К книге
Житейная история. КолымеевыЖитейная история. Заделье. Повесть вторая
3%
Житейная история. Заделье. Повесть вторая
4

1

Дождь чиркнул по стёклам на стрелке весны и лета, зазвонил в колокольцы поставленных под желоба тазов и вёдер. Однако никакая посуда не могла удержать небесную мокреть. Раскисла земля, свиными мордами зачавкала под сапогами. В короткие минуты распогодья стояло над степью прелое марево. Но снова мелькали иглы, пришивая туман к земле. Слизывая корабли берёзовой щепы, заворочались по посёлку шоколадные языки. Громкая кипящая лава, летя под гору, падала в речонку. Шесть дней нарывала речонка, а на седьмой вспухла, ловчим арканом захлестнула луга. На рукотворном море вздыбили шлюзы, стравливая излишки воды. Взбешённый до пены вал настиг речонку, ордой ворогов рассыпался по степи, и если бы не она, пожравшая слив в немереных просторах, не устоять бы посёлку на горе, а так лишь крайние дворы шаркнуло по изгородям…

Вместе с пришлой водой забурлила в речонке дармовая рыба.

Сковородовые лещи, тупые от тяжести караси и сонные сомы забились в реке. Русла ей уже не хватало. Рыба пошла в степь, где её поджидали. Но столпотворение началось, когда перекрыли шлюзы и вода так же быстро покатилась из степи. А рыба оставалась. Тут не до бредней и сетей – рыбу били палками, кололи столовыми вилками, примотанными к черенкам…

Сибирь! Сибирь!

Равнодушным оставался один старик Колымеев. Как ни в чём не бывало он сидел на крылечке, наблюдая, как стремительно набегают чёрной водой подставленные под жёлоб чепарухи. Заточённый в четырех стенах, старик не маялся от скуки, без дела находя себе заделье: правил куском точила затупленные без присмотра топоры-ножи, на чурочке обстукивал молотком гнутые гвозди, до которых раньше не доходили руки, долго и кропотливо расфасовывал по размеру в отдельные баночки, прибранные старухой под рассаду. За нехитрой работой пробегали дни унылой мороси, и гудрон осаженных крыш, клокотавший в вёдрах, заметно посветлел…

– Это на сто пятьдесят… Где у нас, Владимир Павлович, на сто пятьдесят?!

В перерывах между войной с водной стихией притуливалась на скамеечку старуха. Думки её были известные: стенка подвала скосилась, вода просочилась в яму, залила морковь и свёклу, которые хранились в ящиках под лестницей. На стайке лежали куски кровельного железа, можно было бы согнуть жёлоб, навесить на кладовку, отвести напасть. Утром, позавтракав, старик без слова уходил на улицу и торчал там до вечера, а ей одной света белого не было видно.

Вошкотно было со стариком, а тут ещё шелудивая кошонка хлестнулась с упоровским котом, приобретённым Тамарой во вред старухиному огородному хозяйству. Бинтетовали на колымеевской стайке, а старуха караулила внизу, пыталась карабкаться по лестнице на чердак: хуже смерти не хотела родниться с экономическим работником. В страхе убиться киськала Маруську, но проклятая не шла. Августина Павловна, задрав голову, пробуждала в ней сознание:

– Он тебя изнахратит, наглючий такой, ты, гадина, домой прибежишь пузата! Как швырну с крыльца!

Даром постращав, старуха отступалась, но только для того, чтобы набрать с грядок мокрой земли. Пуляла ею на чердак, мысля привести отступницу к травме. Тогда упоровский кот, руководствуясь природным инстинктом, увёл невесту на свой законный чердак. На баньчонке, гори она синим пламенем, загудела свадьба. Старуха прохаживалась вдоль пограничного штакетника, заложив руки за спину.

– Емелькина семейка! А-а, собраться да уехать к Хозеихе в Улан-Удэ! Либо в Бохан податься?..

Впрочем, и старуха не сидела сиднем, а, как раньше, неустанно копошилась в заботушках. С первыми погожими деньками побелила стены и потолки, отстиралась до снежной белизны в доме, протёрла в зале и в прихожке зеркала, разобрала, погладила и по новой сложила два комплекта одежды – своей и Колымеева, приготовленной на чёрный день, через не могу направляла на стол и звала Колымеева вечерять, а сама, лёжа на кровати, прикусывала чёрствую ладонь, чтобы старик не услышал её слёз.

– Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук! – билось не то в груди у старухи, не то старик мелко сеял молоточком…

Вечером того дня, когда прошёл слух о рыбном буме и в степь хлынул третий, людской, вал, Чебун приволок жирных карасей. Запрокидывая на затылок тяжёлый капюшон, с укоризной посмотрел, как Палыч совал шилом в банку из-под солёной рыбы, соображая ситечко для протруски табака.

– Рыбы – во! – Садясь на ступеньку, Чебун шаркнул пальцем по крепкой шее. – С Борькой несколько кулей наловили… Ты не ходил, Володька?

– Не-е…

В тарелке с отбитой эмалировкой подпрыгивали ещё живые караси, хватали сухую пустоту круглыми бледными ртами.

– Не ходил, говоришь… Банками вот какими-то, как… не знаю… Хэ! – Чебун взял в руки продырявленную банку, повертел. – Совсем ты какой-то стал, Володька, как я ни посмотрю! Такая, можно сказать, удача…

Вышла старуха; Чебун оживился.

– Вот, Гутя, хочу твоего молодого на рыбалку забрать! Мы с Борькой порядком хапнули рыбёшки, сёдни они с Женькой поехали в Черемхово, сдадут в детсадик…

– Позови, конечно! – не очень-то веря в годность Колымеева для таких дел, согласилась старуха. – А то он скоро чокнется: целый день – тук-тук! тук-тук! Всю бошку мне истукал за эти дни!

– И я говорю! Рыбы та-ам! Эх, если б не мои годочки!

