К книге
Чужие петлицы 3Глава 25 «Коридор»
86%
Глава 25 «Коридор»
25

Заявку взяли третьего января.

Не «рассмотрели» и не «приняли к сведению». Взяли.

Третьего пришло предписание. В нём стоял тот самый район, который он назвал. И срок выхода — пятое.

Он прочёл и посчитал не пункты, а сутки.

Заявка ушла первого. Ответ помечен вторым. Между ними меньше суток.

Второй раз за месяц. И оба раза означали одно: где-то наверху уже лежало то же самое, добытое другими, и его бумага не открывала, а подтверждала.

Он этому не обрадовался и не огорчился.

Он посчитал так: раз подтверждает — читают. Раз читают — прочтут и следующую.

Пошли пятого. Одиннадцать человек, две подводы, рация.

Дед ехал. Костров шёл. Озерова шла.

Мороз держал третью неделю. Колеи стояли каменно. Подводы шли не по дороге, а рядом.

На новом месте их встретил Рогов, и задача его впервые за войну была сформулирована не через предмет, а через вопрос.

— Что здесь держит вес зимой?

— Уточните, что должно держать.

— По карте тут четыре дороги и три переправы. По карте. Мне нужно знать, какие из них в январе держат гружёное. И какое гружёное. И на сколько машин в час.

— Вас интересует только лёд?

— Лёд, мосты, гати, всё. Мне нужен не список. Мне нужны цифры по каждой.

— К какому сроку это нужно?

Рогов ответил так, как за полгода не отвечал ни разу.

— Ко вчерашнему утру.

С пятого января меряли лёд.

Дело оказалось простым, тяжёлым и очень медленным.

Лунку бьют пешней. Вымеряют по мерке. Записывают.

Через двадцать пять шагов — следующую. Поперёк — три ряда.

Три, потому что у берега лёд один, посреди другой, а на стрежне бывает промоина под сплошной коркой.

За сутки двое били от двадцати до тридцати лунок. Уходили мокрыми до колена.

Сушиться было негде. Костры жгли в яме, под палаткой, по два часа в сутки.

Гридин отморозил два пальца на левой и не сказал. Дед увидел на третий день и сказал сам.

Савчук на второй день додумался бить не по прямой.

Он стал бить по полосе, которую наезжали сами немцы. Там лёд был толще: от намерзания и от того, что снег с него сбит.

Это была первая цифра, добытая частью в январе, и стоила она всех прочих.

Держит не река. Держит колея.

Под нагрузкой лёд они не пробовали. Пробовать было нечем и некем.

Рогов вернул первый лист.

На листе стояли толщины по трём рядам, состояние въездов и одна строка Савчука: колея противника на восемь — одиннадцать сантиметров толще нетронутого поля.

— Это промер, — сказал Рогов. — Я просил пропуск.

— Пропуск без нагрузки не устанавливается.

— Установите это наблюдением.

— Дайте две гружёные машины и тягач.

— Если бы у меня были две гружёные машины и тягач, я бы не спрашивал вас, где их провести.

Они посмотрели друг на друга и оба поняли, что спор замкнулся.

— Мне нужно число в час, — сказал Рогов. — Не «держит» и не «не держит». Число. За этим числом кто-то поставит колонну.

— Если я дам его сейчас, колонну поставят за выдумкой.

— А если не дадите, её поставят по карте.

Это было хуже, и потому Воронин забрал лист обратно.

Испытание провёл за них противник.

Седьмого днём по первой переправе прошли четыре гружёные машины и один тягач. Савчук лежал напротив и смотрел не на машины, а на лёд у съезда.

Первая машина вошла медленно. Передние колёса спустились, задние толкнули, кузов качнуло. Под колеёй лёд осел на палец и вернулся. Воды не выступило.

Вторая пошла через семь минут. Третья через девять. Четвёртая через восемь.

Тягач ждали двадцать одну минуту и пустили отдельно. Он шёл не по колее машин, а на полсажени правее, раздавливая свежий снег. На середине остановился. Человек в открытом люке махал тому, кто стоял на берегу, и спор слышался через всю реку, хотя слов было не разобрать.

Тягач тронулся. Под ним лёд не сломался.

Савчук записал: четыре колёсных гружёных, промежутки семь — девять минут; один гусеничный, через двадцать одну; осадка у съезда палец, воды нет.

