Он считал их по головам, пока они спрыгивали.
Прыгали неловко, с высоты — платформы стояли на глухом пути, где до земли было почти в рост. Двенадцать. Он досчитал до двенадцати и больше в этот день их не считал.
Мимо, на восток, шёл встречный: платформы под брезентом, станки, обвязанные проволокой, люди на тормозных площадках. Состав тянулся долго и шёл медленно, и все двенадцать проводили его глазами, потому что он шёл туда, откуда они приехали.
Разъезд был без имени. Щит у водокачки, номер, стрелка, будка. Дальше на запад линия не работала, станция впереди не принимала, и то, что их довезли хотя бы сюда, следовало считать удачей.
Ушли из Москвы тридцатого утром, шли двое суток. Здесь состав кончился.
Рампы не было. Руденко сложил накат из шпал, встал внизу и стал командовать; Кондратьев отошёл на два шага и повторял его команды строевым голосом, отчего они звучали медленнее, чем нужно. Первую полуторку скатили за четверть часа. Вторую — вдвое дольше, потому что накат повело.
Земля у путей была чёрная, перетёртая в пудру. Полуторка встала на ней колёсами, дала газ, и над разъездом поднялось коричневое.
— Далеко видать, — сказал Бирюк, глядя не на машину, а на воздух над ней.
Воронин посмотрел туда же и велел глушить.
Комендант разъезда оказался пожилым, в застиранной гимнастёрке, и знал всё. Он знал, что вчера прошли на восток три эшелона с ранеными, что позавчера кто-то видел мотоциклы у переезда, что в Осколе немец с сегодняшнего утра, что связи с Осколом нет с полудня и что за Горшечным наши в кольце со вчерашней ночи и пробиваются на восток. Половина этого была слухом, и он сам это знал.
Карта у него была склеена из двух листов, и по стыку названия не сходились.
— Вот тут, — сказал он, ведя ногтем по бумаге, — Каменка. Или Каменка вот тут. Их две.
— Дороги какие?
— Дороги. — Комендант подумал. — Шлях на Каменку и шлях на Богословку. Обе сквозные. Больше нет ничего, балки одни.
Ни одного приказа он не отдал и отдать не мог. К вечеру его тоже не стало слышно.
Задача пришла своим каналом. Озерова приняла её в четвёртом часу, за железным сараем, где Шанько уже вбил в сухую землю штырь и лил на него из фляги, потому что земля не брала.
Слов было немного. Установить, что идёт по двум сквозным дорогам: состав, интервалы, темп. Отработать узкое место. Доносить. Район — на месте.
Воронин сложил бланк и сунул за отворот.
Про то, зачем это на самом деле нужно, в бланке не было ни строки, и он не собирался объяснять. Он сказал только одно — и сказал так, чтобы это было указанием, а не разъяснением:
— Полотно не рвём. Людей не жжём зря. Наверх наша бумага без номера соединения не пойдёт, а номер соединения на дороге не валяется.
Круглов в это время мерил пристанционный пустырь. Он делал это без спроса: прошёл до бурьяна на дальнем краю, вернулся и сказал, ни к кому не обращаясь:
— Полторы.
Никто не переспросил и не поправил. Мерить, кроме него, было некому.
Дегтярёв сидел на корточках у колеса, разламывал хлеб на две ровные части и одну убирал в мешок.
К темноте они перешли в балку в версте от путей. Балка была узкая, сырая на дне, с зеленью — единственная зелень на видимом свете, — и в ней держалась прохлада, которой наверху не осталось с полудня.
Воронин присел на откосе и подозвал Кондратьева.
— Сигнал отхода. Один свисток или два?
— По уставу — один длинный.
— Ветер здесь сносит на полверсты в одну сторону. Против ветра ты его не услышишь.
Ефрейтор провёл ребром ладони по ремню, разглаживая.
— Тогда два коротких, товарищ капитан. Два не спутаешь.
— Два коротких — это «вижу противника».
— У нас в полку было наоборот.
— У нас не полк.
Кондратьев помолчал. Он смотрел не на Воронина, а на верх балки, где ещё держалось светлое.
— Товарищ капитан, а кто последним идёт?
Разговор был не про свисток и не про устав, и оба это знали. Воронин ответил не сразу.
— Кто ближе к пулемёту, тот и последний.
— Понял.
На этом они и остановились. Два коротких — отход, один длинный — сбор.
Ночью Воронин принял три решения.
Первое: выходить в эту же ночь, не давая суток на привыкание. Клин шёл быстрее, чем они успевали устраиваться, и сутки стоили того, что можно было не увидеть вовсе.
