Понятие государственности всегда было доминирующей темой в современной историографии. Однако то, как оно воспринималось и представлялось историками, с течением времени претерпевало значительные изменения. В XIX в., когда прошлое в связи с ускоренными изменениями жизни казалось все больше раздробленным и оторванным от настоящего, нации по-прежнему считались ведущими действующими лицами на протяжении всей европейской истории. Они были описаны как коллективные организации с особыми биографиями, качествами и характеристиками, взаимодействующие друг с другом на якобы главной исторической арене – международной политике. Хотя современная историография представила изменения как фундаментальную силу истории, она изображала нацию как стабильное образование, и хотя изменения предполагались нелинейными, нация должна была вырасти из семени древних времен до полного расцвета в современности. Это был вопрос необходимости, стоящий выше закона исторической относительности всего сущего.
Этот образ нации в значительной степени сформировался под влиянием романтических идеалов естественного общества, противопоставляемых «механической» структуре общества современного. Несмотря на уход романтизма, эта идея осталась. Одной из причин ее сохранения было то, что она функционировала как средство обеспечения преемственности в рамках историографического повествования, которое в противном случае рисковало бы оказаться разрозненным. Другая причина заключалась в том, что она делила огромное поле истории на управляемые куски, которые не нуждались в дополнительных объяснениях, поскольку просто представлялись частью естественного порядка. И третья причина кроется в роли, которую нация отводила современным историкам: будучи ее главными биографами, они могли монополизировать положение светских священников – учить граждан и консультировать правителей относительно их глубинных принадлежности и обязанностей. Никогда историки не пользовались бо́льшим общественным влиянием и бо́льшим политическим весом, чем в этот период и в этой конкретной роли.
Неудивительно, что функция нации как диалектического противовеса основным принципам историографии оказалась столь долговечной. Ее поддерживали даже тогда, когда она ставила под угрозу историографические претензии на объективность. В начале XX в. ведущие европейские историки, такие как немецкий лауреат Нобелевской премии Теодор Моммзен (1817–1903) и его более молодой, но не менее выдающийся коллега Отто Хинтце (1861–1940), по-прежнему не видели смысла в общении с иностранными коллегами, поскольку «национальные антагонизмы» не позволят найти общую почву для взаимопонимания, и поэтому они отвергали «идею межнационального конгресса исторических наук как нелепую»[5].
И наука, и политика должны были претерпеть значительные изменения, прежде чем историки стали относиться к нации не столько как к организму, который нужно питать, сколько как к артефакту, который следует деконструировать. Нельзя сказать, что в XIX и начале XX в. полностью отсутствовали критические исследования, посвященные формированию наций. В самом деле, было написано несколько прекрасных работ, таких как лекция Эрнеста Ренана (1823–1892) Qu'est-ce qu'une nation? («Что такое нация?») 1882 г. и Essays on Nationalism («Очерки о национализме») Карлтона Хейса (1882–1964) 1926 г. Однако эти работы были исключительными и привлекли к себе внимание лишь спустя долгое время после их публикации.
С политической точки зрения пересмотр места нации в истории вряд когда-либо был более настоятельным, чем после мировых войн. Однако интересно, что в послевоенные десятилетия в историографическом описании нации происходил лишь медленный и постепенный сдвиг. Нации по-прежнему изображались как центральная политическая и культурная сила с раннего Средневековья до наших дней; единственное существенное изменение заключалось в том, что теперь они воспринимались равно и как весьма конструктивные, и как ужасно деструктивные. Поэтому были предприняты попытки провести различие между двумя противоположными типами национальных чувств, основываясь на старых представлениях о типах наций. Некоторые историки отделяли оборонительный и умеренный патриотизм от агрессивного и крайнего национализма, воспринимая первый как необходимый элемент современной демократии, а второй – как патологическое восхваление националистского государства. Другие придерживались более широкого разграничения, проведенного американским историком еврейского происхождения Гансом Коном (1891–1971) между «западным» и «восточным» национализмом: «западный» означает территориальный, либертарианский, рациональный и интегративный, а «восточный» – этнический, авторитарный, иррациональный и привилегированный…[6] Найдя такое аккуратное и – по крайней мере, для англо-американских и французских ученых – высокомерное решение, можно было продолжать писать национальные истории почти как прежде. Более того, дуалистическая точка зрения на национальные чувства с одинаковым успехом использовалась и в новой ситуации холодной войны. Ведущие историки многих западных стран смогли сохранить свою роль национальных священников, как и сопутствовавшие им общественное влияние и высокая легитимность.
