Коллеги, доброе утро!
В воскресенье, 14 июля, в Усть-Ишимском районе начинает работу музей под открытым небом «Сибирские потехи».
Приглашаем вас посетить музей и познакомиться с его театрализованной программой.
Выезд состоится в субботу, 13 июля, в 11:00 от здания городской администрации.
Количество мест ограничено.
Лиза еще раз прокрутила в голове события вчерашнего вечера, пытаясь найти тот момент, когда все пошло не так. Когда же она ошиблась? Когда же сделала тот самый опрометчивый шаг, который в итоге привел ее не домой, в объятия дивана и сериала, – а в эту трясущуюся на ухабах минкультовскую газельку, еще с прошлой поездки воняющую лечебной грязью с озера Эбейты.
Может, когда решила в конце рабочего дня попить чаю, выскочила в туалет налить воды – да там и столкнулась с редактором? Или когда, увидев в редакционной почте письмо от Минкульта – с глупой для вечера пятницы шапкой «Доброе утро!» – и прочтя его, не подумала тут же тайком удалить? Или вообще не сбежала с работы пораньше, как остальные девчонки-новостники: все равно уже ничего не произойдет, а на выходных свои дежурные есть?
Она вздохнула и прижала лоб к теплому стеклу. С этой стороны вдоль дороги до самого горизонта тянулись поля, покрытые желтоватыми цветочками и иссохшей до белизны травой. На Омск, откуда они выехали часов пять назад, надвигалась огромная грозовая туча – в той стороне небо стало низким, черным и, казалось, угрожающе подрагивало.
В салоне было тихо. Долговязый Гена Кашин из телевизионных «Вестей» дремал, с трудом уместившись на двух местах. Стажер из интернет-издания – Лиза даже не поинтересовалась его именем, зачем, все равно они там меняются каждые два месяца – тряс головой в такт хрипящим наушникам и прижимал к груди громоздкую зеркалку. Видимо, совершили такую же ошибку, что и Лиза, – и в результате были отловлены и аккредитованы на этот в высшей степени унылый и ненужный пресс-тур.
Лиза снова вздохнула – но уже не так тяжко. То, что она не одна вляпалась в эту муторную поездку, примирило ее с печальной участью. Ладно, что уж. Зато потом можно будет у начальства два отгула отжать. Все равно в городе будет ливень – ни по магазинам пробежаться, ни в киношку сходить.
Она нацепила на шею заранее подготовленную дорожную подушку, откинула голову и опять вздохнула: на этот раз глубоко и умиротворяюще, готовясь ко сну.
Как только она смежила веки, в окно ударился крупный слепень. Лиза вздрогнула, но не открыла глаза – лишь отвернула голову. Слепень ударился еще и еще. Он бился так около трех километров – пока, наконец, не размозжился о стекло и не ссыпался крылышками, лапками и хитином, оставив от себя лишь небольшое мутное пятнышко.
В принципе, Гена Кашин был даже в чем-то рад, что Светлана не поехала с ним. Он работал на телике на десять лет дольше нее – и поэтому в съемках разбирался куда лучше. Свет, ракурс, мелкие детали на фоне – все это он считывал моментально, непринужденно, на автомате. Однако Светлана была звездой сюжетов, а он – так, оператором в титрах. И с зарплатой, средней по отрасли.
Этот пресс-тур не предвещал ничего сложного. Так, парочка проходов, пяток общих планов, несколько крупняков, подсъемка приветственного слова – или как их там обещали встречать? А Светлана потом наложит свой комментарий, записанный уже в городе, на студии. Никто и не заметит, что журналиста на месте и не было. Зато Гена будет свободен в своих действиях и решениях. Никто не станет указывать ему, как искать лучший ракурс для себя любимой, наплевав на фон и свет.
Гена почесал нос и устроился поудобнее. Он ненавидел спать в транспорте – его потом мутило, болела голова и заплетались ноги. Но семь часов до Усть-Ишимского района… нет, иначе как во сне их не провести. Он снова завозился в кресле, вытягивая ноги и приподнимая подлокотники. Наконец уперся затылком в окно, подложив под голову свернутую куртку. И мгновенно провалился в глубокий, но беспокойный сон.
Редакционный фотик оттягивал шею и жег руки своей стоимостью. Для камеры-трехлетки сумма, которую Мишке озвучили перед тем, как вручить аппарат, была явно завышена – даже если не брать во внимание износ. Но на все Мишкины предложения сделать репортаж своим айфоном – и даже с демонстрацией того, какие кадры может делать айфон, – следовал категорический отказ. Мол, они не бложик какой-то там, а серьезное интернет-издание областного масштаба, сам губернатор курирует. Так что, дорогой, езжай, да сделай нам очешуенный репортаж. Но камеру не угробь, а то потом еще полгода бесплатно пахать будешь.
Конечно, сказали это Мишке чуть более литературно – но смысл был именно таким.
Он вздохнул и попытался откинуть спинку кресла. Механизм заело, ручка скрежетала и сопротивлялась – пришлось дергать всем телом, пока она не поддалась, что-то не треснуло – и спинка, гулко ухнув, не упала, выбросив в воздух клуб крупной коричневой пыли. Мишка быстро оглянулся. Водитель мрачно курил, стряхивая пепел за окно, девушка из «Нового Омска» и здоровяк-оператор дремали, посапывая и приоткрыв рты – оператор даже пустил слюну на подбородок. «Хорошо», – подумал Мишка и заерзал, стараясь вытянуть ноги.
Пыль продолжала висеть вокруг него. Мишка прищурил глаза и вгляделся. Перед ним, мелко подрагивая, трепыхались в воздухе какие-то мелкие насекомые – не комары, не мошки, а что-то неуловимое, бесформенное – месиво телец, крылышек и лапок.
Мишка поднял ладони и, в каком-то детском азарте, закусив губу, шлепнул эту массу – сколько удалось захватить. Что-то лопнуло в его руках, обдав их горячим и жидким. Сквозь пальцы просочилось несколько капелек крови.
Его вытолкнуло из сна резко, будто кто-то ударил в затылок. Он дернулся, не сразу сообразив, где находится, – но, различив сквозь послесонную муть тарахтение двигателя, все вспомнил. Во рту было сухо и мерзко, язык казался ватным. Гена подергал щеками, накапливая слюну, наполнил ею рот – и вздрогнул.
Что-то закопошилось у него на языке, зацарапало десны, толкнулось в зубы. Гена метнулся к проходу, перегнулся через подлокотник и с силой, совершенно не заботясь, что может привлечь внимание, – харкнул на пол.
Изо рта потянулась ниточка слюны, на которой, перебирая лапками, покачивался багровый, словно напившийся крови, паук.