— Теперь число есть? — спросил он вечером.

— Есть один проход, — ответил Воронин.

— Пять машин всё-таки прошли.

— Один проход пяти штук.

Савчук отвернулся. Ему опять казалось, что добытое им уменьшают одним словом, и Воронин это увидел.

— Если завтра шестая провалится, сегодняшние пять из воды не вытащат, — сказал он. — Нам не доказать, что лёд держит. Нам надо доказать, при каком порядке он перестаёт держать.

— А для этого надо, чтобы кто-нибудь провалился.

— Для этого надо смотреть до того места, где следующий не пойдёт.

Наутро они вернулись к первой переправе.

Работу разделили так, как до этого не делили ни разу. Кондратьев и Гридин ушли к въезду, Савчук лёг напротив середины, Воронин с Костровым — у съезда. У каждого был свой предмет наблюдения.

Кондратьев считал интервал и порядок входа. Гридин — что делает регулировщик. Савчук смотрел на колею и трещины. Воронин — на воду в лунках, пробитых накануне у съезда. Костров записывал всё в одну строку времени, не сводя потом пять рассказов по памяти.

До полудня не прошло ничего.

В двенадцать пятнадцать на дороге появилась колонна: двенадцать машин, две легковые и тягач с прицепом. У въезда их остановили. Вперёд вышли двое, прошли до середины пешком и вернулись. Один поставил на лёд шест, другой проверил старые колеи сапогом — действие бесполезное, но уверенное, и после него колонна тронулась.

Первую пустили одну.

Промежуток — десять минут.

Вторую и третью — по семь.

После третьей регулировщик поднял руку и ждал двенадцать минут. Воронин смотрел на лунку. Вода в ней стояла ниже края, потом медленно поднялась и замерла вровень со льдом.

Четвёртую пустили, когда перестало подниматься.

Это было первое, что можно было связать: не толщина вообще, не машина вообще, а нагрузка — ответ — время до следующей.

Костров записал час и рядом поставил стрелку к уровню воды.

Пятая машина заглохла на въезде. Пока её заводили, за ней подошла шестая. Офицер у колонны махнул обеим сразу.

Кондратьев, лежавший ближе всех, видел, как регулировщик сперва не понял, потом побежал наперерез и поскользнулся. Пятая уже пошла. Шестая вошла за ней через минуту с небольшим.

На середине раздался звук.

Не треск. Треск на морозе шёл постоянно, короткий и сухой. Этот звук был низкий, протяжный, будто подо льдом провели ребром по пустой бочке.

Савчук поднял голову.

От правой колеи побежала тёмная черта. Дошла до старой лунки, раздвоилась и остановилась.

Вода вышла сразу в трёх местах.

Пятая прибавила ходу. Шестая затормозила, и это было худшее, что она могла сделать: задние колёса встали на той же поперечной линии, где прошли передние пятой. Лёд опустился. Вода пошла поверх колеи и блеснула между шинами.

Регулировщик с берега кричал, чтобы она шла. Офицер кричал, чтобы стояла. Водитель высунулся и не слышал ни одного.

Тогда тягач сзади дал длинный гудок. Водитель решил, что сигнал ему, и тронулся.

Шестая машина вышла на берег.

Черта за ней осталась, и вода продолжала сочиться ещё шесть минут. Следующую не пустили двадцать восемь.

Костров писал, не поднимая головы. Воронин диктовал время. Когда вода перестала прибывать, отметил это отдельно.

Седьмая прошла без ответа льда.

Восьмая — через одиннадцать минут.

Девятая — через десять.

Потом офицер опять попытался ускорить. На этот раз регулировщик не подчинился. Встал перед машиной и держал руку, пока не прошли полные десять минут. Офицер ударил его перчаткой по лицу. Регулировщик руки не опустил.

Савчук видел это с реки и потом вписал в свой лист, хотя к состоянию льда удар отношения не имел.

— Зачем? — спросил Воронин.

— Потому что он знал.

— Что он там успел понять?

— Что под лёд полезет тот, кто за рулём, а не тот, кто бьёт.

Воронин оставил строку в полевом листе и не перенёс в донесение. В донесении для неё не было графы. В памяти была.

Две легковые прошли вместе. Лёд на них не отозвался.

