на юг полным составом.
Подписывал майор Гужев, начальник отделения укомплектования, — тот самый, к кому Шибанов носил свою стопку.
Гужев прочитал заявление дважды, посмотрел на дату и подписал не сразу.
— Подпишу. Только имейте в виду, товарищ капитан: у меня та же разнарядка, что у него, и закрывать мне её тоже нечем. — Он вписал под своей подписью три слова и повернул лист. — Вот так.
Под подписью стояло: «прикомандированы до особого распоряжения».
То есть до первой же разнарядки.
— И второе. — Гужев не отдавал листа. — Как вышло, что двое три месяца числились нигде? Я это отметил. С меня спросят, я отвечу вашей фамилией.
— Отвечайте.
— Отвечу. — Он отдал лист. — И вы мне будете должны. Не сегодня.
Их привезли обратно вечером тридцать первого, и Савчук положил мешок с лопатками на прежнее место, у столба, где утром сидели двое.
Кондратьев подошёл к нему в тот же вечер, у машины.
— Шатохина куда, товарищ капитан?
— В штрафную роту.
— А если бы он оружие не бросил?
Воронин не ответил.
— Карабин у меня с той недели без номера на ложе, — сказал Кондратьев. — Сбило осколком, вместе с щепой. По бумаге он за мной.
— Завтра оформим актом.
— Вот и я говорю: завтра.
Второго августа отправляли Пенькова.
Он вышел из хаты сам, в гимнастёрке со знаками различия. Орденов на ней не было: их отобрали при снятии, вместе с должностью, и решать теперь должны были в Военном совете фронта, куда его и направляли.
Шибанов накануне пытался закрыть строку коротким путём, и остановила его не доброта: этот шёл выше, а не через двор школы.
Пеньков сдал под опись оружие и полевую сумку. Ордена в описи стояли отдельной строкой, и он расписался и под ней. Потом сел в кузов полуторки, где уже сидел боец сопровождения с бумагой в планшете, и полуторка пошла на восток.
Воронин присутствовал при отправке по должности.
Он отметил время, отметил порядок и отметил, что бойца сопровождения дали одного, а машина пошла не пустой, а с попутным грузом.
За своей выпиской он поехал в госпиталь, развёрнутый в школе через две улицы, и там, ожидая в коридоре, увидел то, чего искал с двадцать четвёртого.
У сестры в приёмной лежал журнал поступления: число, час, откуда доставлен, с какого участка. Раненых везли отовсюду, и в журнале, по числам и участкам, отпечатывалось то, чего не видно ни с одной лёжки, — где на этой неделе жали сильнее, чем на прошлой.
Такая же ведомость была и у писаря на пересыльном пункте: задержанные, место, час.
Воронин попросил выписки. Не число — выписки.
— Товарищ капитан, я вам и так скажу, сколько за неделю, — сказал писарь.
— Не надо. Мне нужно, кто их считает и по какой ведомости.
Хутор, в котором стали, был в семи верстах восточнее станицы: четыре двора, сарай под узел, колодец с хорошей водой.
Второго числа Воронин отправил группу Третьяка на юг — по своей стороне, с литером и оказией, приказом на две строки. Ни напутствия, ни разговора. С Третьяком ушли Бирюк и Шанько, и уходили они буднично, как уходят на работу, потому что с одной точки нельзя получить сразу и направление, и объём.
Оставшиеся раскладывали бумагу.
Выписок набралось за три дня десятка полтора: из госпиталя, с пересыльного пункта, из комендатуры, с переправы. Их разложили на нарах по числам, и Лыков переписывал в сводную таблицу, а Озерова читала вслух и проверяла.
Чужие записи, сделанные не для него и совсем по другому поводу, говорили внятно.
По числам поступления в госпиталь выходило, где неделю жали и где стали жать вдвое сильнее. По ведомости задержанных — какие дороги ожили и в какую сторону по ним пошли. По отметкам на переправе — что и когда возили.
Ни одна из этих бумаг не давала состава. Ни в одной не было ни номера соединения, ни численности.
Но нажим и направление в них были, и они были не со слов.
Эти журналы велись и до двадцать восьмого. Разница была одна: теперь в них записывали всех подряд, — и та же самая запись неделю назад забрала у него двоих.
Ему предлагали и готовое.
Знакомый писарь в комендатуре, желая помочь, назвал число: сколько, по его прикидке, прошло через них за декаду. Число было круглое и убедительное.
Воронин записал не число, а фамилию писаря и название ведомости.
Третьего числа Озерова, читая вслух госпитальную выписку, остановилась на строке.
— Участок новый. Такого в июле не было. И везут ближе, чем позавчера: два часа от подачи до приёма.
Лыков нашёл этот участок по своей таблице и назвал станцию.
Ход, которым Третьяк ушёл второго, за ним закрылся.
Пришлось менять район, позывные и расписание. Оттого и передача, которую готовили четвёртого, вышла самой длинной за лето.
В донесении Воронин написал прямо: данных о составе и численности нет, будут не раньше чем через декаду, и назвал способ — не наблюдение с дороги, а сведение чужих ведомостей по числам, и назвал, каких именно.
Строку о том, что рубеж по Дону не удержат и что откатятся дальше, он написал и вычеркнул.
Вместо неё он написал заявку: район работы восточнее Дона, в междуречье, со сроком и маршрутом.
Почему именно там, в бумаге не стояло ни слова.
Внизу он вписал строку о том, кем собран и обработан материал, и назвал фамилию Озеровой.
Она пересчитала знаки, посмотрела на часы и сказала, что строка стоит четырнадцати секунд.
— Оставляем, — сказал он.
Передавали пятого, с одной точки, в два сеанса. Квитанции о приёме не пришло ни после первого, ни после второго, и причины он не узнал.
Во дворе учреждения, стоявшего в станице, в тот день жгли бумагу.
Летнюю печь топили подшивками; пепел садился на бельё, развешанное во дворе, и хозяйка сняла бельё и унесла в хату.
Воронин вынул из внутреннего кармана клочки и высыпал их в огонь. Они были мелкие и сгорели сразу, без дыма.
Сошко в это время носил воду от колодца — по два ведра, обе руки заняты, и правой он держал уже почти как левой.