– Куда тебе столько-то?! Добыл на жарёху – и ладно…

– Зайду утречком! – закрывая за собой ворота, крикнул Чебун. – Отоприте, а то мне корячиться…

2

Две сгорбленные фигуры, оступаясь, крались в сумраке. Сырость связками склизких змей лезла за шиворот и в широкие рукава брезентух. Кипела у затороченной коряги речонка, натягивала луки ольхи. Натыкались на полоски воды – но это была ещё не река, а её отголоски. Пересекали одну такую лужу, когда чёрный гребень взбурлил под сапогами. Брызнули фонариком: крупный сом. Чебун бросил мешок и жадно засопел, ловя сома задрожавшими руками, но только намочил фонарик, который тут же и потух. Сотворилось совсем темно. Проухала сиплым горлом сова, просекли воздух утки. Железной песнью колёс аукнулся вдалеке не покорённый степью поезд… Сом ушёл на хвосте, тяжёлой корягой хлюпнулся в воду. Шли дальше, батожком ощупывая впереди. Речной рокот удалялся и словно проваливался в яму, и тогда делали передышки, чтоб очистить с обуток вязкие комья…

За изгибом реки газанул мопед, и Чебун надсадно высморкался, зажав нос одной рукой, а другой опершись на толстую палку.

– Обступает, сволота! – Чебун повернул в другую сторону.

Вскоре из-за горы, угадываемой по ломаным линиям в воздухе, засветилось тонко и оловянно. В тяжёлом дождевике Палыч семенил что было сил.

– Не спи, Володька! – подбадривал Чебун, правя до богатого, ещё не исчерпанного рыбачьей ордой улова.

Ноги в белых от старости кирзачах Чебун ставил крепко. Скользя по глине, Палыч сетовал, что по примеру Чебуна не взял в руки хотя бы черен от метлы и не надел лёгенькую штормовку, а теперь путается в одёже не по росту. Впрочем, с вечера было сухо. Дождь просвистел под утро и, лязгнув в стекло, сорвался чёрною птицей, роняя мокрые перья. На зяблом ветру обыгали крыши и последние капли оборвались с бельевых проволок. Старуха, собирая его в дорогу, как на войну, сунула брезентуху, а то бы Палыч и горя не знал…

– Либо папироску засмолить? – извлёк завёрнутое в целлофан курево.

Чебун попрекнул:

– Сам стоит – соплёй перебить можно, а туда же! Чё это, конфеты, что ли, грызёшь, папироски-то свои?! Мне хоть тыщу рублей кинь – ни за что не возьму в рот эту пакость!

Курно вздымились протравленные ливнями почвы, вперемешку с облаками упали в речонку обрывки тумана, а старики вышли к высокому забору стадиона. На столбах беззубо раззявились и застыли в сдерживаемом сурхарбанском выдохе чёрные зевы репродукторов. Одиноко глядели пустые трибуны, и только вороны на скамейках жались друг к другу мокрыми, точно мазутом обтекающими телами и воинственно раскрывали загнутые книзу клювы, созерцая ранних путников. Когда, чертыхаясь оттого, что ноги расползались на подточенной ручейком тропинке, шедшие поравнялись с трибуной, со свистом крыл и сухим карканьем сорвались с даровых сидищ и загреблись далеко в небо одетые в траур птицы, чёрным кольцом замкнулись в вышине.

– У, сучья порода! – палкой взмахнул в неудержимой досаде Чебун, а Палыч с тоской следил за взволнованным, прочь от людей устремлённым полётом…

Один за другим попятились многие повороты, давно рассинилось, и легли крупными и малыми пятаками отмели, но чумовой рыбы Колымеев так и не увидел.

– Наверное, врут…

– Чего?

– Мол, врут люди, что рыбы много…

– Должно остаться, Володька, если эти ханыги не вычерпали!

Из установленной на ольховых жёрдочках палатки вылез нестарый бурят и остывшим голосом попросил закурить. От зноби слепо тыкался сигаретой в расставленные ладоши Палыча, который прикинул, что человек напротив, скорее всего, из соседних сёл, приехал на рыбалку и заночевал на берегу. Глаза его были разъедены костровым дымом; засалилась у карманов телогрейка, из которой местами – там, куда попал искрами костёр, – торчали куски ваты; поперёк обвязал туловище ремешок с ножом на левом боку; на голове – сбитая на затылок кроличья шапка, ноги в закатанных броднях. Из бродней выбились портянки, ибо наматывались, как видно, в спешке, когда бурят заслышал за палаткой голоса. Одну за другой затушив шумным дыханием несколько спичек, он в досаде сплюнул.

– На-ка, подкури сам – не могу…

– С похмелья, что ли? Ну и здоровы же вы пить! Ишь куда убёг! Шаман, ёлки… От бабы, что ли? Будем теперь знать, куда от них бегать, где скрываться!

Жадно затягиваясь, бурят замахал на Чебуна рукой.

– Да рассказывай! – хмыкнул Чебун, через голову перевалив мешок с сетями с одного плеча на другое. – Рассказывать он будет! Ты не закулейский?

– С Хорёт я буду, мужики.

– Рыбы, наверно, натарил со всех делянок, а?! Мешков десять?!

Чебун был недоволен заминкой, поглядывал на небо, вычисляя время.

– Сколь щас? Часов семь?

– Семь и пятнадцать минут… – посмотрел на часы бурят и сплюнул окурок в воду. – Мальчонку не видели нигде? Мальчонка же у меня утонул! Пошёл на рыбалку – и вот…

Колымеев задрожал, как в быстрой воде белая от старости ольха.

– Не-е, не встречали! Так-то бы мы тебе сказали, конечно…

– Может, выпустили из вида?

– Я бы заметил, – серьёзно сказал Чебун. – Я всё время на реку смотрел. Да где его теперь найдёшь? Смотри, вертит как!

Он кинул ветку в пенную шапку воды, ветка, теряясь в напоре струи, понеслась по течению.

– А горе – да…

Бурят сразу сдался, забормотал еле-еле:

– Возле моста получилось, приехал на велосипеде рыбачить… Мы с братьями сразу разделились: один пониже моста стал искать, другой – где коровий брод, а я уж здесь всё облазил. Третий день живу в палатке, продрог, как собака. Ниже, на повороте, трёхстенку капроновую натянул. Стерегу, может, поднимет со дна…

Он сгрёб на лице вышарканную шапчонку и так, не разбирая дороги, полез в гору.

– У тебя ещё-то дети есть?

