К книге
Кино от первого лица. Режиссеры о великих фильмахФильмы моей жизни. Владимир Хотиненко смотрит фильм «Андалузский пес»
75%
Фильмы моей жизни. Владимир Хотиненко смотрит фильм «Андалузский пес»
18

Поразительным по философской глубине был монолог Владимира Хотиненко о кино, о себе, о жизни и смерти, об искусстве – монолог, прозвучавший в связи с культовым фильмом Луиса Бунюэля. «Я не киновед», – оговаривает режиссер, поэтому, возможно, столь своеобразно широки рамки его суждения, поэтому оно столь внутренне свободно… Режиссер ничего в данном случае специально не исследует, ни шагом не заступает на территорию киноведческой науки.

Есть и еще одна причина, о которой достоверно свидетельствуют слова Хотиненко: «…я всегда утверждал, что я последовательный бунюэлист и вообще я снимаю кино сюрреалистическое»; «Для меня это не то что самый любимый фильм, для меня это скорее судьбоносный фильм – «Андалузский пес».

И еще одна мысль, принципиально важная: «Сюрреализм ушел внутрь, он ушел в человеческие отношения. Далеко…»

А, собственно, что ушло? Или – что пришло в эти человеческие отношения, выведенные на экран, созданные средствами кино, столь мощно развитыми Бунюэлем? Пришла, вслед за сложностью формы, сложность художественно прочитанных чувств. Пришла многослойность, неочевидность причин и следствий, таинственность жизни человеческой души.

Большинство режиссеров, снявшихся в цикле лент «Фильмы моей жизни», довольно сдержанно говорят о влиянии на их творчество тех фильмов, которые они пересматривали в Госфильмофонде. Это, конечно, очевидно: о буквальном и решающем влиянии мастерам такого уровня говорить применительно к себе оснований нет.

Но влияние влиянию рознь. Шекспир, например, повлиял на всю мировую драматургию, а Пушкин – на всю русскую литературу. Чарли Чаплин – на мировой кинематограф. Влияние, таким образом, – понятие расширительное. Владимир Хотиненко благодарно говорит о другом влиянии: об облучении талантом, о схожести ощущения мира, парадоксальной схожести, разнесенной во времени и в пространстве, об удивительной и потому очень редкой «рифме» творчества.

Сюрреализм ушел в человеческие отношения…

Вспомним «Зеркало для героя», «Патриотическую комедию», «Попа», «Макарова», «Мусульманина», «Достоевского», «Бесов» – эти и другие картины Владимира Хотиненко, снятые в период с середины восьмидесятых по 2014 год. Любимые зрителем, высоко оцененные профессионалами, эти фильмы сложно соотносятся с творчеством других крупных режиссеров. Они – своеобразны. Они – независимы от так называемых трендов, тенденций и каких-либо прямо понимаемых влияний.

Будет ли неожиданным сказать: как и фильм Луиса Бунюэля?

Все подлинно ценное не похоже на иное подлинно ценное. Не должно быть похоже, иначе кинематограф умер бы как искусство.

Может быть, он и умирает в мыльном растворе дешевых телесериалов, но никто не неволит нас считать этот продукт в его повседневной непритязательной версии явлением искусства кино.

Не пытаясь проникнуть в творческую лабораторию Владимира Хотиненко, никоим образом не претендуя на самый даже короткий очерк его жизни и творчества, упомянем два факта биографии мастера: на Павлодарском тракторном заводе он работал в молодости художником-конструктором (не самая массовая специальность), а потом был комиссаром молодежной организации «Гринабель» – носил форму и имел оружие. В организацию эту входили на равных хулиганы и обычные парни. Организация «гремела» по Союзу, опыт перевоспитания хулиганов удался. Как и опыт воспитания будущего режиссера.

«Я могу ошибаться, но я считал с того момента, когда сформировался, что я снимал в общем-то сюрреалистические фильмы. Я уж не говорю о том, что в России идеальная почва для этого. Мы живем в абсолютно сюрреалистическом мире, и фактически любая картина – она так или иначе сюрреалистическая».

Мы видели картины Владимира Хотиненко. Помним и любим их и, наверное, глубже их поймем, прочитав его монолог.