Она проснулась от непривычной тишины. Не хрипел мотор, не тряслась мелкой дрожью машина. Они стояли – и, кажется, стояли уже довольно давно. В салоне никого не было – и Лиза, потягиваясь и хрустя суставами, неловко ступая на онемевшую ногу, тоже прошла к выходу.
Гена Кашин курил, нервно и с какой-то злобой присасываясь к сигарете. Стажер, задумчиво поглаживая камеру, которая оттягивала его тонкую шею, пинал кочку. Водитель сидел на подножке и тупо смотрел перед собой.
– Перекур? – улыбнулась ему Лиза. – Мальчики налево, девочки направо?
– Да куда угодно, – мрачно буркнул водитель, обводя рукой лес по обе стороны дороги. – Как бы до вечера не пришлось куковать.
– А что случилось?
– Да мотор заглох, – сумрачно сообщил незаметно подошедший со спины Гена. – Намертво.
– И что делать?
– Ждать.
И они стали ждать.
Первым увидел машину стажер. Совершенно случайно – пялившись в видоискатель на птиц, он опустил камеру и заметил вдалеке движущуюся точку.
Через пять минут точка оказалась старыми «Жигулями», когда-то белыми, но теперь облупившимися до ржавчины и голого металла. «Жигули» смачно чихнули выхлопной трубой и остановились, взвизгнув лысой резиной.
– Шурнашисты? – мутное стекло на дверце водителя медленно съехало, и оттуда высунулся взлохмаченный парень лет семнадцати. Светлые волосы, будто присыпанные пылью, белесые брови – и огромная, равнобедренным треугольником, заячья губа. Она-то и превращала речь парня в набор звуков. – Ш Омшка? Шломалишь?
– Сломались, – зло буркнул водитель. – Неча пялиться, езжай мимо.
– Дык я ш ша фами, – осклабился парень.
Все как один смерили скептическими взглядами артефакт отечественного автопрома. Минкультовский водитель громко хмыкнул.
– «Сибирские потехи», что ли? – уточнил Гена.
– Аха, – кивнул парень. – Как пошуяли, што слушилось шо-то, меня и пошлали.
– То есть вы предлагаете ехать с вами? – уточнила Лиза из газеты.
– Аха, – парень снова кивнул. Делал он это странно – отрывисто, словно деревянная кукла.
– А может быть… – Лиза снова взглянула на «Жигули» и поджала губы. – Может быть, вы посмотрите газельку? Вдруг поможете?
– Не-а, – парень помотал головой – все так же резко. На мгновение Гене даже показалось, что тот провернул шею градусов на двести. – Я не уфею. Я только вофить мафыну уфею. Шинить не-а. Давайте, поешали, скоро сфемнееф. Тут недалеко уше. Вершт дешять.
Телефон водителя затренькал что-то причудливое.
– О, ну надо же, – хмыкнул тот, вглядевшись в экран, где высветилось имя. – А я думал, уже и не доберется. Алло! Ну да, тут. Ну, конечно, там, где и сказал! Ну а как бы я, если машина сломалась. Да не неси бред, я тут, в сотне метров от указателя. Ну так глаза протри!
– Что-то не так? – осторожно спросил стажер, когда водитель, чертыхнувшись, сбросил звонок.
– Да все не так! – зло ответил тот. – Топографический кретин какой-то! Я ему говорю – мы тут, у указателя. А он: «Да я тоже тут, никого нет, не врите, куда вы делись!»
Водитель смачно плюнул в пыль.
– Так поефали! – сказал парень. – Немнофко ошталошь. Поефали!
Лиза замялась. Гена Кашин посмотрел на небо, вздохнул и полез в газельку за камерой. Мальчик-стажер сунулся за ним, схватил спортивную сумку и затрусил к «Жигулям», чтобы занять переднее сиденье.
В «Жигулях» пахло сухим сеном, влажной землей и горячим железом. Что-то тоненько-тоненько щекотало ноздри, и Лиза изо всех сил удерживалась от чиха. А еще тут было тесно. Пусть она была и худенькой – все равно. На заднем сиденье их разместилось трое: она, Гена и камера. Класть свою кормилицу в багажник Гена не решился: не дай бог, провалится на дорогу через ржавь. Лиза сама недоумевала, как эта рухлядь вообще передвигается. Да и вообще, пресс-тур как-никак. Обычно, когда приезжают журналисты, весь хлам убирают с глаз подальше – не ровен час, наткнутся и тут же с радостью упомянут в статейке.
– Когда мы уже? – нетерпеливо спросил Гена. Лиза видела, как его клонит в сон – слипаются веки, дергается голова, – но он почему-то пытался держаться: щипал за предплечья, шлепал по коленям. – Темнеет же.
– Шкоро, шкоро, – прошепелявил парень. – Как приефем, мы фас расмефтим, а фсе офтальное шавтра будет.
Лиза тихо застонала – ну вот, бездарно потерянный день!
– Спать здесь? В музее? – долговязый оператор кипятился.
Мишка на всякий случай отодвинулся от него подальше. Он был не в курсе, как проходят подобные мероприятия, так что относился ко всему спокойно: в музее так в музее. Остальные, видимо, рассчитывали на что-то иное.
– Да не волнуйтесь, касатики, все в порядке, – защебетала старуха. – Мы ж рассчитали, что вы затемно приедете, так что в комнатах постелили, белье свежее, на кровати муха не сидела. Поспите, а завтра все и осмотрите!
Честно говоря, Мишка – может быть, из-за небогатого опыта – совершенно не понимал, что тут можно осматривать. При слове «музей» он обычно представлял что-то если не грандиозное и монументальное, то хотя бы пристойное. А не двухэтажный покосившийся деревянный домишко с облупившейся краской на наличниках. Внутри музей тоже не вызывал восторга. Все было потертое, ветхое – причем не той благородной ветхостью, что бывает у антикварных вещей, а какой-то бытовой, пользованной, будто все залапали, да так и бросили, не удосужившись почистить.
И сами сотрудники музея – они представились скомканно, пробурчав свои имена и должности, а переспросить все поленились: завтра запишут по форме – были такими же затертыми и обветшалыми. Давешний парень с заячьей губой – может быть, водитель или разнорабочий; мужик с неряшливой пегой патлатой бородой – кажется, научный сотрудник; и старуха – худая, высокая, с цепким и острым взглядом – скорее всего, местный директор.
Они встретили журналистов радушно – на это было грех жаловаться. Предложили чай из огромного, пузатого самовара, пирожки причудливой формы – то ли почки, то ли комочки, – но все отказались. Хотелось спать. Рухнуть на постель и уснуть. Чтобы назавтра чувствовать себя хоть чуть человеком – а не мясным мешком с костями.