– Е-есть, – сдавленным горлом всхрипнул бурят. – Доча в Иркутске на экономистку учится, сын одиннадцатый класс нынче кончает…

– Ну вот! – оживился Чебун. – Видишь, полная обойма у тебя…

– Конечно, тянись для них! – поддакнул Колымеев, но жалость его была особая, одному ему ведомая. – Ребёнок – это жалко, конечно…

Большие, с консервную банку, пенопластовые поплавки чутко мырили в хлёсткой воде за поворотом, готовые затонуть, если в закоряженной глубине в сеть ткнётся нерадостная добыча. И снова воронье, словно тоже ожидая, когда поплавки захлебнутся и пойдут на глубину, с кустов наблюдало за несомой течением пеной…

Чебун молчал, косясь на Колымеева. У брода из него полезло:

– Жалко ему! Да ты знаешь, что такое хоронить детей?! – Чебун передразнил ответно замершего старика: – «Мы тебя, парень, понима-а-ем!» На хрен ты вылез со своим языком?!

– Чего разошёлся-то? – обомлел Колымеев. – Неужто я мужика понять не могу? Ты уж совсем меня… за малахольного держишь!

Чебун громко заскрежетал зубами, давя в себе голос.

– Откуда ты знаешь об этом? Кто… кто?! Это понять может, когда… – Он махнул в воздухе посохом и с силой стукнул им в землю. – Ты мне лучше, Володька, не заикайся! Я на дух этого вынести не могу…

Выругавшись у брода, остатнюю дорогу шли молча. Заломали не менее двух вёрст, и цифра эта напугала и вместе удивила Колымеева: он уже не помнил, когда пёхом одолевал столько. Вокруг провалищем лежала степь, на отшибе мелькая берёзовыми подмышками перелесков, бугрясь шишаками каменисто-глиняных взгорий. Заглядевшись на один из таких холмов, старик вздрогнул: дальний бетонный столб высоковольтной линии сравнялся с холмом, а там вознёсся над ним, как могильный крест. Страх был недолгим, речка и старики с ней повернули вправо – столбы стали к ним поперёк, а не вдоль линии, и видения исчезли. Степная ширь звала за горизонт, сначала за один, потом за другой холм, а за третьим восставал четвёртый, тоже манил узнать, что там, впереди, есть ли ещё холмы или один нищенский, ветровой, полынью пропахший простор. Непостижимое, вековечное восставало над степью, роились над курганами плачущие птицы, и в одиноком, серебряными стрелами дождя обстрелянном кусту таился века назад замерший на лошади черноликий монгол. За ярком, сбежавшим в отлогий бережок, речушка растеклась мелкими плёсами в рукавах узких перемычек. Пришлая рыба ушла из речонки, и только в плёсах, потерявших связь с основным водотоком, кое-где булькали карась и елец – сомы и карп «уходили» по траве, перепрыгивая перешейки. Здесь наметили первую тоню.

Чебун потянул из мешка длинную трёхстенную сеть, досадливо цокая языком – в снасти встречались дыры.

– Починить надо – да…

Штрихи колёс испестрили степь и берег, но Чебун уповал, что не всю рыбу выгребли.

– Здесь же она, я же чую! Ну-ка, Володька, отцепи со своей стороны…

– Как?

– Отцепи – грузило в ячею завалилось! Щас если хапнули на этих плёсах – всё, зря ноги ломали! Эх, ну паразиты – а?! Есть техника – поезжай дальше, дай старикам половить!

– Они нас не шибко-то уважают… – откликнулся Палыч, держа конец хитро скрученной и надраенной гудроном – чтоб не расплеталась – жёсткой верёвки. – Мы им – всё, пережиток уже! Не задумаются даже…

– Заводи оттуда, а я со своей стороны… Как думаешь, есть тут рыба?

Пенной брагой в кадушке взбурлила у берега вода, и стая тяжёлых, точно свинцом налитых карасей, сорвавшись с травы, ушла на глубину.

– На-ка, лови мой черен!

– Ловлю!

Батожок, описав дугу, ткнулся в береговую грязь.

– Теперь дело пойдёт… – постановил Чебун будущую удачу, а затем приволок из кустов рогатую длинную палку, чтобы прижимать ко дну поднятую тетиву, если рыба попрёт под нижней верёвкой.

Засетили первый рукав, и возбуждённый Чебун сбил шапку на макушку:

– Погнал, Володька!

– Даю жару!

– Не хвались, – укоротил Чебун.

Удар провалился в пустоту. Озябшие пальцы не держали склизкий черен. Палыч ударил ещё, но палка упала в воду, и старик, черпая в сапоги, покарабкался за ней.

Чебун задохнулся от петушиного клокочущего смеха:

– Вот так, Володька… по бабе… кх!

– Сейчас, Серьга, разберусь!

И точно: как только у Колымеева стало получаться, Чебун жадно засопел.

– Пошла? Пошла, говорю? Чё ты молчишь?!

Торпеды врезались в раскинутую ловушку.

3

Светлым занималось утро, но праздника на сердце не было. Ни былых красок, когда в глаза бросался разноцветными окружьями каждый цветок, ни нежного дымка от мокрых заплотов, а уж тонкого аромата сирени тем более не видела и не чувствовала нынче старуха.

– Живу, как муха бескровая, всё чёрно-белым кажется! – каялась Августина Павловна, с ведром помоев выходя на двор. – Либо уж купить цветной телевизор?