Тягач с прицепом пустили последним, через тридцать две минуты. Прицеп был гружёный и шёл по внутренней колее, которую до этого не били ни разу. На полпути левое колесо прицепа съехало к старой трещине. Лёд под ним не провалился, но просел, и прицеп накренился.

Тягач остановили уже на выходе. Под колёса прицепа подложили две доски, сняли с него часть груза и перенесли на берег руками. Работали сорок минут. Всё это время переправа была закрыта.

Число машин в час оказалось не одним числом.

При правильном порядке прошли три-четыре. При попытке пустить две подряд едва не остановили переправу совсем. Один тяжёлый прицеп закрыл её на сорок минут, хотя не провалился.

— Что Рогову писать? — спросил Костров.

— Писать будем всё, как было.

— Он просил одно число.

— Получит три числа.

После ухода колонны надо было промерить колею снова.

Ждать темноты не могли: к вечеру следы заметёт и вода схватится, и ответ льда исчезнет. Кондратьев дал пять минут на дорогу и пятнадцать на работу.

На лёд вышли Савчук и Гридин. Шли по нетронутому снегу, не по колее. У поперечной трещины Савчук лёг, просунул мерку в старую лунку и показал Воронину ладонью: вода у края.

Толщина не изменилась. Изменилось всё над ней. Снег в колее напитался, трещина разошлась на ширину спички, у съезда появились две новые.

Гридин поставил риски на прутиках, воткнутых у трещин, чтобы утром увидеть, сошлись ли они. Прутики были тонкие, с дороги их не различить.

Он ставил третий, когда Кондратьев свистнул.

С востока шла ещё одна машина. Одна, быстро, без человека впереди.

До берега оставалось сто пятьдесят шагов. Бежать по льду было нельзя: следы и движение увидят. Савчук лёг в мокрую колею. Гридин успел отползти к старому торосу и прижался к нему боком.

Машина не остановилась у въезда.

Она вошла на лёд на скорости, прошла мимо Савчука в тридцати шагах и подбросила его водяной крошкой из колеи. За ней снова пошёл низкий звук. На этот раз трещина дошла почти до тороса, за которым лежал Гридин.

Машина вышла на другой берег и ушла.

Савчук поднялся не сразу.

— Цел? — спросил Гридин.

— Я только весь мокрый.

— Мокрый — это уже не цел.

— Тогда считайте, что не цел.

Они закончили промер за девять минут вместо пятнадцати и ушли.

Утром вернулись к прутикам. Две риски сошлись почти полностью. Третья осталась врозь. Вода замёрзла поверх колеи, сделав новый слой, но под ним снег превратился в кашу.

Так появилась оговорка к первой переправе: после тяжёлого гусеничного или прицепа состояние колеи проверять заново; поверхностное намерзание за восстановление не считать.

Вторая переправа выглядела спокойнее и была хуже.

По ней ходили местные подводы. Полозья не резали лёд, и со стороны это походило на доказательство. Воронин поставил счёт на полдня.

Прошло одиннадцать саней. Ни одни не были гружены одинаково. На трёх лежало сено, на двух — люди, на одной — бочки. Остальные несли мешки, вес которых по виду определить было нельзя.

Двенадцатая подвода остановилась на середине. Лошадь разъехалась передними ногами и легла грудью на оглоблю. Хозяин бил её концом вожжей, потом бросил и стал разгружать мешки на лёд.

Кондратьев хотел выйти помочь. Воронин удержал.

На берегу стоял чужой пост. Помощь одной подводе стоила бы всей точки.

Лошадь подняли двое с другой стороны. Мешки перенесли руками. Подводу вывели пустой. Через четверть часа груз забрали обратно.

Лёд выдержал. Переправа — нет: одна остановившаяся подвода закрыла её для всех, и за четверть часа на берегу собрались ещё шесть.

Савчук опять смотрел на другое. Не на лошадь и не на сани — на сапоги людей, которые переносили мешки. У двоих вода проступала вокруг подошв.

После ухода они пробили лунку там, где лежала лошадь. Сверху была наледь, под ней вода, ниже основной лёд. Мерка входила под углом, потому что нижний край лунки крошился.

Воронин записал: допускает подводы по одной; остановка на середине создаёт скопление; механическую нагрузку не проверять.

— Почему не проверять? — спросил Савчук. — Она же держит.