Второе: идти двумя группами врозь, сбор по ориентиру и времени. На людях они этого не отрабатывали ни разу.
Третье: Савчук со своим хозяйством уходит с Третьяком — узкое место было на той дороге. Значит, при себе он оставлял троих.
Машины он приказал оставить при узле и не заводить без него.
За это решение он был спокоен ровно до тех пор, пока не сообразил, что теперь весь их счёт ложится в ночь, а ночи в июле — три с половиной часа, и половина уходит на дорогу обратно.
Вышли в половине двенадцатого.
Шлях на Каменку оказался не дорогой, а веером. Колеи разошлись по степи на полверсты, и по какой из пяти шли последними, понять было нельзя.
Шли ходко. Круглов впереди, Кондратьев замыкающим, Дегтярёв в середине. У Воронина была самозарядная, у остальных автоматы, и автоматы на ходу приходилось придерживать, чтоб не били по бедру. Луна поднялась к часу, и стало видно каждую былку на скате.
— Ложись.
Прошли повозки. Их было слышно раньше, чем видно: сухой ход по твёрдому, лошадиный шаг, чужой говор вполголоса.
Воронин лежал и считал интервалы.
К трём начало сереть. Он повернул в промоину, приказал зарыться в тень и не двигаться.
Тень в степи — не полоса. Она предмет, и она уходит. За ней переползали.
Днём было хуже, чем ночью.
С одиннадцати наблюдать стало нельзя. Воздух над землёй пошёл слоями, дальний курган поплыл и раздвоился, бинокль показывал воду там, где её не было. Лежали.
Пить хотелось непрерывно. Вода в фляге нагрелась до тела и не утоляла: её пили, и хотелось сильнее. У Дегтярёва к полудню лопнула губа поперёк.
Пыль стояла над обеими дорогами весь день.
Она и была главным, что они видели, и по ней Воронин учился читать эту землю заново.
Столб от гусениц был выше и держался дольше. От колёс — плотнее и ниже. Конная повозка давала короткий, оседающий за минуту.
К двум часам над южным шляхом встал высокий и долгий, и он определил гусеницы.
Это была первая его ошибка, и стоила она полдня.
Через час стало видно: шёл гурт. Скот гнали на восток, и пыль от копыт стояла густо и высоко, и держалась столько же, сколько от машин.
Он навёл бинокль ещё раз, нашёл голову гурта и записал поправку на обороте бланка: столб от скота держится как от техники, различать по времени прохождения.
Второй ошибки он себе позволить не мог. К вечеру он перестал верить глазу и стал считать по времени: сколько идёт от кургана до столба с оборванным проводом.
Карта врала.
Балка на ней была одна, а их оказалось три. Хутора, обозначенного на бумаге, не было вовсе. Колодец, отмеченный в двух верстах, был засыпан ещё до войны.
Довоенную школьную карту, снятую с крюка в московской раздевалке, Воронин сложил и убрал. Здесь она годилась только на то, чтобы понять, чего нет.
Во вторую ночь они не взяли ничего.
Колонна шла плотно, с охранением, и на неё было бы жалко потратить четверых. Обоз на конной тяге не знал ничего, кроме своего маршрута до темноты.
А в третьем часу по шляху пошёл одиночный мотоциклист.
Он шёл небыстро, светя себе синей щелью фары, и было слышно, как он переключается на подъёме. Кондратьев уже лежал, выставив ствол, и вёл его. До мотоциклиста было шагов сорок.
Воронин положил ладонь на кожух и подержал.
Мотоцикл прошёл, отработал на подъёме, стих за перегибом.
Кондратьев подождал, пока совсем стихнет, и сплюнул в пыль.
— Он же связной, товарищ капитан.
— Он связной роты. — Воронин убрал руку. — А нам нужен номер соединения. За связного нас начнут искать сегодня, а искать будут там, где мы завтра ляжем.
Три отказа за одну ночь. А ночь стоила того, что клин ушёл ещё на двадцать вёрст.
К утру четвёртого Воронин понял, что делает не то.
Он держал место, где немец хотел проехать. А держать надо было место, где немец обязан остановиться.
Такое место в степи одно.
Ставок нашёлся к полудню, у хутора в шесть дворов, — единственная неразбитая вода на десять вёрст. Они легли в промоине над ним и получили то, чего не давали трое суток на дорогах: наблюдение вплотную.
К воде подходили по очереди, и очередь была порядком, а не толчеёй. Воронин видел знаки на бортах. Видел, что машины идут порожняком на запад и гружёные на восток. Видел, как за колёсной колонной, отстав на полдня, тянется пехота на конной тяге, и лошади у неё нехороши.