– Давайте-давайте, – продолжала улыбаться старуха. – Утро вечера мудренее, ну?
– Ну, – уныло согласился Гена.
Мишка поправил фотик, висящий на груди. На мгновение ему показалось, что в комнате пахнуло морем и шум волн прокатился по стенам.
Старуха была права. На кровати и муха не сидела. Зато пол был усыпан ими толстым слоем. Черные волосатые, зеленые блестящие, мелкие белесые – они захрустели под ногой, стоило Гене, щелкнув выключателем, перешагнуть порог.
Несколько секунд – которые ему показались часами – он так и стоял, замерев, тупо уставившись перед собой. Мухи слабо жужжали, дергали лапками, трясли крылышками, пытаясь ползти, – и весь этот живой ковер шевелился, трепетал и пульсировал. Вязкая, горькая слюна наполнила Генин рот, едкий комок подкатил к горлу. В затылке возникло гудение – сначала едва слышное, оно все разрасталось и разрасталось, пока не заглушило все вокруг и не расперло череп, выдавив оттуда все мысли, чувства и ощущения.
Белье было свежим и хрустящим. От него пахло чем-то едва уловимым, сладковатым – не похожим ни на один стиральный порошок или кондиционер для белья. Лизе вспомнилась деревня, куда ее в раннем детстве возили знакомиться с бабушкой и дедушкой. Не в Омске, а где-то под Кемерово, ночь в душном, темном плацкартном вагоне, а потом еще час-два на пазике по ухабам и колдобинам. В деревне угольная пыль въедалась во все: в руки, лица, собачью шерсть, дома, оконные рамы, – все было сероватым, в мелкую черную крапинку. Все – кроме постельного белья. Кипенно-белое, оно, казалось, светилось в темноте. И пахло – сухими травами и полевыми цветами: бабушка специально хранила в платяном шкафу мешочки с высушенной зеленью.
Лиза протянула руку и погладила одеяло. На пальцах зашершавилась травяная пыль.
Лампочка не работала. Во всяком случае, как Мишка ни щелкал выключателем, свет не загорался. Мишка с тоской оглянулся на старую, скрипучую лестницу, по которой с такими предосторожностями поднимался, прижимая к груди драгоценный фотоаппарат, представил, что придется еще спускаться по ней, искать сотрудников, объяснять, что нужна лампочка… Да ну к черту!
Он включил фонарик на телефоне и обвел световым пятном комнату. Как говорится, бедненько, но чистенько. Аккуратно застеленная постель, пук каких-то то ли цветов, то ли трав на тумбочке. Приоткрывший свой зев шкаф, в котором болталась пара вешалок. Жить можно.
Аккуратно уложив фотоаппарат на тумбочку, небрежно швырнув сумку в шкаф, Мишка быстро и на ощупь разделся – розетки в комнате он не увидел, поэтому пришлось выключить фонарик и не расходовать аккумулятор, – повесил джинсы и футболку в изножье и нырнул в прохладную, пахнущую свежестью кровать. На секунду ему показалось, что в нос ударил запах мокрого песка и тины – но тут же исчез.
Он стоял и молча сглатывал слюну. Мухи агонизировали на полу. Жужжание шло волнами – то усиливаясь, то стихая, словно мухи набирались последних, предсмертных сил и орали в отчаянии.
Наконец усилием воли ему удалось оторвать взгляд от этого омерзительного зрелища. Он развернулся, сделал шаг, чтобы выскочить из комнаты, чтобы побежать, найти этих сотрудников, схватить их за грудки – и высказать им все, что думает по поводу их музея, гостеприимства, и прочего, и прочего.
И тут жужжание смолкло. Оборвалось. И наступила тишина.
Гена медленно обернулся.
Комната была пуста. И пол был чист.
Мишка проснулся резко, словно что-то вытолкнуло его из сна. Автоматически шлепнул рукой по тумбочке – нет, фотик здесь. Повернул голову в сторону двери, вытаращившись в темноту. Прислушался. Тишина. Лишь чуть шумит ветками ветер за окном да скрипят бревна стен. Все нормально. Так всегда в старых домах. Когда они с мамой сбежали от отца, то жили в каком-то бараке на берегу моря. Старый рыбачий домик, пропахший мокрыми сетями и сухой чешуей. Дикий пляж, на который редко кто забредал – лишь нудисты пару раз за полгода. И все это – принадлежит ему, Мишке. Больше не угол за шкафом, больше никаких скребущихся крыс: хорошие крысы просто шуршат, а плохие так и норовят сожрать кошку. А целый мир – мир песка, неба и моря.
Он снова прислушался. Тишина. Лишь шорох ветра да тихий скрип. И тонкий, легкий запах – мокрого песка и тины – щекочет ноздри.
– Ми-и-ишенька, – вдруг раздался едва уловимый шепот.
Он вздрогнул. Затряс головой – словно пытаясь вытолкнуть воду из уха.
– Ми-и-и-ишенька, – пробулькало где-то совсем рядом.
Запах мокрого песка и тины усилился.
– Ми-и-и-ишенька…
Он стиснул зубы – это сон. Это всего лишь сон. Старое воспоминание из детства. Он уже почти забыл об этом – и вот теперь оно пришло во сне.
Он лег. Натянул одеяло – так, чтобы укрыть рот и нос, так, чтобы оказаться «в домике». Но оно не тянулось. Оно зацепилось за что-то – и так и оставалось в пяти сантиметрах от подбородка.
Мишка дернул одеяло. Потом еще и еще – он готов был даже порвать его, пусть! лишь бы оно натянулось, лишь бы спрятало его. Но ничего не происходило.
Он хотел было сесть, чтобы отцепить край одеяла – но побоялся обнажать темноте спину. Что-то было там. Что-то было в его комнате, совсем рядом. Что-то, что пришло из прошлого, из такого же темного, как эта комната, прошлого. И ждало, когда он обнаружит его.
Лежа, Мишка протянул руку, чтобы достать до конца одеяла. И пальцы коснулись холодного, мокрого, мягкого.
Она не могла уснуть. В голову лезла какая-то мешанина из воспоминаний, образов, мыслей. Почему-то, спустя столько лет, припомнилась бабушка – с большой самодельной клюкой в одной руке и дедовым армейским ремнем в другой. Бабушка шевелила губами, словно опять выговаривая Лизе за какие-то проступки – которых та не совершала, не совершала, не совершала! – а ремень подрагивал и чуть позвякивал пряжкой.
– Ми-и-и-ишенька, – шептало холодное, мокрое, мягкое, поглаживая его по руке. – Ми-и-и-ишенька.
Он молчал, стиснув зубы, и, не моргая, смотрел в потолок. В горле застыл колючий ком. В комнате стоял тяжкий дух тины, соли, застоявшейся воды. И смерти. Но холодное, мокрое, мягкое – мертвое – трогало Мишку, гладило и хотело от него того, что он не желал и не мог дать.