— Лошадь легла и встала. Машина не встанет.

— На другой переправе вчера встала.

— Вчера была другая река.

Савчук подумал и согласился. Это были уже не две одинаковые белые полосы на карте. У каждой появился собственный характер, и путать их было нельзя.

Третью переправу мерили ночью, под охранением.

Оно стояло в трёхстах шагах, жгло костры и грелось, и на лёд не выходило вовсе. Это само по себе было сведением, но не промером: могли не выходить потому, что не нужно, а могли — потому, что знали слабое место.

Кондратьев подобрался на сто пятьдесят шагов и лежал час, сверяя обходы. Людей было шестеро. Двое у костра, двое в доме, двое ходили по берегу. Менялись не по времени, а когда замерзали, и предсказать смену было труднее, чем часовой маршрут.

Первую лунку он пробил в момент, когда на дороге прошёл тягач. Звук пешни утонул в моторе.

Вторую — через десять минут, под порывом ветра.

Воронин лежал позади и считал удары. На первую ушло семь. На вторую — пять. Разница могла означать разную толщину, а могла — что Кондратьев попал в старую колею. Узнать без третьей было нельзя.

Кондратьев отполз к середине, поднял пешню.

Человек у костра повернул голову.

Пешня не опустилась.

Человек встал, подошёл к воде и долго смотрел на чёрную полосу берега. Потом позвал второго. Они зажгли фонарь.

Свет пошёл по снегу, остановился в десяти шагах от первой лунки, вернулся. Кондратьев лежал между ними и берегом. Если пойдут проверять лунку, назад ему не выйти.

Воронин снял рукавицу и положил руку на снег. Кондратьев видел ладонь. Знак был: оставаться.

У костра спорили. Один показывал на реку, другой на дом. Наконец второй ушёл и вернулся с карабином. Оба спустились на пятьдесят шагов.

Тогда с другого края переправы ударили по железу.

Один раз. Потом второй.

Охранение развернулось туда. Костров, оставленный на том берегу, нашёл старую бочку и бил по ней камнем, соблюдая промежутки, какие ему показал Кондратьев.

Он не должен был этого делать. Его задача была наблюдать и открыть отход, только если Кондратьева поднимут. Подняли ещё не его — подняли возможность третьего промера, и Костров решил сам.

Четверо от костра пошли к звуку. Двое остались.

Кондратьев начал отползать.

На третьей лунке его всё равно подняли: один из оставшихся увидел тёмное на снегу и крикнул. Выстрелили в сторону реки, потом ещё раз. Кондратьев не отвечал. Дополз до камыша и ушёл вдоль берега.

Костров бросил камень и побежал только после третьего выстрела. Его преследовали недолго: на лёд охранение не вышло и теперь.

Собрались через два часа у подвод.

— Кто приказал стучать? — спросил Воронин.

— Никто мне не приказывал.

— Задачу помните?

— Наблюдать. Открыть отход, если поднимут.

— Подняли?

— Ещё нет.

— Значит?

Костров молчал.

Летом за это полагалось наказание: самовольное действие, смена схемы, риск точки. Осенью Воронин написал бы в решении, что санкционировал сам, и тем закрыл бы человека. Теперь оба ответа были неверны. Костров нарушил задачу и вывел Кондратьева; одно не отменяло другого.

— В следующий раз ждёте знак, — сказал Воронин. — Если знак дать уже некому — решаете сами. Здесь дать было кому.

— Понял.

— Что понял?

— Рано начал.

— Вот это и запишите.

Он записал. Не в журнал взысканий — такого в части не было, — а на обороте полевого листа: отвлечение начато до сигнала, позволило отход, обнаружило запасную сторону.

Две лунки давали разброс в пять сантиметров и не давали толщины переправы, потому что двух лунок мало. Третья сторона подхода была обнаружена. Охранение на лёд не вышло даже при тревоге.

Последнее хотелось превратить в вывод: значит, лёд слабый.

Воронин не превратил.

Могли бояться мины. Могли иметь приказ не оставлять пост. Могли просто не захотеть бежать в темноту. Чужая осторожность толщины не имела.

Он записал именно так: переправа третья — две точки, разброс пять сантиметров; полный промер не выполнен; данных о нагрузке нет.

К девятому у Воронина было четырнадцать листов.