Он лежал и складывал.
Впереди ушли колёса и гусеницы. За ними — разрыв. Тело колонны идёт шагом лошади и отстало на десятки вёрст. Между остриём и телом — пустое место, в котором нет никого, кроме таких, как они.
Это было то, за чем он ехал. Не всё; но это можно было принести в руках.
К вечеру к воде подъехала легковая, и с ней двое верхом.
Взять её было можно.
Воронин просчитал это трижды и отказался. Не потому, что опасно, — потому, что взять означало закрыть дорогу для всех остальных, а живого надо было тащить двадцать вёрст по июлю, и он не довёз бы.
Пили по очереди. Круглов стоял в прикрытии, наверху промоины, и не спускался.
Уходили в темноте. Перед выходом Воронин спросил:
— До той промоины сколько?
Круглов посмотрел из-под ладони. Скат под меловым выходом дрожал, и две щели в нём то сходились, то расходились.
— Две перебежки.
Воронин построил на этой цифре отход и проверять её не стал, потому что мерить, кроме Круглова, было некому, а темноты оставалось на два часа.
Шли до четырёх. На третьи сутки он ждал, что откажут колени. Колени не отказали — он всё считал их своими сорокалетними, а они были чужие и об этом не знали.
К рассвету пятого он вывел их на скат в двух верстах от дороги, потому что до балки было не дойти, потому что рассвет в июле приходит в четвёртом часу, потому что дорога внизу оказалась занята с ночи и обойти её было уже нельзя, — и потому лечь пришлось там, где ложиться не следовало.
Легли.
Внизу встали повозки. Стояли долго. Чинили колесо.
Солнце пошло вверх. Мел под животом накалился.
Пулемёт наверху был вкопан. Его поставили ночью. Значит, ждали не их. Значит, тут ходят.
Воронин смотрел на пулемёт. Расчёт менялся. До темноты — двенадцать часов. Воды — на четыре.
Он решил уходить. Два коротких.
Кондратьев поднял Дегтярёва и пошёл. Круглов встал не сразу. Привстал, глянул на скат. И побежал.
Первая перебежка. Легко. Вторая — длиннее.
Пулемёт взял их на второй.
Круглов лёг. Поднялся. И пошёл дальше — не бегом, а тем самым обычным своим шагом, которым он мерил пустырь, десять шагов, одиннадцать, и пыль от очереди шла по мелу строчкой, догоняя.
— Ложись!
Не услышал. Ветер шёл в другую сторону.
Третья перебежка. Её не было в счёте. Он упал за двадцать шагов до щели.
Воронин пополз. Строчка легла впереди. Ближе. Мел брызнул в лицо.
Он дошёл до места, где было видно. Круглов лежал на боку, и один сапог стоял торчком. Живот.
Воронин смотрел три секунды. Двадцать шагов. Открытое. Пулемёт.
Он не пошёл.
Внизу стояли лошади. Он лёг на локоть, положил ствол на край промоины и ударил по упряжке. Лошади понесли. Повозка легла набок, встал столб, и пыль накрыла створ.
— Пошли! Пошли!
Ушли под своей же пылью. Кондратьев тащил Дегтярёва за ремень.
Щель. Дно. Мел. Пусто.
Тело забрали в ночь на шестое, в третьем часу, когда повозки внизу снялись.
Несли вчетвером, меняясь; до балки было четыре версты, и на них ушло всё, что оставалось от темноты.
Хоронили в промоине под меловым выходом. Копали ножами и сапёрной лопаткой Савчука — вторая группа вернулась к утру, — потому что грунт был твёрдый и лопатка одна.
Знака не ставили. Ставить знак значило показать место.
Кондратьев копал, а Воронин держал список.
В списке было двенадцать фамилий. Одну он вычеркнул сам. Привязку Кондратьев сделал карандашом на своём листке: от столба с оборванным проводом столько-то к югу, промоина третья от кургана.
Карман был вывернут — его обыскали ещё днём, пока он лежал на открытом. Искать там было нечего: документы и медальоны Воронин собрал сам перед выходом, и мешочек остался в машине при узле.
Отправлять было нечего.
Извещение Воронин заполнил на дне балки, при свете от прикрытой шинелью коптилки, и подписал: «С. Рябов». Рука вывела это, не задержавшись; он и сам не задержался.
Флягу Круглова нашли полной.
Он стоял тогда в прикрытии и не пил.
Воду разделили на всех, по глотку, и чья это фляга, не сказал никто. Дегтярёв достал из мешка отложенную половину и подержал в руке. Класть её было некуда. Савчук, приняв свой глоток, сказал в сторону, что на узком месте у него всё стало как надо и что заряд они не увидят и не услышат никогда.