Вылив за дорогу помои, старуха поплелась в дом. По пути проверила замок на кладовке, но замок висел скважиной к стенке, то есть как она с умыслом оставила его с вечера. Каждый день Августина Павловна проверяла кладовки, ибо со вселением Упоровых исправность замков была одной из мер по сохранению их со стариком имущества. Старуха всё ж таки отвоевала своё право на половину ограды – по крайней мере, считала, что только боем взяла эту высоту, и Алдар свёл цепного пса на скотный двор, а грузовуху перебазировал в ограду тестя. Только старуха по ошибке считала, что угольник да вот ещё машина встали на её дороге. Эта думка упорхнула из головы, как птица из гнезда, тотчас же, как упоровские коровы потеряли молоко, а до ушей старухи дошла с третьими устами новость: на неё грешит Тамара, будто бы сглаз и прочее. Колымеева первое время не опускалась до слухов, но потом и не верить стало нельзя. В единочасье сгинула Маруська, старуха без толку звала её и у стаек, и возле упоровской бани. Алдар постреливал из малопульки голубей, гревшихся на крыше сеновала, скармливал мягкие тушки собаке. На него-то и упали подозрения. «Фашист недобитый! Бандера!» – с крыльца слыша винтовочные хлопки, выругалась старуха, но в ссору не полезла: как доказать, если по воде вилами писано. А там старуха подсмотрела, как бурят утром выпускает Маруську из кладовки, и догадалась, что кошка, храня в себе зачатки будущих пушистых комочков, продалась за кружку молока ловить упоровских мышей. Но старуха и в себе, и в окружающих упорно поддерживала мнение, что Маруську запирали силком: «Вижу: выпуска-ает втихаря! Испугался, конечно, что к прокурору пойду!» Она не стеснялась маленького наговора и даже была уверена, что никакого наговора с её стороны нет. Впрочем, и соседи не оставались в долгу, и однажды Тамара в глаза старухе вывалила то, что до этого было пищей сплетен. «Я вредительством занимаюсь?! – опешила старуха. – Да я даже не гляжу на твоих пустых коров!» От незаслуженной обиды Августина Павловна подходящего слова не смогла сказать себе в защиту, а вспоминая об этом, корилась весь вечер и с горя нахватала лишнего давления – головой не пошевелить, только круги летают перед глазами, хоть палец продевай…

Проснувшись сегодня до света, она твёрдо решила встретить день на ногах и до прихода старика справить какую-никакую работёнку по дому, однако же махнула на немытую посуду и грязное бельё на лавке и, проводив Колымеева, забралась в постель: лишний час полезную службу не сослужит теперь, когда хоть век жизни ещё нарезай, а всё идёт ко праху. Лёжа на скомканной постели, бесцельно смотрела на стену, точно стараясь увидеть что-то вне, и огорчилась, когда взгляд упёрся в бурые бугры извёстки, отставшей там, где подтекала крыша, по новой меси известь да карабкайся под потолок…

Напоровшись на мысль о побелке, старуха отвернулась к другой стене, той, что отделяла спаленку от зала. На этой висел фотографический календарь с кошкой. Столбики циферок по прошествии лет старуха заклеила тетрадным листком с ручной датировкой церковных праздников. Цифр, указывающих год, уже не было видно, но Августина Павловна и так помнила: в то лето убился Алёша – и временная стрелка словно зарочилась в её часах…

– И не думала не гадала, что когда-нибудь вот так жить буду! Надо было штук пять-шесть нарожать, тогда бы, может… Либо Бог наказал? Приснись хотя бы, Алёшенька, а то сколь годов прошло – и ни ра-а-зу! Я уж забывать стала, какой ты есь из себя…

Календарь висел над горкой, а в нём покоился от глаз подале выпуск «Огонька». Серая обложка отвалилась со скреп, бумага пожелтела. Журнал был неумело спрятан под тряпьём, и, открыв пенал, старуха тут же нашла его. С журналом в руках села на колпак швейной машинки… и открыла первую страницу. Там она увидела праздничные стихи. Старуха помнила лесенку слов наизусть, хоть так давно это было, – нет, не в другой жизни, а в той единственной, что была у неё и прожив которую старуха вошла в смерть, в её предчувствие, с недавних пор ставшее формой её земного существования. А другой жизни у неё не было.

– Тот день был самым радостным на свете, сама весна несла великий дар: подписывал в Централь-ном Ко-ми-те-те билет наш Гене-ра-льный секретарь… Се-кре-тарь, – по слогам, чуть слышно перебирая губами забываемые слова, повторила раздумчиво Августина Павловна. – Вишь, как получилось…

На следующей странице красными буквами было пропечатано о советских постановлениях, и тем обиднее было ей читать о том, когда для самой старухи одно постановление – мирно дожить свои дни.

– О между-наро-о-дной де-я-тельнос-ти Цэ-Кэ Кэ-Пэ-СэС по осу-се… по осу-щес-твле-ни-ю реше-ний XXIV съезда па-а-ртии… – Августина Павловна с удивлением смотрела на кирпичи букв, из которых так ничего и не вышло. – Постановле-е-ние Пле-е-нума Цэ-Кэ Кэ-Пэ-СэС, при-нятое 27 апреля 1973 года…

Дойдя до этих цифр, которые произнесла с особым значением, она остановилась, как у огромной ямины, налитой чёрной водой, страшась и в мыслях всколупнуть следующую страницу, растрёпанную больше других и по углам потемневшую от частых прикосновений пальцев. Но журнал своей волей раскрылся там, где из вороха плохонько отпечатанных фотографий, а пуще из воспоминаний, рождённых ими, глядели восковые лица в красных рамах домовин и, как будто зазывая, щерились глиняные пасти могил, а бабы в чёрных одеждах падали на свежие бугры с заломленными руками. И слёзы, точно листвяные черви, заточились из старухиных глаз в голубых прожилках…

Пришла Саня; пили чай на кухне, сидя без света – в окне уже стояло солнце.

– Всё ж таки хочешь ехать к дочери на лето? – макая затверделую баранку в кружку с кипятком, спрашивала Августина Павловна. – Она у тебя где живёт?

– В Нижнеудиньске.

– Ты говорила, да я забывать стала…

– У меня тоже голова, как дырявый карман: что ни положишь, то обязательно выронишь…

– Года, чё ты хошь.

– Ну дак чё? Конечно…

– У меня Фёдор, братишка-то мой старшой… Тоже, Саня, – годы! В прошлом годе послала ему письмо, а до сего ни ответа, ни привета. С другой стороны, если б чё, дак Алька телеграмму бы отбила…

– Мы все повидали на веку, Гутя, – мучительно думая о другом, вздохнула слабой грудью Саня и застыла с полураскрытым зевом, медленно, точно боясь упустить последнюю помочь, выпуская свистящий воздух. – Ты, чё ли, меньше пурхалась в жизни или я?

– Так оно, я разве говорю…

Саня, когда говорила, мелко хлопала веками в какой-то нервной болезни. Что могла быть у неё болезнь с нервами, вполне допускала Августина Павловна: Саня мыкалась не утаённо, а общей со всеми жизнью, которая, не скупясь, нахлестала её по глазам своими терновыми ветками.