Переправа первая: лёд от сорока двух до пятидесяти пяти. Промоина у левого берега, обходима. Держит гружёное колёсное. Гусеничное среднее — по одному и с интервалом.

Переправа вторая: сорок и меньше. Наледь поверх, вода под наледью. Не держит ничего тяжелее подводы. Немцы по ней не ходят третью неделю.

Переправа третья: не мерена. Подойти не вышло — стоит охранение, жгут костры.

Дороги считали одновременно.

Из четырёх, что стояли на карте, зимой работали две.

Третья засыпана снегом на четыре версты и не расчищается. Четвёртая идёт низом и в январе стоит подо льдом.

Значит, всё, что уходит с юга, идёт по двум дорогам и через две переправы. Из двух одна тяжёлого не держит.

Значит, горловина у них не там, где на карте широко. Она там, где на местности узко.

Мест этих ровно два.

Донесение он писал девятого вечером. Четыре листа: промеры, часы, фамилии.

Вывода в нём не стояло опять.

Внизу он приписал одну строку, к которой шёл всю зиму.

«Промеры даны с двух точек, кроме переправы № 3, где промер не выполнен и данных нет».

Третью он не выдумал и не прикинул на глазок. Он написал, что её нет.

Озерова в эти дни сидела на приёме и десятого доложила, что в котле переменилось.

— Стало плотно, — сказала она. — И не по расписанию. Так работают, когда по ним начали.

Он записал это её словами и в свою бумагу не понёс: котёл был не его участок.

* * *

В ночь на одиннадцатое пошли считать движение.

Легли за насыпью. Шестьдесят шагов до полотна. Пятеро.

Двадцать три часа. Пусто.

Ноль часов. Пусто.

В ноль сорок пошло.

Сперва редко. Потом гуще. Потом сплошь.

Считали парами. Кондратьев вслух. Савчук — узелками на шнуре.

Час. Сорок одна.

Два. Шестьдесят восемь.

Три. Восемьдесят четыре.

Промежутков не было.

Нет промежутка — нет минуты уйти.

Лежали. Считали. Мёрзли.

В третьем часу прошла пехота. Пешая.

Не в ногу. Многие без оружия.

Двое отстали. Сели у насыпи. Двенадцать шагов.

Сидели семь минут. Курили одну на двоих.

Их не окликнули с дороги.

Никто не вернулся за ними.

Потом встали и пошли.

В четвёртом часу встала машина. Против них.

Мотор глох. Двое возились у капота.

Третий стоял у обочины. Смотрел в поле.

Смотрел четыре минуты.

Их не заметили.

Машину бросили. Столкнули под откос. Ушли на попутной.

Она встала в тридцати шагах от Гридина.

Гридин пролежал под ней до света.

В пятом часу пошли повозки.

На повозках не имущество. На повозках люди. Лежат.

Санитарных знаков нет ни на одной.

Кондратьев сбился и сказал вслух: «Не считаю раненых».

Воронин сказал: «Считай единицы».

Тот стал считать единицы.

Пять часов. Сто девять.

Шесть. Сто тридцать одна.

Светало.

Уходить было некуда. По обе стороны голая степь.

Пролежали день.

Днём стало хуже.

Днём было видно.

Видно, что бросают на ходу. Ящики. Катушки. Орудие с раздутым стволом. Кухня без лошади.

Видно, что отставших не подбирают.

Видно, что по сторонам не смотрит никто.

Их не искали.

За сутки ни одного дозора вбок. Ни одного.

Воронин записал это отдельной строкой. Строка была рабочая.

Охранения флангов нет.

К вечеру пошёл снег и стало легче: снег закрыл их и закрыл дорогу.

Считали по звуку. Ошибались.

Ошибку он потом отметил в донесении отдельно.

Ушли под утро двенадцатого, когда дорога первый раз встала.

Встала она не оттого, что кончились едущие.

Встала оттого, что впереди закупорило.

* * *

Двенадцатого он сдал донесение с двумя числами, которые стоили всей зимней работы.

Пропускная способность двух дорог — по счёту за сутки, с часами и с разбивкой по типу.

И вторая строка: за те же сутки бокового охранения не выставлялось ни разу.

Что с этими числами делали дальше, он не узнал, как не узнавал никогда.

Он узнал только то, что видел сам.