– Ми-и-и-ишенька, – пульсировала ночь.
Он лежал и думал. Высчитывал. Прикидывал. Лишь бы не повернуть голову. Лишь бы не взглянуть на холодное, мокрое, мягкое.
– Ми-и-и-ишенька.
Он напряг все мышцы. Подобрался. И когда в темноте опять – в тридцатый, сотый, сто пятидесятый? – раз послышался тихий, вкрадчивый шепот, он метнулся к окну и, вышибая телом тонкое, дребезжащее стекло, выпрыгнул прочь.
Но его взгляд, словно повинуясь чужой – совершенно не Мишкиной! – воле все-таки скользнул по простыням.
Холодное, мокрое, мягкое лежало на кровати. Длинные черные волосы с проседью белесых водорослей раскинулись, как дохлые черви. Кожа была синюшной, сморщенной и склизкой. Один глаз выели прибрежные рачки, второй косил вверх и внутрь, словно высматривая что-то в глубине черепа. Из передних зубов остался только один – и тот обломанный и сгнивший. Изо рта высунулся юркий крабик и тут же спрятался.
– Ми-и-и-ишенька, – пробулькала серая пена на сизых губах.
И когда его прыжок превратился в падение, Мишка закричал от ужаса.
Он лег не сразу. Тщательно проверил каждый угол, каждую щель, перетряхнул кровать, заглянул под шкаф. Достаточно было бы одной-единственной мухи, чтобы он устроил скандал. Но все было чисто. Словно вылизано. Даже капельки влаги подрагивали на оконном стекле.
Тишина давила. Она вливалась через уши, нос, глаза, заполняла всего без остатка. От нее становилось мутно и муторно и тянуло в сон.
Так он и уснул – не раздевшись и даже не разувшись.
И не заметил, как по его руке полз большой, жирный червяк.
Ему повезло. Второй этаж был невысоко, да и кусты смягчили падение. Он отделался ушибленным бедром да отбитым плечом – ну и парой царапин от веток на лице. Хотя в первые минуты ему казалось, что из него вышибло дух. Он лежал, боясь шелохнуться, прислушиваясь к ощущениям и пытаясь сообразить – сломал позвоночник или не сломал.
Но когда наверху – там, откуда он только что выпрыгнул, – что-то зашуршало, тренькнуло остатками разбитого стекла и, капая на него тухлой водой и склизкой жижей, прошептало в истоме: «Ми-и-и-ишенька», – тогда-то он и вскочил и побежал, не разбирая дороги.
– Как спали? – затараторила старуха. На ней был народный костюм – сарафан в пол, цветастый платок, из которого торчали седые лохмы: словно бабка нацепила его только что, впопыхах.
Наряжен был и пегобородый мужик – в красную рубаху с белым кушаком, – и зайцегубый парень, в такую же красную рубаху, но кушак был уже черный.
У Лизы от такого великолепия зарябило в глазах. Ей показалось, что еще чуть-чуть – и грянет музыка, и начнет петь Кадышева, и все пустятся в дикий пляс, выбрасывая ноги вверх и раздирая на грудях рубашки и сарафаны. Это жуткое зрелище встало перед ее глазами настолько отчетливо, что Лиза покачнулась и вцепилась в край стола, чтобы не упасть.
– Ну что ж, касатики, – старуха обращалась к Лизе, буравя ее своими маленькими и на удивление ясными черными глазками. – Теперь позавтракать надо. Завтрак, оно всему голова. Позавтракал – считай, весь день сыт. А день у нас сегодня ох какой будет, ох!
– Ох, – мрачно пробормотал над Лизиным ухом Гена Кашин.
Лиза потерла лоб. Ей казалось, что сюда их приехало не двое, нет? С ними же был кто-то третий, да? Почему ей кажется, что их было не двое?
Рассыпчатая вареная картошка пахла просто одуряюще – густым, сытным ароматом веяло от нее, он кружил голову, в желудке начинало голодно сосать, а кишки откликались алчным урчанием. Гена зашарил взглядом по столу, ища вилку.
– А вот, касатик, – пропела старуха, вкладывая ему в руку деревянную, потемневшую от времени ложку.
Гена едва заметно скривился – антисанитарию он не любил. Если ему в руки попадала упаковка влажных салфеток, то он не успокаивался, пока не изводил ее всю – протирал оправу очков, экран телефона, камеру, ноутбук, полку, пол… все, что можно было протереть. И сейчас эта щербатая, покрытая бурыми пятнами ложка не вызывала у него теплых чувств.
– Ешь, касатик, – мягко подтолкнула его в плечо старуха.
Гена перевел взгляд на картошку. Один из клубней едва заметно дрогнул и распался на две части, выпустив облако густого пара. Голодная слюна наполнила рот и выступила на губах. Гена с хлюпаньем втянул ее – и сжал ложку. Черт с ней, с антисанитарией…
– Вот и верно, – шепнула, погладив его по голове, старуха. – Черт с ней.
«Неужели я это сказал вслух?» – мелькнула мысль у Гены. Но он тут же отогнал ее и заработал ложкой.
Лиза не любила картошку, еще с детства. Когда она приезжала к бабушке, то картошка была каждый день, на каждый прием пищи – жареха на завтрак, вареная на обед, запеченная на ужин. Бабушка умела неплохо готовить – для деревенской женщины, которая не знала никаких приправ, кроме тех, что росли у нее на огороде, а из всех кулинарных книг признавала только монументальную «О вкусной и здоровой пище». Но картофельный вкус, картофельный запах, даже текстура картошки – лезли из любого блюда. Даже из того, в котором картошки по рецепту быть не должно было.
– Почто не кушаем? – пропела над ухом бабка. – Картошечка вкусная, картошечка румяная, картошечка – соль землицы.
Лиза вздохнула. Она не любила театрализованные представления, из которых так и сочился ядреный китч – все эти встречи с караваями, псевдонародные песни и пляски, всякие Покровские ярмарки и Егории Хоробрые, на которых уныло отрабатывали зачеты студенты факультета культуры. И если бы бабка – кто она, в конце концов, замдиректора? – пригласила есть нормально, по-простому, без этих заморочек, Лиза была бы только рада. Но…
Она взяла ложку. Алюминиевая ручка была холодной – пальцы словно обжигало. Точь-в-точь как у бабушки – посуда мылась в ледяной колодезной воде, и маленькая Лиза тайком дышала на свои ложки и вилки: только так их можно было держать не морщась. Сейчас так сделать было стыдно.
Лиза потянулась к тарелке, вколола вилку в ближайшую картофелину, потянула к себе.