– Сижу на чемоданах! – тихонько засмеялась Саня, но смех этот был невесёлый: за помощью и советом пришла к Августине. – Туберкулёзь у меня, кажись, признали, Гутя!

– Да ты что?! Кто это тебе сказал такое? Я дак, примерно, не замечала за тобой…

– Я сама не знала, никогда не кашляла…

– Дак не было, я же помню!

– …а тут прошла в нашей больнице рентгент, снимок показал неладное с лёхкими… Направляют на капитальное обследование в Иркутьск. Доча звонила на днях, говорит: приезжай, мама, об деньгах не бесьпокойся…

– Открытая? Форма-то?

– Не-е…

– Ну это, Саня, ишо ничё!

– Закрытая, по всему. Дак и то, не установлено окончательно…

– Там установят… Это ты, значит, сперва к дочери поедешь… А потом вместе до Иркутска?

– С дочей поедем, а там нас Иринка встретит…

– Дочь, ага. Мало ты ей, Саня, помогала?! И мясо, и молоко, когда держала хозяйство… Я-то помню…

– Но на билет мне отправила, на дорогу. Вчера или когда, позавчера? Получила. Девки почтовские звонят мине: иди, баба Саня, тебе перевод от дочи…

– Конечно, молодец Валюха. Ты ей Ирку ростить крепко помогла, а самой откуда было ждать помощи? И тот – боров! Валькин мужик-то?

– Юрка…

– Ага! Недавно увидела его возле магазина: пья-яный в дрезину, небритый, ой гря-язный! Какая от него могла быть помощь?!

– Дак деньги первое время приносил…

– Это когда в ДРСУ работал?

– Тогда. Приносил деньги вовремя, месяца три, однако. А потом бегать, искать его…

– Глотка поганая, а руки золотые! Колымеев, когда на руднике работал, тоже принёс аванс… Это ишо, кажись, году с ним не прожили… Как сейчас помню – семьдесят пять рублей подаёт. Я говорю: «Не может быть, Колымеев: либо семьдесят, либо восемьдесят – одно из двух!» Отдал остальные деньги…

Посмеиваясь, старуха наполнила кипятком пустые кружки.

– Ирка-то, поди, нонче кончает уж?

– Кончила уж, двадцать шестого в главном корьпусе диплом выдали. Значок – я-то не видала, она пересказывала по телефону – дали такой синенький. Ей да ещё одной выпуснице…

– А пошто не всем?

– А тем только, кто круглым отличником вышел.

– Ты смотри-ка! Молодец девчонка – чё скажешь? Лидкин средний тоже должен кончить обучение, дак не знаю… Ни письма, ничего бабушке нет! Да и сама раз в полгода позвонит – и ладно. Тут хоть сдохни мать…

– Не-е, Иринка мне иной раз каждый день звонит. Чё делаешь, баба, да как у тебя здоровье…

– Заботится, конечно. Ты ей как мать была! Щас бы только какой-нибудь хлюст не подвернулся, а то не будет счастья…

– Ой, не дай бог! – затрясшись головой, согласилась Саня и виновато покашляла в кулачок. – Какое счастье, если мужик пьёт?!

– О том и печаль… – вздохнула Августина Павловна, но ломала её иная кручина.

…Нынче на родительский день всё-таки съездила с Шаповаловыми в Нукуты, наведала своих. Вырвала сухую траву и подровняла могилки, а вот с покраской вышло неладное. Брала в магазине банку голубой, да не досмотрела, на кладбище чухнула – краска-то синяя! Оно бы ничего, всё лучше, чем совсем не крашено. Но у всех, как нарочно, голубенькие, словно с неба напитанные оградки, а у неё, Августины Павловны, – синие! Кто ни пройдёт – либо уж это чудилось мнительной старухе? – обязательно посмотрит с укором…

Это-то и собиралась обмозговать с Саней. Однако Саня просидела недолго, как уже заторопилась домой перепроверить чемоданы да дневать у телефона: ждать распоряжений от дочери.

– Врач сказал, можеть, операцию делать будут… – не то жаловалась, не то отрешённо говорила Саня, переставляя суконные боты, заскорузлые от присохшей грязи. – Не знаю, чё будет с того, если всё-таки призьнают у меня туберкулёзь…

Августина Павловна шла позади, заложив руки в карманы тёплой кофты.

– Не советовала бы я тебе, Саня, ложиться под нож! Сколь проживёшь, столь и ладно. Колымееву предлагал Алганаев сделать операцию на паховой грыже, дак Володя отказался…

– Как доча скажет…

– А чё дочь?! Тебе жить, не ей…

Проводив Саню за дорогу, старуха наведалась к Чебуновым по молоко. Брала по склянке два раза в неделю: чай забеливать, либо в пюре, опять же – на постряпушки. В конце месяца аккуратно выплачивала установленную Чебуном сумму, а чтоб старик не объегорил – в кухне, на обратной стороне дверцы шкафа, метила фломастером, сколь банок взяла и по какой стоимости. Чертя очередную закорючину, удивилась: на двести рубликов набежало за май! И определилась брать молоко раз в неделю, когда и так киснет, не выпивается впору. Парное, конечно, и есть парное, но по тридцатке отвали-ка за литру! Разобраться, дак оно с кислинкой вкуснее…

С Ларкой покалякали на крыльце. Цыганка обожгла на пекарне руку, бюллетенила третий день, к неудовольствию свёкра. О нём и шла речь.

– Наловил, говорит, рыбы – Борька с Женькой поехали в Черемховую продавать… – Старуха в лицах обсказывала вчерашний разговор с Чебуном. – Ага, так и сказал! Ну, говорю, будешь с ба-альшим барышом! Глядишь, внучатам подкинешь… Так, с намёком ему…

– Жди, подкинет! Два раза подкинет, а десять раз не поймает…

– Хоть сколько-то даёт, поди? – не верила старуха.

– Даёт копейки… Да он больше пропивает!