Тринадцатого над дорогой второй раз за войну стало тесно от своих самолётов, и работали они не по площадям, а по колонне, и работали трижды за день.

Четырнадцатого через их место прошли на юго-запад свои подвижные части, и прошли они той дорогой и через ту переправу, где лёд был от сорока двух до пятидесяти пяти, и шли они по одному и с интервалом.

Пятнадцатого дорога перестала быть дорогой.

Что произошло западнее, часть не видела и узнала обрывками, из разговоров на дороге и от проходящих: что где-то впереди на горловину вышли раньше, чем её успели закрыть своими, и что закрывать её пришлось тем, что было под рукой, и что двое суток там держались непонятно на чём.

Воронин выслушал три версии и ни одной не поверил в подробностях.

Он поверил в одно: горловину перехватили, и перехватили её не в феврале, как выходило по всем срокам, которые он мог прикинуть в декабре, а в середине января.

Из этого следовало то, чего он сам от себя не ждал.

Он больше не мог сказать, рано это или поздно. Раньше у него была мерка — та, что лежала в памяти. Теперь мерки не было, и «раньше» стало значить только «раньше, чем считали в штабе», а на сколько раньше, чем было бы, — не знал никто и знать не мог.

Впервые за два года он оказался в одном положении со всеми остальными, и положение это оказалось не хуже прежнего, а просто другим.

Часть в этих числах не сделала ничего. Ей велели считать, и она считала: сколько прошло вчера, сколько сегодня и в какую сторону.

Числа падали, и падали быстрее, чем в декабре на воздушном счёте.

Шестнадцатого их подняли и перевели вперёд, на самую дорогу, — и вот тут они увидели то, ради чего мёрзли за насыпью.

Дорога стояла.

Не была разбита, не была завалена — стояла. На двенадцать вёрст в обе стороны, от бугра до бугра.

Машины с открытыми дверцами. Тягачи без прицепов и прицепы без тягачей. Орудия, стоящие в упряжке, из которой выпрягли лошадей. Склад, выгруженный прямо на снег и не подожжённый.

Не подожжённый — это было главное.

Уходящий по своей воле жжёт. Уходящий, потому что иначе нельзя, тоже жжёт, если у него есть полчаса.

Здесь не жгли ничего, и значит, у них не было и получаса.

Воронин прошёл по этой дороге четыре версты и не сказал за них ни слова.

Он считал на ходу и не мог остановиться: сорок один тягач, шесть орудий, восемнадцать повозок, склад на снегу. Позже, когда пробовал вспомнить, что при этом чувствовал, вспоминал только счёт.

Потом он бросил считать: счёт перестал что-нибудь значить.

Лошади на этой дороге стояли живые. Их выпрягли и не увели, и они стояли в постромках у брошенных орудий, повернувшись задом к ветру, и не уходили никуда, потому что уходить им было некуда и никто их не гнал.

Часть взяла с дороги одно: моток телефонного кабеля, за которым Костров сходил сам и который потом два месяца таскали на подводе.

Больше не брали ничего. Не из благородства — им было не по чину и не по времени: трофеи считали и вывозили другие, и всякая взятая вещь пошла бы потом строкой в чужую ведомость и вопросом в их собственную.

Люди на дороге тоже были.

Их брали толпами, и брали не они. Часть за эти сутки не сделала ни одного выстрела — так с ней случалось и в ноябре, и она к этому привыкла.

Сдававшиеся не смотрели на них. Они смотрели вниз или в сторону, и это было не стыдом и не страхом: они просто перестали смотреть.

Семнадцатого на дороге начали работать похоронные команды и трофейные, и часть в этой работе не участвовала, но стояла рядом, потому что стоять было больше негде.

Дед в тот день сказал единственное за неделю.

— Так и наши в сорок первом шли, — сказал он. — Тем же порядком.

— Не тем же, — ответил Воронин.

— Тем. — Дед подумал. — Порядка нет — он везде одинаковый.

Возражать было нечем, и Воронин не стал.

Восемнадцатого Кондратьев принёс сумку.

Он снял её с брошенной штабной машины, где кроме сумки не было ничего, и принёс не разбирая: там, где брошено много, разбирают потом.

Разбирали вечером, вчетвером, при коптилке.