Громко вскрикнул Гена – Лиза вздрогнула, и картофелина, соскочив с зубцов, покатилась по столу и спрыгнула на пол.
Он с удивлением разглядывал палец, из которого тоненькой, но упругой струйкой текла кровь. На ложке, аккурат на самой середине ручки, торчала длинная, тонкая, игольной остроты, щепка. Как он пропустил ее, как не заметил?
Ему стало стыдно за свою несдержанность – вскрикнул он скорее от неожиданности, чем от боли. Кровь уже запачкала ложку, пара капель попала на скатерть – пусть даже и аутентично потертую и несвежую, но все-таки музейный экспонат! Он вытащил из кармана салфетку и прижал к пальцу, оглядываясь по сторонам – не заметил ли кто?
Поймал он лишь безучастный взгляд Лизы из газеты – и то мельком, она тут же наклонилась и стала смотреть куда-то под стол. Бабка стояла у стены, сплетая и расплетая пальцы и едва заметно шевеля губами. На секунду Гене показалось, что зрачков у нее нет – только огромные, пустые бельма, как белки сваренного вкрутую яйца. Но тут старуха вздрогнула, моргнула – и уставилась на него черными глазенками. Гена опустил голову и стал вытирать палец, пытаясь остановить кровь.
Она так и не поняла, что там случилось с Геной. Вроде бы порезал палец – но чем? Ножа у него не было, а алюминиевая ложка, которую тот сжимал в руках, кажется, была без острых краев.
Лиза пожала плечами и заглянула под стол – ища, куда закатилась картофелина. Наверное, стоило бы махнуть рукой и оставить ее там: в конце концов, все равно здесь будут убирать. Но крепко-накрепко вбитое бабушкой «негоже еде пропадать» заставило нырнуть под скатерть.
Там было темно и пыльно. Лишь где-то далеко, словно в каком-то мареве, шевелились Генины ноги в мешковатых потертых джинсах. Лизе почудилось, что она – опять маленькая девочка, которая прячется под столом, чтобы подслушать взрослые разговоры. Чтобы узнать, что у папы на работе «опять какой-то упырь втихомолку гадит», а у мамы «стервы всякие кляузы пишут». Потом, по ночам, когда она пыталась заснуть, эти упыри и стервы приходили к ней – черные, мохнатые, пахнущие почему-то сбежавшим молоком и переваренными пельменями. Приходили, садились на край кровати и говорили, говорили, говорили… Жаловались на людей, жаловались на Лизиных папу и маму, втихомолку гадили на простыню и писали кляузы. Наутро за испачканную постель попадало Лизе.
Она уже совсем скрылась под столом, встала на четвереньки и, осторожно перебирая руками и ногами, поползла вперед. Ей казалось, что картофелина лежит где-то тут, рядом, только протяни руку – и можно будет схватить. Но белые пятна, которые она принимала за клубень, оказывались то дочиста стесанным деревом, то солнечным зайчиком, то просто клубком белесой пыли. В какой-то момент она вдруг остро осознала всю глупость ситуации – и стало безумно стыдно. Лиза развернулась – и поняла, что не знает, куда двигаться. Стол над ее головой казался бесконечным, уходящим вдаль, теряющим края в полумраке. Пахло холодом, запотевшими банками с соленьями и мокрым камнем – точь-в-точь как в бабушкином подвале. Это было так странно и так нелепо – заблудиться под столом в музее! – что Лиза рассмеялась. Смех, обычно звонкий и чуть подвизгивающий – «как лошадка ржет», говорила бабушка, шлепая ее по губам, – вышел тусклым и глухим, словно рот затыкало толстое ватное одеяло.
Лиза резко замолчала. А ее смех продолжал гулять под столом, становясь все тише и тише, пока не превратился в едва различимый шорох. Стало морозно. Она всмотрелась в полумрак и увидела ноги Гены – те самые ноги в мешковатых потертых джинсах. Она поползла на них – как на единственный ориентир, как на единственное спасение в этой безумно глупой, нелепой и постыдной ситуации. Ноги подрагивали – словно Гена отбивал какой-то такт. «Странно, – мелькнуло в голове у Лизы, – у него же вроде не было с собой наушников».
И тут до ее слуха донесся легкий, еле уловимый звук. Что-то знакомое, безумно знакомое – хотя даже невозможно было разобрать, что это: музыка? песня? разговор? Этот звук шел оттуда, от Гены – и Лиза поползла к нему еще быстрее, гонимая смутными, какими-то помятыми воспоминаниями.
Нога продолжала подрагивать в слышный только ее хозяину такт – но Лиза теперь видела, что это не Гена. Потому что на Гене не было таких старых, висящих пузырем на колене трико. И тапок – стоптанных, заляпанных жиром, с присохшими к мыскам рыбьими косточками и крупой – тоже не было. И ни на ком в той столовой, из которой Лиза только что, как Алиса в кроличью нору, провалилась под этот стол, – тоже.
Звук уже просто стучал по голове, долбил, ввинчивался под кожу, шевелил волосы – но почему-то узнать его не получалось. Это был сплошной мутный поток – в котором Лиза совершенно не могла разобраться. Вконец отупевшая и одурманенная, она скользнула мимо ног – мимо треников и тапочек, – уперлась рукой в перекладину табурета – откуда тут табурет, они же сидели на чурбачках? – и приготовилась встать.
И замерла, столкнувшись взглядом с отцом.
В уши ударил истошный хрип Высоцкого:
– Что-та ко-о-о-ни мне достались пр-р-р-р-ривер-р-р-р-редливые!
Отец криво усмехнулся и закинул в себя рюмку.
Лиза так и стояла на коленях, в оцепенении и ужасе обводя взглядом кухню. Именно так – кухню. Их кухню, с облупившейся и потрескавшейся плиткой, закопченным потолком и неизменной липкой лентой от мух, сиротливой спиралью спускающейся с треснутого плафона.
– Хоть мгновенье еще постою-ю-ю-ю на кр-р-р-рраю! – ревел Высоцкий.
Отец ухмылялся и твердой рукой наливал еще самогону из высокой запотевшей бутыли. Бабушкиного самогону. Бабушкина фотография – с черной ленточкой – стояла на столе, прислоненная к стене.
– Коль дожи-и-и-ить не успел… – взвыл Высоцкий.
Отец резко опустил голову и взглянул на Лизу.
Пахнуло сырой землей, тухлым мясом и кислым молоком.
Высоцкий захлебнулся, пленку зажевало, и хрип превратился в пронзительный визг.
Лиза опрокинулась – навзничь, приложившись затылком, зажмурившись от ужаса и неожиданности.
– Яхонтовая моя, упала, что ль? – услышала она хрип Высоцкого, постепенно переходящий в старушечье воркование.