Узел развернули в той же балке, на суходоле, и земля опять не брала.
Шанько вбил штырь и посмотрел на Воронина. Воронин отцепил свою флягу и вылил на землю всё, что в ней было.
Сеанс шёл девять минут.
Донесение он составлял сам и составил его коротко: две сквозные дороги, состав движения, интервалы, время прохождения от ориентира до ориентира; знаки на бортах; за колёсной колонной с отставанием до полусуток — пехота на конной тяге; между остриём и телом — разрыв.
Он перечитал бланк и вычеркнул два числа, которые взял у коменданта.
Внизу, последней строкой, он вписал, кто принял и обработал материал.
Озерова прочла бланк перед передачей и эту строку вычеркнула.
— Товарищ капитан. Лишние знаки — лишние секунды в эфире. Секунды — это пеленг.
Спорить было не с чем. Он забрал бланк и переписал начисто без последней строки, и в этот раз ему даже не пришлось решать, спорить или нет.
Ответ пришёл через сутки, седьмого, и был он в одну строку: принято к сведению, условие прежнее.
Никто по этому донесению никуда не двинулся, и он этого и не ждал.
Лыков снял очки и попробовал протереть полой. Пыль на стёклах не стиралась, а размазывалась, и он надел их так.
— Товарищ капитан. Возьмите меня на выход. Хоть раз.
— Нет.
— Я не про сейчас. Я вообще.
— Я тебе сказал когда. — Воронин забрал у него бланк квитанции. — Ты этого дня себе не желай второй раз.
В ночь на седьмое он прошёл тот скат сам.
Он прошёл его от щели до места, где лежал Круглов, обычным своим шагом, считая. Насчитал вдвое.
Он мерил через то же марево, в котором сам днём принял гурт за гусеницы.
Постоял. Прошёл обратно, считая ещё раз. Вышло то же самое.
Утром он собрал обе группы в балке и говорил три минуты.
— Днём не идём. Никуда и ни за чем. Днём лежим, хоть бы горело.
Он говорил в дно балки, где ночь ещё лежала, и ни на кого не поднял глаз.
— Дальше. Больше ни одной цифры со слов. Ни от кого, ни от меня. Только ту, которую кто-то прошёл ногами, а второй проверил.
— Товарищ капитан, — сказал Третьяк, — так у нас на выход суток не хватит.
— Не хватит. Значит, будем выходить реже.
— Ещё. В новом районе первые сутки — на глазомер и на воду. Связным зелёного не ставить. Группы разводить по времени и по месту, сбор по одному ориентиру не назначать.
Он помолчал.
— Сигнал отхода — два коротких. Отмена голосом на ходу не идёт: против ветра её не слышно. Кто видит пулемёт — поднимает руку и держит, пока все не лягут. Кондратьев.
— Я.
— Свисток у тебя. И у Третьяка. Больше ни у кого.
Восьмого они лежали над сквозной дорогой с рассвета.
Дорога с ночи стала другой: по ней шли уже не порожняком и не гуртом, а плотно и в обе стороны, и это значило, что тыл здесь установился и что своих западнее Оскола больше нет.
К девяти прошла колонна с охранением. В середине её шла легковая.
Воронин повёл бинокль и на двести шагов увидел лицо — единственное лицо противника за семь суток. Немолодой, в очках, без фуражки, сидел сзади. На коленях у него лежал портфель, и он придерживал его ладонью на ухабах.
Портфель.
Всё, за чем он был сюда послан, ездило по этой дороге каждый день и придерживало себя ладонью, чтобы не свалилось на пол.
Он опустил бинокль.
Взять её было можно и сегодня. Пять человек, если развести по времени, и полверсты открытого до промоины. И одиннадцать фамилий, из которых до темноты дошли бы не все, и вода, посчитанная на четыре часа.
— Товарищ капитан? — шёпотом спросил Бирюк, не отрывая глаз от дороги.
— Записывай время. И знак на дверце.
Он подождал, пока хвост колонны втянется за перегиб.
— Следующий выход не за наблюдением. За человеком и за тем, что человек везёт.
— Двадцать вёрст по июлю, — сказал Третьяк, лежавший левее. — Живого не довезём.
— Портфель довезём.
Воронин вытянул руку и стал чертить пальцем в пыли: дорога, перегиб, промоина, столб с оборванным проводом. Потом отметил точкой место, где надо стоять, чтобы взять машину и уйти.
Ладонь он не поднёс. Схема осталась лежать в пыли, и её сдуло не сразу.