– Крепко пьёт, ага! Ну да он не пьянеет, здоровый такой. Ему хоть флягу страви! Это Колымеев у меня – да, ханурик, со стопки сковырнётся…

– Зато незлой…

– Ласковый мужик вообще-то. Я уж на что злюча баба, дак он никогда не занимается со мной, уйдёт в сторонку да похохатывает…

– Ребятишки бы не держали – собрала манатки и уехала к отцу! Он же у меня в Зиме живёт, мама умерла…

– Я помню, ты говорила…

– Надоело всё, баб Гуть!

– Дак, слушай, сколь сил надо терпеть этого дьявола лысого! – поддакивала старуха. – Коров кто доит?

Ларка кивнула на вымазанные навозом огромные галоши:

– Сам.

– Вишь ты! То и грызёт…

Придя с молоком, старуха заложила дверь, чтобы уже никто не помешал её планам, и первым делом полезла в подполье, побелила стены, дабы выморить сырость, от которой болотный дух в кухоньке. Попутно проверила разложенную в ящики картошку – подходяще проросла, можно бы высадить, да всё незадача: то погода подведёт, то другая прорва случится. Нынче у Сани взяла картошку на посад – у Сани жёлтая, рассыпчатая; в прошлом году у неё хорошо вышло: с трёх соток пятнадцать кулей… «Каково у нас с Колымеевым будет?» – вертя в руках банку с огурцами, ставя её на свет, жидким лучиком долетавший из кухни сквозь щели в полу, размышляла старуха. Склянка солёных огурцов помутнела, и старуха от щедрот вознамерилась отдать соленье упоровским коровам, но тут же и раскритиковала себя:

– Жди больше, поймёт она твоё добро! Щас бы обмишурилась со своим характером. Нет, здесь нужно другой политики придерживаться, Августина Павловна!

Навоевавшись в подполье, с грехом одолела по разболтанной лесенке вылаз наверх, когда в сенцах отскочил крючок. Старуха замерла в догадке: кто бы это мог войти в затворённую квартиру? Либо только подумала, что надо закрыть, а на самом деле оставила дверь полой?..

– Колымеев, ты? – поворотилась старуха, но голос ушёл, как в пропасть. – Либо ты, Саня? Или уж Фёдор?!

Пришедший проскрипел половицами…

4

С первого плёса взяли прилично. Рыбу вместе с собранной на деревянную рогулю мокрой сетью запихали в куль, который взвалил на плечо Чебун; Палыч нёс палку и другие мешки.

…На одном из плёсов Чебун заорал:

– Сеть лопнула! Мать-то твою так!

Сеть была старая, просчитался Чебун, когда вымётывал её на заплот, и капроновые нитки пересохли на солнце, а теперь лопнули под рыбьим напором, и сеть держалась на верхней тетиве. Запасливый старик извлёк из кармана кусок верёвки и, встав коленями на сухую землю, стал связывать тетиву, продевая верёвку в ячейки.

– А хорошо поймали! – Палыч довольно похлопал шевелящийся капроновый мешок.

– Давай сглазий ещё! Оттого и сеть, наверно, лопнула, что радовался всю дорогу: пошла! пошла!

– Да не… Чё ты? Я ж знаю, что не надо радоваться!

Починив снасть, брели к последнему плёсу. Радостной живой тяжелью налитый мешок гнул спину Чебуна, который неискренне ойкал. Палыч тоже был рад, хотя ноги с отвычки выли голодными волками. Небо хмурилось над степью, не суля хорошей погоды, но и не разрешаясь дождём. К полдню прохрипел по ржавым ковылям ветер, погнал по воде стружку, но и он иссяк.

Идти было славно, и даже грузная от влаги сеть, перекочевавшая на спину Колымеева, несильно томила, как не отягощали подковырки Чебуна.

– Володька!

– А?

– Кисет на камне забыл. Как теперь без курятины будешь?! Бежи, я подожду…

Палыч шарил по карманам.

– Здесь он!

– А чей на камне тогда лежал? – пряча ухмылку, деланно недоумевал Чебун. – Такой вышитый золотом? Я думал – твой, старуха вышила!

Обыгивала степь, в потаённые ложбинки, в сусличьи норы укатывалась вода, мягко и зелено курчавилась на солнце трава. Брести стало легче, Палыч скатал дождевик в комок и определил в мешок с сетью, залепленной чешуёй.

Над привольно раскинутым плёсом, роняя на воду тряпичную рухлядь, взметнулись в небо чёрные птицы. С палкой в руках обходя плёс, Колымеев нашёл его. Он лежал у воды, опрокинув лицо в зелёную жижу, словно вязкой землёй хотел заткнуть в смертном ужасе отпахнутый маленький рот; крупный песок набился в облепленные водорослями волосы, в чёрный рот, в фиолетовые раковины ушей, и вороньё уже выщипало синее мясо на спине…

Чебун как ни в чём не бывало распутывал сеть, когда вдруг услышал:

– Э-э-э-э!

Вздрогнув, Чебун замер с неразмотанными метрами сети в руках.

– Чё ты? Орёшь-то?! – Бросив сеть, он резво потрусил к Палычу, предполагая богатый улов. – Ну, чего ты тут? На гвоздь, что ли, наступил? А?!

Палыч кивнул под ноги.

– Глянь, Серьга! Вот…

– Чё ты как дурак-то?! – закричал Чебун и замахал руками, как раньше Палыч. Отбежав в сторону, Чебун долго отплёвывался.

– Не мог предупредить?! Или ты не знаешь, что нельзя на них смотреть?! Чур! Чур! Пойду скажу ему… А ты не уходи! Только не смотри на него, ну его к чёрту! Сядь вот сюда и сиди. Я скоро… Не уходи, сиди тут… Мы скоро придём… Да не смотри, говорю!

Чебун пятился, пока не сообразил, что опасности нет, и только тогда развернулся и быстро ушёл вверх по реке…

Солнце покатилось за гору, иссиня-жёлтые капли дождя замелькали в потухающем свету. Прибежали Чебун с бурятом, который тут же уронил шапку и кинулся оттаскивать сына от воды. Протащив мёртвого по земле, он рывком встал и уже твёрдо, понимающе посмотрел на утопленника.

Чебун одёрнул его за рукав:

– Он же мёртв!

Место, где лежал мальчишка, темнело в зелени степи. Это выкипела на солнце человеческая соль, и кислота прожгла приютившую человека землю…

На одной ноге вертанулся Чебун – на тракт, за попутной машиной, а бурят сел возле сына и уткнулся лицом в колени.