Только когда в 1970–1980-е гг. холодная война перешла в длительную оттепель, господствующий взгляд на нации и национализм наконец-то стал меняться. Новым подходам способствовали значительные методологические сдвиги в историографии, которые на тот момент уже происходили. Старомодной политической истории, как и метафорическому языку, касающемуся «органической природы» нации, бросили вызов теоретически более сложные социальные и культурные истории.
Тем не менее потребовалась инициатива ученых, не имеющих отношения к истории, таких как политологи и социальные антропологи, чтобы представить свежую и стимулирующую перспективу. Некоторые из них уже задолго до этого сформулировали свои теории национализма – Карл Дойч (1912–1992) в 1950-х, Эрнест Геллнер (1925–1995) в 1960-х и 1970-х, – но их исследования стали широко читаться только с 1980-х гг. Что объединяло этих людей (как и большинство историков, впервые присоединившихся к ним) – так это скептическое, если не сказать негативное отношение к нациям и национализму, часто рожденное из личного опыта. Карл Дойч, Эрнест Геллнер и Эрик Хобсбаум (1917–2012) были евреями по происхождению, выросли в Праге между войнами и бежали от нацистов в Британию или Америку; Бенедикт Андерсон (1936–2015) был сыном ирландца и англичанки, родился в Китае, вырос в Калифорнии и получил образование в Англии в Кембридже. Их жизненные обстоятельства не только помогли им поставить под сомнение общепринятое представление о естественности наций, но и дистанцироваться от научной роли национального священника.
Хотя модернистские теории с самого начала существенно отличались друг от друга, им удалось выстроить новый основной нарратив, который с тех пор доминирует в области изучения национализма. В его основе лежат два основных аргумента: «модернистский» оборот, согласно которому нации – исключительно современный феномен, возникший лишь в конце XVIII или даже в XIX в., и «конструктивистский» оборот, согласно которому нации формируются не на основе «объективных» критериев, таких как общая территория, язык, привычки, происхождение, судьба и других, а на основе общей веры в подобные критерии; они были, по знаменитой формулировке Андерсона, «воображаемыми сообществами» и, как выразился Геллнер, продуктами национализма, «а не наоборот»[7].
Огромный успех этих теорий, безусловно, был связан с их оригинальностью, интеллектуальной огранкой и, по крайней мере в некоторых случаях, с элегантным стилем, в котором они были представлены; однако всего этого было бы недостаточно, если бы они не служили также и идеологическим целям: для многих интеллектуалов, прежде всего левых политических сил, модернистский подход стал подтверждением искусственного характера нации и указанием на ее неуловимое явление в истории, на то, что она была недавно изобретена и вскоре отброшена. Не проявляя ложной скромности, Хобсбаум даже рассматривал достижения модернизма как признак раннего упадка национализма. Сова Минервы, заметил он, ссылаясь на Гегеля, вылетает только в сумерках[8].
Историки никогда не проявляли особого таланта пророка, поэтому неудивительно, что предсказания о скором упадке и конечном исчезновении нации и национализма скоро оказались опровергнуты. Напротив, статистическое исследование 2006 г., посвященное национальной гордости в тридцати трех странах, большинство из которых являлось западными государствами, пришло к выводу, что в период с 1995 по 2004 г. национальная гордость в большинстве из них возросла[9].
Само исследование может иметь ограниченное значение, но его результаты кажутся правдоподобными. В 1990-е гг. европейский континент столкнулся с многократными национальными столкновениями в югославских войнах, которые заставили западных европейцев недоверчиво протирать глаза, в ужасе разводить руками и звать американцев, решив, что те им помогут. В свою очередь, террористические атаки на Нью-Йорк и Вашингтон в сентябре 2001 г. привели к удивительному росту американского национализма. А поскольку культуре Соединенных Штатов до сих пор подражают как друзья, так и враги, их возрожденный национализм быстро распространился и на другие страны.
Тем не менее, несмотря на эти события, модернистский подход остается преобладающей теоретической основой в исследованиях национализма уже двадцать лет, что тем более примечательно, поскольку за это время область исследований значительно расширилась как по объему, так и по количеству. При этом даже ученые, выступающие за сильные национальные узы, в значительной степени приняли данный нарратив и начали использовать конструктивистский метод в своих целях – для демонстрации креативности националистической культуры и ее функций по укреплению идентичности.