Ведомости. Карта с обстановкой на шестое. Списки. Бланки. И тонкая пачка циркуляров по сети — тех самых, размноженных на стеклографе, с учётными номерами.

Воронин просмотрел их все и на предпоследнем остановился.

Лист был свежий. Первый оттиск, чёрный, дата — конец декабря.

Три строки.

В них говорилось, что распоряжение за таким-то номером — Воронин помнил этот номер наизусть с ноября — отменяется, и что впредь в отношении лиц, подпадающих под приложение, надлежит действовать по общим правилам.

Он прочёл три строки трижды и положил лист на стол.

— Что там? — спросил Кондратьев.

— Отмена.

— Чего?

— Прежнего.

Кондратьев молча принял и стал разбирать дальше, потому что отмена прежнего его не касалась.

Воронин сидел и смотрел на лист.

Он ждал этого с двадцатого ноября и полагал, что узнает единственным способом — тем, что по нему выстрелят. Узнал он иначе: прочёл в чужой бумаге, в тепле, при коптилке, за два месяца до того, как это могло бы понадобиться.

И это было не облегчением.

Пока правило действовало, за ним стоял человек, которому он был зачем-то нужен. Тот человек его не знал, но считал; и всё лето и всю осень Воронин, сам того не выбирая, был для кого-то не целью, а величиной.

Теперь величины не стало.

Отменяют, когда задача решена или отпала, и он не знал, что из двух, и это было хуже обоих вариантов по отдельности: решённая задача означала, что о нём что-то выяснили, а отпавшая — что тот, кто выяснял, больше не при делах.

Он подумал ещё об одном, и за всю зиму это пришло ему в голову впервые.

В октябре на чердаке за путями кто-то лежал с оптикой тридцать минут и не выстрелил, а потом оставил на кирпиче пустую перчатку ладонью вверх и подписал под ней три времени — не чтобы напугать, а чтобы стало понятно, что считают и его.

Того человека он не нашёл. Не искал по-настоящему: искать было нечем и некогда, и всякий раз находилось дело важнее.

Теперь и это кончилось. С отменой правила человек с чердака переставал быть его противником и становился одним из тех, кто стреляет, когда видит.

Ни лица, ни имени, ни звания — и, судя по всему, не будет.

Он сложил лист и убрал его в сумку, к трём прежним бумагам.

Их стало четыре, и это была первая из четырёх, которая не прибавляла, а убавляла.

Вечером он сидел с Озеровой над сводкой и дважды собирался сказать.

Сказать было нечего: ни имени, ни лица, ни причины, — только то, что четыре месяца по нему не стреляли по чьему-то письменному распоряжению, а с конца декабря будут стрелять по общим правилам.

Он представил, как это прозвучит вслух, и понял, что вслух это прозвучит либо как жалоба, либо как хвастовство, а третьего способа сказать такое он не знал.

Он не сказал.

Уговор, который она поставила в августе, связывал обоих поровну, и это был тот редкий случай, когда он был этому рад.

И тут же, в ту же минуту, вспомнил её декабрьское условие — то, что было не просьбой, — и понял, что эти два уговора между собой не сходятся и что рано или поздно ему придётся выбрать, какой из них он нарушит.

Девятнадцатого он написал последнее донесение этого района — сводное, за пятнадцать суток.

Оно вышло короче всех, какие он писал с сентября, и почти целиком состояло из чисел, добытых в лунках и за насыпью: лёд по трём переправам, пропуск по двум дорогам, счёт за трое суток, отсутствие бокового охранения, и в самом низу — то, что он не мог не записать, потому что записывал всякую свою ошибку с июля: «в ночь на двенадцатое счёт вёлся по звуку, точность ниже дневной».

Он перечитал сводку и подумал, что за семь месяцев не научился ничему, кроме этого: писать то, что промерено, и отмечать то, что не промерено.

Мысль показалась ему бедной, и он не стал её развивать, а потом, уже засыпая, сообразил, что за эти же семь месяцев ровно на этом одном умении часть уцелела дважды, а он сам — трижды.

Двадцатого пришло предписание, и в нём было сказано явиться к первому февраля в Москву с материалами за ноябрь — январь.

Он прочёл и в этот раз не стал гадать, слушать его будут или спрашивать.

Он стал собирать материалы.

Предыдущая главаГлава 25 из 29Следующая глава