Лиза открыла глаза.
Она лежала на спине, практически полностью высунувшись из-под стола, а над ней, страдальчески приподняв брови, склонилась бабка.
– Дай помогу, – сказала бабка и схватила Лизу. Руки у нее были сухие и горячие, как земля в июльский полдень.
Лиза, пошатываясь, привстала и тяжело привалилась на чурбан. С той стороны стола на нее удивленно таращился Гена.
Лиза из газеты нырнула под стол так быстро, что он даже и не успел этому удивиться. Неужели еще верит в «быстро поднятое не считается упавшим»? – мелькнула ленивая мысль. Через несколько секунд там, где была Лиза, оказалась старуха – внезапно, будто проявившись из воздуха. А еще через пару секунд, тяжело сопя, из-под стола показалась и Лиза.
Она выглядела растерянной, ее трясло, глаза затравленно бегали. Она взглянула на него – и тут же отвернулась, словно ей стало неимоверно стыдно.
Гена пожал плечами – бабы-дуры – и снова стал рассматривать палец. Кровь не унималась – все так же продолжала сочиться тонкой, непрерывной струйкой. Гене это не понравилось. Он попытался припомнить, отчего такое может быть – но кроме гемофилии на ум ничего не пришло. Точнее, пришло – но думать о таком совсем уж не хотелось.
Салфетка совсем пропиталась кровью, превратившись в алую кашу. Гена отодвинул руку подальше от стола – ему не хотелось запачкать скатерть. Но странное дело – капель на старом, обтерханном полотне не было. Ни единой.
Гена молчал и смотрел на чистую – относительно чистую! – скатерть. Потом переводил взгляд на палец, на котором каждую секунду набухала и стекала вниз по руке очередная капля. «Откуда в старике столько крови», – пришла ему на ум фраза, кажется из Шекспира. Откуда, правда? И почему ее нет на столе?
Осторожно – сначала убедившись, что за ним никто не наблюдает, – он поднес палец к скатерти. Капля набухла, скатилась, упала – и тут же впиталась, не оставив и следа.
Ей было тошно. От всего вокруг, от себя самой. От этих песенок, которые умильным голосом распевали сотрудники музея. От пегой и пыльной – откуда он ее достал, из каких театральных запасников? – бороды мужика, от уродливой заячьей губы парня, от бабки – всей бабки как она есть, бабки целиком, полностью бабки!
Оператор Гена был молчалив и задумчив. И все? Почему их только двое? Был же третий, разве нет? Разве ей показалось, что был третий?
Кажется, им хотели выдать сразу все музейные программы. Троица сотрудников пела и плясала, исполняла частушки, тараторила пословицы, загадывала загадки. Все это сминалось, спрессовывалось в какой-то плотный, совершенно безумный ком.
– Не плюй в колодец, водяного обидишь.
– Под лежачий камень мертвец не заползет.
– Зарыли Данилку в сырую могилку…
Камера снимала весь этот бред. Гена старался не смотреть в видоискатель.
– Каравай, каравай, кого хочешь выбирай, – загудел пегобородый, извлекая откуда-то огромный каравай на расшитом петухами рушнике.
Гена почувствовал, что его сейчас стошнит. Столько вопиющей пошлости, столько штампов и стереотипов, бездарности и дурной актерской игры он за двадцать лет работы оператором еще не встречал. Ему на мгновение даже стало жаль Светлану – та хоть и была взбалмошной и себялюбивой дурой, какие-никакие мозги да имела и увидит в отснятом материале то же, что и он. Но он-то что, отснял и свободен – а вот ей придется выкручиваться со своим текстом.
– Каравай, каравай, – пегий мужик уже стоял перед Геной. – Выбирай.
Гена опустил взгляд.
Хлеб казался свежим и мягким – обычный каравай, такие продаются в магазинах под названием «деревенский». На верхушке стояла надтреснутая стопочка с солью.
– Выбирай, – сказал мужик.
Гена протянул руку и отломил хрустящую корку.
Каравай зашевелился, и из него – на пол, на мужика, на Гену – посыпались крупные белые опарыши.
Ему повезло и второй раз – что все-таки на дорогу он выбрался. Какое-то звериное чутье вывело его в сумраке летней ночи именно на ту дорогу, по которой они приехали сюда.
Он шел, шатаясь, то и дело спотыкаясь, падая на колени и снова вставая. А в голове бились, бились, бились воспоминания…
Восемнадцать лет назад…
– Ма-а-а-альчик, – нежно пропела девушка. – А как тебя зовут?
– Миша, – буркнул он, не поднимая глаз. Ему не нравилось, что на его пляж опять кто-то пришел, опять кто-то разгуливает, топчет песок, писает в воду. Это его, его и только его – ну и немного мамино!
– Ми-и-и-ишенька, – вновь проворковала девушка. – А ты здесь живешь, да?
Она наклонила голову к его лицу, пытаясь заглянуть в глаза. Он отвернулся.
Она что-то говорила – все так же ласково и протяжно, словно разговаривала с щенком или котенком, – а он смотрел на море, огромное, бескрайнее море, и всей душой желал, чтобы назойливая гостья ушла. Исчезла из его жизни и с его пляжа.
Вечером должен был прийти шторм, и волны уже сейчас накатывались на берег так, словно пробовали свою силу. Они перехлестывали через валуны и рассыпались на пенистые брызги, затягивая все вокруг мельчайшим влажным туманом, в котором таяли и предательски острые осколки камней, и коряги, приволоченные сюда прошлым штормом.
– Мишенька, – влилось в его уши, как мутная, липкая жижа.
Он повернулся к девушке. Та смотрела на него и чего-то ждала. Кажется, ответа.
– Что? – переспросил он как можно более грубо.
– Мишенька, – девушка мягко улыбнулась. – А где тут можно купаться?
– Нигде, – мрачно буркнул он.
– Ну как это «нигде»? – удивилась она. – Вот же какой прекрасный пляж. Вон там же плавают?
Он посмотрел туда, куда указывала девушка. Аккурат туда, где в песке крепко увязла незаметная коряга, окруженная острыми, как битое стекло, камнями. Туда, куда никогда не ходил он сам. Туда, куда она сейчас направится.
Он повернулся к ней, улыбнувшись как можно обаятельнее.
– Да, – вежливо сказал он. – Там плавают.
И быстро, пока девушка не передумала, добавил:
– А еще прыгают с разбегу. Прям бултых!
– С разбегу… – неуверенно протянула девушка, вглядываясь в пенистый туман. – Точно? Так глубоко?
– Ага, – кивнул он. – Выше меня там.
Девушка улыбнулась и потрепала его по голове.
– Спасибо, Мишенька.
Он тоже улыбнулся и сел на песок.
Наблюдать, что будет дальше.