Слово Владимиру Хотиненко

Маленький мальчик, Алтайский край, город Славгород – малюсенький, в степи… Слово «сюрреализм» не то что не выговорить, я даже не знал, что есть такое слово. Мне снится один и тот же сон, постоянно, – что меня преследуют люди, даже не люди, а минотавры, и слова «минотавр» я тоже тогда еще не знал…

Это были мужчины с птичьими головами, на мужчинах были модные тогда «олимпийки» – шерстяные синие костюмы с беленькой полосочкой, которые одевали олимпийские чемпионы. Это был предел моих мечтаний. Это был предел мечтаний всякого спортсмена…

Режиссер Владимир Хотиненко («Зеркало для героя», «72 метра», «Гибель империи») делится своими впечатлениями от фильма Луиса Бунюэля «Андалузский пес»

Афиша фильма Луиса Бунюэля «Андалузский пес», 1929 год

И этот сон мне снился бесчисленное количество раз. И персонажи сюрреалистические, и сон сюрреалистический. Для многих режиссеров сны, собственно, являются некоей такой путеводной звездой. Они имели огромное значение для Тарковского, для Бергмана – да, может быть, для всех. Бунюэль утверждал, что сны – это и есть кино, очень похоже. Он говорил, что кинозал похож на сон: гаснет свет, вы закрываете глаза и погружаетесь…

Их сотрудничество началось с того, что (это остроумная, уже обросшая легендами формула), что встретились два сновидения. Бунюэлю приснился тот самый знаменитый глаз, который разрезает бритва, луна и глаз, ему приснилось облако, рассекающее луну, и потом встык бритва, рассекающая глаз, а Сальвадору Дали приснилась рука с муравьями.

Я должен сказать, что на меня художественное впечатление произвел глаз, как это сделано, как сам Бунюэль стоит на балконе, смотрит на эту луну, и мы имеем возможность его самого видеть, с его лицом. Совершенно фантастическим лицом.

Для меня это не то что самый любимый фильм, для меня это скорее судьбоносный фильм – «Андалузский пес». Я, будучи студентом Архитектурного института, еще ни сном ни духом не ведавший, что я когда-нибудь буду сам снимать кино, но находящийся в атмосфере всеобщего обожания кино – такой был тогда период и такой набор был в Архитектурном, что кино для нас было абсолютно культовым искусством, – и мы тогда знали о кино, ответственно это говорю, больше, чем сегодня знают студенты ВГИКа. И мне как раз тогда попадается какая-то книжка про Бунюэля, и мне понравилась сама фамилия Бунюэль. Три фотографии маленькие: это знаменитый глаз, разрезаемый бритвой, луна, рассекаемая облаком, и рука с муравьями. И название – «Андалузский пес».

Я не знал тогда содержания этой картины. Да и пересказывать содержание «Андалузского пса» невозможно… Он для этого и делался. Они специально выбрасывали из сценария все, что хоть чуть-чуть логично, просто выбрасывали. И меня заворожило название. Заворожили эти три кадра. Посмотреть картину тогда не было никакой возможности, но это все было, как охотничий рог. Может быть, не был я тогда убежден, но уже в подсознание закралась мысль, что вот я смогу этим заниматься, этим искусством. Да, тогда это ощущалось уже.

Я считал, считаю и буду считать всю свою жизнь, что эта картина для меня является, и это не пафос, путеводной звездой. Более того, я всегда утверждал, что я последовательный бунюэлист и вообще я снимаю кино сюрреалистическое. За словом сюрреализм сразу всегда представляют Дали, животные с длинными ножками, текущие часы – нечто такое совершенно определенное и определимое, как Дали. Если вы будете смотреть картины Бунюэля, то вы не увидите никаких длинных ножек у животных… Сюрреализм ушел внутрь, он ушел в человеческие отношения. Далеко…

Луис Бунюэль, режиссер фильма «Андалузский пес»

Я могу ошибаться, но я считал с того момента, когда сформировался, что я снимал в общем-то сюрреалистические фильмы. Я уж не говорю о том, что в России идеальная почва для этого. Мы живем в абсолютно сюрреалистическом мире, и фактически любая картина – она так или иначе сюрреалистическая.

У нас есть некое родство душ. Я не исключаю, что, если бы мы встретились, мы не понравились бы друг другу, я этого не исключаю… Есть известные истории, литературные истории, как встречались люди, которые вроде стремились друг к другу творчески, но не находили общего языка.

Я глубоко убежден, что у нас какое-то родство душ есть.

Знаменитая история: в Цюрихе происходят одновременно два события – съезд сюрреалистов, которых полиция окружает, охраняет, потому что это хулиганы, они декларировали, что «мы перевернем мир, мы его должны взорвать!» – то есть они представляли опасность, за ними следили, гоняли, успокаивали, тем более что они хулиганили иногда… Девиз сюрреализма: взорвать этот мир.