Поспела бортовуха, и они на растянутом дождевике загрузили тело в кузов, покидали туда же мешки, сами умостились рядом, держась за дощатые бортики. Чебун напросился в кабину. И машина с траурной ношей медленно и важно поползла в посёлок, покачиваясь на кочках и зарываясь капотом в реку на студёных бродах.

5

Спустя несколько дней Колымеевы обедали в кухне.

– Вот тебя не было тот раз – сколь я дум переворошила, Колымеев! – обсасывая рыбье сваренное мясо, рассказывала старуха. – Ты как выписался из больницы – пятая неделя идёт, я и привыкла уже, что ты всегда рядом… А тут увидела твою кровать заправленной – будто чё-то опрокинулось у меня внутри. Честно слово! И чего бы, казалось, дуре переживать?! Подправили человека за наши гроши, лицо такое здоровое стало, румянец опять же… И знаешь что, Колымеев? Вздохнула так, а из сенцев какая-то подлюка – не я, а другая старуха – и отвечает мне: «Одыбать-то он одыбал, да для чего одыбал? Клубок-то, говорит, уж завертелся…» Во как! Спрашиваю: «Кто это там вякает?!» Молчит! Я схватила кипятильник, выскочила в сенцы – ни-ко-го-о! Или уже ушла, дак двери закрыты с этой стороны… И то-то мне страшно стало, Колымеев! Да если бы говорила ишо – бог с ней, какие ни есть худые вести! – мне бы всё спокойней, а то кинула словцо, как собаке кость, – и вон. А что имела в виду, какой такой клубок – поди-ка теперь узнай-ка! Я всю бошку себе ископала, гадая об этом, даже к реке ходила, звала тебя. Избегалась хуже шалашовки, а тебя всё нету: и где мой Колымеев?!

Тягучая капля пота катилась к виску старика.

– Не верь ты! – психовал Колымеев. – Задумалась – вот и показалось, что кто-то откинул крючок. У нас в палате был такой Иван Золотов – барабашек гонял по ночам…

– Нет, Колымеев, не погрезилось мне! – сложив масленые руки на груди, божилась Августина Павловна. – Я вот даже прикинула… Помнишь, я уголь таскала, а меня кто-то толкнул в спину?

– Ну?

– Так я вот сперва решила, что это Алдар, а сегодня смикитила: нет, не он!

– Дак это и так ясно было, Гутя! Зачем бы он тебя, в самом деле, толкнул?

– Он и не толкал, хотя тыщу раз мог!

– А кто же тогда?

– Она и пихнула, старушенция эта!

– Выпей, там в трюмо такие капельки есть…

И вдруг старик обнаружил белые макаронинки.

– Сковороду-то надо было мало-мало ополоснуть, Гутя!

Беря из сковородки жирную сорогу, затесавшуюся в карасёвый ряд, старуха перестала жевать.

– Здрасьте! – сплюнула сорожьей костью. – Я ли не мыла?!

– Не знаю. – Старик пожал плечами и на глазах настороженно следившей за ним старухи подцепил вилкой ещё одну макаронинку. – Вот…

Старуха сбегала за очками. Тычась окулярами в услужливо расшиперенные желудки, стала разглядывать находку. Результаты исследования оказались неутешительными, о чём старик догадался по неловкому покашливанию Августины Павловны. Тогда он тоже надел очки… и бросил взгляд на помойное ведро.

– Это… это что?! Это ты… ты так рыбу потрошила, прямо с червяками?!

Кто-то, маленький и скользкий, копнулся острой головкой в кишках.

– А где я их увижу? – защищалась старуха. – Цыганка капала в глаза полезные капли – я и видела, а как не стала ходить – не налиём – дак чё?! – дак я и слепну, как собака!

– Нет, но промыть-то можно?!

– А ты чё не мыл?! – К старухе вернулась уверенность, голос её обрёл прежнюю властность и готов был заглушить своим дребезжанием в зобу вышедшего из-под контроля старика. – Как рыбу исти, дак он пе-ервый, а как чистить, дак…

Остановившись нос к носу с Колымеевым, который мелко задрожал губами, старуха змеино надула измазанные рыбьими потрохами щёки, чтобы достойно расквитаться за позор, но в этот момент в дверь троекратно постучали.

– Да-а-а?! – с изготовленной в душе яростью заорала Августина Павловна.

Тот, кто был в сенцах, не сразу потянул на себя ручку. На пороге объявились два человека. С их появлением Колымеев сел на табуретку, к которой его притянуло неведомой силой. Бурята он узнал, а в женщине угадал его жену. Вошедшие негромко поздоровались.

– Здрасьте! – буркнула старуха и посмотрела на Колымеева. – Проходите, пожалуйста, не стойте на пороге…

Бурят по-мужски крепко забрал в широкую горсть руку Колымеева.

– Спасибо, старик.

Он выставил на стол бутылку водки.

– Похоронили?

– Два дня назад, Владимир Павлович, – отозвалась женщина. – Как ваше здоровье?

– Та-а… Не хуже, чем вчера! Я не задумываюсь теперь.

– А откуда вы про болезнь Колымеева знаете? – встряла старуха. – Извините, не из любопытства – ради общего интереса спрашиваю…

Старик с трудом засмеялся.

– Ты, бабка, как на допросе!

– Да нет, всё нормально! Никакого недоразумения нет… Меня Ирина зовут! – поспешно добавила женщина и, покраснев, развязала на голове платок. Чёрным веером рассыпались волосы, на самой макушке, у разведённого гребёнкой пробора, снежно-белые.

Жёлтая тень летнего дня легла на окошки. Все разом, точно по сговору, засмотрелись на этот радужный высокий свет в синем небе. Пришедшим было неловко распоряжаться в чужом доме, но старик догадался:

– Что ли неси, Гутя, стопки? На стол направь, то-другое…

Старуха, со вздохом закружив по кухне, а оттуда – в сенцы и обратно, покорно собрала на стол, сама проникнутая общей бедой. О том, что стряслась беда, она догадалась по мелькнувшему в разговоре тревожному и как никому знакомому ей слову «похороны».