Черви сыпались из каравая – а тот орал. Орал истошно, захлебываясь, пульсируя. Каравай орал. Как ребенок. Как младенец, который хотел есть, хотел пить, хотел жить – но ему этого не давали.
А Гена молчал. Молчал и сжимал в руках корку.
Как семнадцать лет назад.
Вокруг него лес – но как в мареве. А через это марево проступают, ползут, тянутся воспоминания…
Он не видит девушки. Только размытое пятно в пенном тумане. Пятно мечется, дрожит – ему даже кажется, что оно кричит, но он затыкает уши, трясет головой и начинает напевать песенку.
– Я на солнышке лежу, я на солнышко гляжу…
Волны становятся все сильнее и яростнее – шторм, черный шторм приближается из-за горизонта, – они бьют о берег, вздыбливают песок. Пятно слишком слабо, чтобы бороться с ними, оно заперто в ловушке коряг и камней, его тянет назад, от пляжа, обратное течение, коварное, жестокое, неумолимое.
– Все лежу и лежу, все гляжу и гляжу…
Когда пятно исчезает, он встает и уходит домой.
И никому об этом никогда не рассказывает.
Гена так и не попробовал каравай – просто стоял и смотрел на него, держа в подрагивающих руках корку.
– Выбирай, – пегий мужик толкнул ее хлебом в грудь.
Она опустила глаза. Красивый, узорный, с лепными цветочками – она никогда раньше не видела такого.
Видела. У бабушки. Один раз.
Та пекла его весь день, гоняя крутящуюся под ногами Лизу ремнем и скалкой. Даже сломала ей палец – так через месяц сказали врачи, когда боль в мизинце стала уж совсем нестерпимой. Лиза хотела попробовать все – тесто, сахарную посыпушку, изюм, – но бабушка лишь била ее и орала.
Когда же бабушка замолчала – резко, выпучив глаза и схватившись за сердце, – Лиза лишь улыбнулась. Наконец-то стало тихо, наконец-то можно было нагрести полный кулак изюма. Она запихивала его в рот обеими руками, слизывала с пальцев сахарную пудру – и жалела, что бабушка опять подала голос: захрипела, и так громко, что могла прибежать мама и прогнать Лизу, и не дать ей доесть эту вкусную пудру и сладкий изюм.
Но мама не прибежала. А бабушка замолчала окончательно.
Начинало светать. Он все шел и шел, шел и шел, чуть приволакивая ушибленную ногу. Если бы он был сейчас не на дороге, а в лесу – то давно бы уже сбился с пути и бродил бы по кругу. В голове шумело, в животе крутило, в горле что-то елозило и царапало. Он не мог даже понять, где он сейчас, не мог позвонить и попросить приехать за ним. И телефон, и вещи, и даже драгоценный фотик – всё осталось там, в этом чертовом музее.
А потом он остановился.
И тупо уставился перед собой.
Дорога закончилась. Асфальт – пусть даже старый, щербатый, но асфальт – оборвался, резко перейдя во влажную землю, поросшую травой, а потом и в болотную топь.
И еще кое-что…
Это был музей. Тот самый проклятый дом, из которого он так отчаянно бежал всю ночь. Но дом сгнивший, просевший, полуразрушенный – мертвый. Пустые гнезда громоздились на крыше, окна зияли черными провалами, как выколотые глаза, дверь перекосилась и скрипела на ветру. Болотная трава поднялась почти до второго этажа – первый скрылся в зеленой топи.
Мишка сделал шаг, ошарашенно хлопая глазами. Под ногой что-то чамкнуло и хрустнуло. Он наклонился, схватился за что-то – то ли ленту, то ли ремень – и, дернув, вытащил. Только через минуту – пристально вглядевшись – он смог понять, что это. Кофр от фотоаппарата. Старый, изъеденный, сгнивший – кофр от фотоаппарата. Мишка опустил глаза. Чуть дальше, в паре шагов, лежало кольцо бленды. А в нескольких сантиметрах от него веером рассыпалось дробленое стекло.
Мишка разжал пальцы – и кофр плюхнулся в тину. Мертвый – сколько уже лет, пятьдесят? сто? триста? – музей пялился на него пустыми глазницами.
Позади Мишки что-то зашуршало. Забулькало. Захлюпало. И в запах болота – кисловатый, вязкий – вдруг влился горьковатый, терпкий аромат моря.
– Ми-и-и-ишенька, – нежно пропели на ухо. – Пошли поплаваем.
И холодные, мертвые руки легли ему на плечи. И Мишка ушел по колено в болото – словно и не стоял секунду назад на твердой кочке.
А потом холодные мертвые губы поцеловали ему макушку.
И сизая топь сомкнулась над головой.
Когда зайцегубый парень подошел к нему и обнял, Гена даже не пошевелился. Он тогда не рассмотрел лицо младенца – что там можно было увидеть, в этом крошечном, с кулачок, багровом месиве? Он просто сбежал – потому что не хотел связываться с милицией, с документами, объяснять, как и почему оказался в той заброшке, показывать просроченный паспорт. Он рассудил здраво – если мать отказалась от ребенка, то что мог поделать он, посторонний мужик? А еще его ждала Светка, и вино, и курица в духовке, и секс.
Потом – через месяц – он все-таки снова пришел в ту заброшку. Его тянуло, как тянет преступников на место преступления, – банальная, тупая фраза, ведь он не считал себя преступником. Он просто захотел прийти и убедиться, что ребенка забрали. Его ведь не могли не забрать, правда?
Неправда.
Мухи и черви трапезничали на вонючем куске мяса, завернутом в гнилое тряпье.
Парень прижался губами ко рту Гены – и втолкнул в него что-то живое, трепещущее, что провалилось в Генино нутро и выжгло его, изъело, испарило.
И мухи зажужжали в нем, и черви вышли через кожу, и обратилось все во прах.
Их же было больше, нет? Она же приехала сюда не одна, правда? Что бы ей делать тут одной, в пресс-туре? Она ведь никогда не любила музеи? Почему ей кажется, что их было тут трое? Почему ей чудится, что только что рядом кто-то стоял?
И почему всё долго, долго, так долго? Почему время тянется так медленно, почему она не может поднять руку, почему не может оглянуться?
И почему ей слышится, как за ее спиной кто-то месит тесто?
– Почему? – тихо спросила она. – Я же случайно. Я же могла уйти с работы раньше. Я была бы сейчас дома…
– Нет ничего случайного, – сухие – отчего-то горячие, невероятно горячие! – руки коснулись ее плеч, погладили по голове. – Нет ничего случайного. Пепел к пеплу, чернозем к чернозему, тина к тине.