В это же время рядышком был какой-то съезд большевиков, на который никто не обращал внимания. И сюрреалисты, которые буквально призывали взорвать этот мир, – они остались на своем месте. А мир-то взорвали тогда незамеченные, тихие, интеллигентные с виду люди – большевики. В этом и есть правда жизни и правда искусства.

Декларации сюрреалистов носили характер скорее абстрактно-внутренней жизни человека, в которой он может быть свободен, строго говоря. Во сне мы летаем… С крыши мы не прыгаем, потому что знаем, что мы разобьемся. Поэтому сны и есть искусство.

На каком-то показе в небольшом кинотеатре, показов было мало тогда, Бунюэль принес граммофон и поставил музыку. Там было аргентинское танго и что-то из «Тристана и Изольды» – не буду утверждать точно, я не киновед. И он менял пластинки, как бы озвучивая этот фильм, стоял за занавеской – тогда были такие занавесочки. И он набил карманы камнями… Это трогательно невероятно, он набил карманы камнями, чтобы отбиваться, если на него будут нападать.

Абсолютно непоказная какая-то наглость. Он был смущен, он волновался, это своеобразная скромность, это свобода… Чему Бунюэль меня безусловно научил – это стремлению к свободе, к внутренней свободе, которая позволяет тебе по-своему увидеть этот мир – иначе, чем его видят окружающие. Только свободный человек может так наивно взять и положить в карманы камни. Это свобода точки зрения. Вплоть до того, что у меня идет какой-то внутренний спор с Бунюэлем, спор вроде бы бессмысленный. Бунюэля нет, я есть – спор, скажем так, религиозный… Хотя Бунюэлю принадлежит одна из лучших в этом смысле реприз: «Слава богу, я атеист».

Кадр из фильма Луиса Бунюэля «Андалузский пес»

И вот вы пойдите разберитесь в этой реплике, что он имел в виду.

Есть «Мона Лиза», вокруг которой существуют легенды. Но ведь девяносто девять процентов людей, которые приходят смотреть «Мону Лизу», они не понимают ничего в живописи, даже догадаться не могут про тайну этой улыбки, они просто идут смотреть на разрекламированное зрелище. С таким же удовольствием они прутся смотреть на платье Мерилин Монро с ничуть не меньшим энтузиазмом. Это просто уже социальное явление, это к самому произведению не имеет никакого отношения. Это же безумие – считать «Мону Лизу» лучшим из всех произведений. Это не вопрос даже вкуса. Это безумие, но в обществе существует такая точка зрения. Поэтому Бунюэлю не нужно, чтобы на него ходили толпы.

Есть термин «кутюрье», и есть, я думаю, кутюрье от кинематографа. Невозможно себе представить на улице людей, одетых так, как одеты на подиуме. Потому что иногда это невозможно совсем носить, иногда неудобно, иногда непрактично, и так далее, и так далее. Тем не менее два этих мира существуют самостоятельно и вместе. Люди одеваются, берут что-то удобное, что-то заимствуют от кутюрье, которые в основном представлены на подиуме.

Я думаю, такое разделение правомерно в искусстве вообще и в кино в частности. Главное, не перетягивать: это искусство – это не искусство, главное, их не разделять. Это сообщающиеся сосуды.

Я придерживаюсь той точки зрения, которая популярна и является, мне кажется, классической, что все искусства стремятся к музыке. Музыку мы не понимаем, музыку мы чувствуем. Всякое объяснение, оно убивает образ, оно убивает чувство.

Никогда не считал и не буду считать, что художник способен изменить мир, повести за собой или чему-нибудь научить. Я глубоко убежден, что это, во-первых, невозможно, а во-вторых, это бессмысленно. Не думаю, что искусство куда-то ведет, чему-то учит. Максимум, чего можно добиться художественным произведением, – это облегчить жизненное страдание, а жизнь – это все равно страдание, хоть так, хоть сяк, потому что тебе грядет смерть, даже если ты счастливый человек. Все равно призрак смерти, он так или иначе превращает жизнь в страдание. Поэтому, может быть, единственная функция искусства – это облегчить этот путь, поселить неосознанное понимание, подчеркиваю, неосознанное понимание того, что есть иное.

Кадр из фильма Луиса Бунюэля «Андалузский пес»

Предыдущая главаГлава 18 из 24Следующая глава