Раздался тихий, булькающий смех. Лиза скосила глаза. Заячья Губа смеялся, пуская через шрам пузыри. Пегий расчесывал пятерней бороду. Казалось, что из нее сыпался сизый пепел.
Горячие руки продолжали поглаживать плечи, обжигая. Пахло влажной землей и картофелем.
– Почему? – повторила Лиза.
– Просто пришло время, – в голосе шуршал песок и перекатывалась мелкая галька. – Иногда время все-таки приходит.
– Кто вы?
Она попыталась развернуться, чтобы увидеть говорившего, – но руки, цепкие, сильные руки, удержали. И она снова смогла лишь скосить глаза.
Вокруг пегобородого легким облачком висел уже даже не сизый – белесый пепел. В волосах вспыхивали и гасли мелкие искры. В глазах – Лиза лишь сейчас рассмотрела его глаза, черные, будто угольки, – что-то мерцало.
Заячья Губа ухмылялся. Углы его рта ползли к ушам, растягиваясь все сильнее и сильнее, словно все его лицо было идеально пригнанной резиновой маской, и сейчас кто-то, схватив ее сзади, натягивал на затылок. Губы вывернулись, завернулись трубочкой – и даже ужасный изъян уже не был виден, – обнажились на удивление белые и крепкие зубы. И на удивление большие. То есть длинные. Десен не было видно – лишь зубы, зубы, зубы, словно росли прямо из черепа.
Лиза отвернулась.
– Правильно, – горячие руки снова погладили ее. – Неча на нас смотреть, яхонтовая. Неча. Тут мы смотрим. Присматриваемся. Присматриваем.
– Почему? – повторила она. – Почему именно… так? Я ж могла работать в школе. Я хотела быть учительницей! Как бы вы… тогда?
– Вы хитрые, – дохнуло на нее сухим ветром. – Вы любопытные. Вы трусливые. Вы наблюдаете, но не помогаете. Вы делаете, но ускользаете от ответа. Поэтому вы собираетесь там, где можно посмотреть – но не нужно ничего делать. Ты бы не стала учительницей. Такая, какая есть, – не стала бы. Вы все должны были сползтись именно так, став именно теми. Кто смотрит, кто наблюдает. Кто ничего не делает. Мы просто лишь подождали.
Пальцы больше не гладили ее. Они вцепились в плечи и чуть подрагивали, словно вбивая что-то сквозь кожу. Тык, тык, тык, тык – так бабушка когда-то садила мелкие семена цветов: неглубоко, на миллиметр, чтобы не вымыло дождем. Тык. Тык. Тык.
– Но могла поехать не я! – Лиза цеплялась за эти вопросы, как утопающий цепляется за все, что попадает под руки. – Кто-то другой! Неужели все – все, во всех редакциях, – в чем-то виноваты?
Раздалось громкое шипение – словно кто-то плеснул водой на раскаленную сковороду. Лиза поняла – так смеется пегобородый.
– Каждый в чем-то виноват, – ласково пропели за ее спиной. – Каждый, золотая моя. Но не каждый – настолько, чтобы мы пришли.
– Но если бы поехал кто-то еще? – Лиза тянула время, тянула его этими глупыми вопросами, ответы на которые ей, вообще-то, были совсем не нужны. Она тянула его, потому что… потому что так надо, нет? Потому что во всех фильмах и книгах происходит именно так? Потому что нужно лишь немного подождать – и тогда все наладится? Прокричит петух, прибудет помощь, все окажется дурным сном – какая разница, как это произойдет, главное, что все наладится!
Снова забулькал Заячья Губа. На этот раз с присвистом – словно воздух проходил через голые, обнаженные, без десен челюсти.
– Не поехал бы, – Лизу опять погладили по голове. Пахнуло затхлым подвалом с давным-давно забытыми соленьями. – Прах к праху, чернозем к чернозему, тина к тине. Все получилось так, как должно было быть.
И Лиза вспомнила. Вспомнила тот вечер. Как внезапно закончилась вода в чайнике – ведь еще час назад он был наполовину полон. «Куда подевалась, испарилась, что ли», – подумала еще она. Как не сразу она открыла дверь пресс-рума – замешкалась, дергая туда-сюда и удивляясь, почему из-под петель сыплется мелкий песок. И ведь Марина, коллега, отпросилась пораньше – потому что сын позвонил и сказал, что в квартире пахнет горелым. И попросила Лизу посидеть еще полчасика… Все к одному. Все складывалось к одному, чтобы именно она поехала в этот проклятый пресс-тур…
– Что со мной будет? – тихо спросила она.
Никто не ответил. Лишь потрескивали искры и с тихим шуршанием осыпался пепел, булькала болотная вода – да, тяжело дыша, поднималась и опускалась сырая земля.
– А почему вы рассказываете все это мне? – спросила Лиза. – Почему именно мне?
– Действительно, – был ответ. – Зачем. Уже – зачем?
Пальцы прекратили трепетать и исчезли с ее плеч. Лиза поняла – ее приглашают посмотреть.
Она еще помешкала – вдруг все-таки прокричит петух? Или кто-то мощным ударом распахнет дверь? Или прозвенит будильник, и она очнется от этого муторного, тяжелого сна?
Но было тихо. И тишина эта приглашала ее посмотреть.
Лиза обернулась.
Не было музея «Сибирских потех». Не было срубленных стен, деревянных чурбачков, длинного стола, накрытого старой тканой скатертью. Не было пола и потолка, окон и крыши. Лишь топь тянулась вокруг – огромная, бескрайняя топь. Краем глаза Лиза увидела ремешок – от фотоаппарата, что ли? Чуть дальше – треногу камеры. Рядом, обвив кочку, как кальмар, лежал проржавевший стетоскоп. А еще – колесо велосипеда, красная панамка, металлоискатель. Пустой рюкзак, когда-то белая кроссовка, обломок лыжи…
– Каждому – свое, – сказали ей.
Старуха была голой. Иссушенное тело с дряблой, обвисшей кожей, покрытой старческими пятнами, казалось жутким костюмом, который директор «Сибирских потех» натянула на себя ради дурной шутки.
– Каждому – свое, – повторила старуха. – Рано или поздно каждый получает свое.
И кожа лопнула, и ввысь вырвались вороны и рассыпались в синем, ослепительно синем небе, как черный жемчуг.
А потом упали вниз.
И вонзили свои клювы.
«Каждый, – подумала Лиза, обращаясь в ничто. – Каждый».
И это примирило ее.
Коллеги, доброе утро!
В воскресенье, 21 июля, в Кыштовском районе начинает работу музей под открытым небом «Сибирские потехи».
Приглашаем вас посетить музей и познакомиться с его театрализованной программой.
Выезд состоится в субботу, 20 июля, в 11:00 от здания областной администрации.
Количество мест ограничено.