– Ешьте огурцы, ешьте! – подсказывала старуха, сделавшись грустной и усталой, как будто ветер с дальних мест пахнул на неё нездешней тревогой, которую в этом доме учуяла только она. – У меня хорошие огурцы, хрустящие…

– Действительно хрустят, – деликатно откусила Ирина. – Как вы их солите, Августина Павловна?

– Как солю? – Старуха подумала, что женщина откуда-то знает и её имя-отчество тоже. – Не знаю… Солю – да и всё, только ни для кого не жалею… Нам-то много ли со стариком надо?

– Не много, конечно, требуется для жизни…

– Это уж святая правда, самая что ни на есть она!

– Мне без моего парняги и жизнь… как старый валенок нужна! – Бурят ткнулся головой в расставленную ладонь. – Зачем она мне, спрашивается?!

Ирина тронула мужа за руку.

– Алексей?!

…Сидели на этих грустных не то поминках, не то встречинах.

– Вам-то легше двоём, – слегка охмелев, с укоризной говорила Августина Павловна. – Всё ж таки живая душа, а так посиди-ка вечером одна?

– Не надо, Гутя.

– Чего, Володя?

– Тут такое дело – ребёнок…

– Это – да, жальче всего! Жалко старика болящего, пропойцу жалко, собаку переедут машиной – я не могу смотреть… А вот за ребёнка и вовсе огнём горит душа! Я ведь двух схоронила ребятишек, сначала Алёшу, а потом Полину. Так что не пустые слова говорю…

Часы с подоконника отстукали шесть, а проулком, вздымая сухую пыль, пробрели раздобревшие на зелёном духу коровы. Разгоняя стадо, профукал хлебный фургончик, качнулся на бугорке – и распахнулись дверцы, дохнув свежим пламенем хлебов. Коровы заломили морды на запах и замычали, а липкие слюни свесились с их розовых губ.

– Му-у-у! – прокатилось по околотку, но воздух уже просёк сухой росчерк кнута.

Выскочил водитель в дурацкой соломенной шляпе. Вдвоём с рыжебородым пастухом камнями, пинками в тугие, молоко несущие животы повернули от фургончика взбунтовавшееся стадо.

– Да, жизнь! Как на этот хлебный запах, идём на неё, а нас гонят чем попало…

– Не говори, дядя Володя…

Сизой тучей обрушилась с карниза голубиная стая и с шумом уселась на забор упоровского двора.

– Сейчас курам в кормушки полезут, – между прочим вставила старуха. – Я видела, она задала курицам корма… А что вы хотите? У всех вечерня кормёжка, у ваших и наших…

Выпили по третьей рюмочке, и гости засобирались на автобус.

– Как будете в Хорётах, спросите Аршановых… Я работаю в сельскохозяйственном отделе агрономом, Алексей – механизатором, там же…

– Где – там же?! – вспылил Алексей. – Я-то в пыли целый день, а вы, конторские работницы, на мягких креслах привилегии справляете…

Ирина покраснела.

– Бутылку-то заберите, – примирил Палыч. – Там есть ещё на два пальца…

– Вы что! У нас не принято…

– Чебунову отдать разве? Он ведь тоже… Не ходили вы к нему?

– Были, – кашлянул Алексей, взявшись за дверную ручку. – Мы ведь сперва к нему пришли, а он нас сюда направил, даже до ворот проводил… Поставили ему бутылку – и вот…

– И в дом не пригласил? – хмыкнула старуха, однако гости промолчали. – Уж это такой человек, не обижайтесь на него. У него двух сыновей убили разом, жена ишо молодой умерла…

Под крылечным коньком автовокзала, окрашенного в зелёное, под стать весне, гомозились пёстро ряженные девчата. Их звонкий стеклянный смех сосал сердце старика, словно он лицом ткнулся в нежные россыпи подснежников. Терпким, как бражная пена, теплом выдуло ветки тополей, и вчерашний дождь не истребил, а пуще восславил жар и солнце короткого, что спичечный высверк, сибирского лета. Уже подсушило дороги, закурчавилась новая трава, затягивая старую, торчащую из земли, как шилья…

Прикатил заляпанный грязью автобус. Шофёр с такой же пузатой, как и он сам, сумочкой на брюхе пошёл в каморку контролёра – пробить путёвку.

Забираясь за Ириной в полупустой автобус, Алексей оглянулся.

– Ты, дядя Володя, не верь, если люди скажут…

Оттиснув его, в салон вспорхнули галочьей стаей весёлые выпускницы, улетавшие из тёплых гнезд в холодные дали жизни. И старик опечалился, ведь его-то голубой автобус давно скрылся за холмом.

– Я даже ничё… – ухватив носом дремотный запах вечера, с волнением прошептал старик.

– Нет, я вообще говорю. А то ведь у нас, у бурят, какая примета есть: кто найдёт утопленника…

Алексей надвинул на лоб замшевую клетчатую кепку.

– Есть у тебя сигарета, дядя Володя? Мои кончились…

– На. Последняя.

– Э, не буду тебя обижать! Последнюю у нас брать не принято.

– Бери! – приказал старик. – Кури на здоровье. У нас, у вас… У кого – у вас-то?! Все мы люди… Или так и будешь до Хорёт пухнуть?

– Ладно. Я тогда тебе должен останусь! Хотя я тебе и так по гроб…

Возвратившийся из каморки шофёр несколько раз требовательно посигналил.

– Пое-ехали! – адресуясь боковому зеркалу, в котором отразилось неторопливое в своей лени лицо водителя, и к школьницам, что затихли на задних сиденьях, едва родная земля поплыла из-под ног, а вместе со школьницами обращаясь и ко всей своей жизни, старик повёл рукой – и автобус укатил за гипсовую гору.

6

Ради усмирения молодости говорится, что старость настаёт незаметно. Нет, к Колымееву она подступила не с бухты-барахты и даже не так, как в конце месяца прилетают квитки на оплату коммунальных услуг, ещё у почтового ящика повергая старуху в финансовый обморок. Он встретил старость задолго до её прихода, в мучительных размышлениях о том, каким он будет после. Можно сказать, он и не побелел-то сразу, разменяв чеканные медяки зрелости, а ещё несколько лет прозябал в предчувствии непоправимых изменений в своём обычном существовании. И не хрустнувшая на изломе и пахнувшая свежей типографской краской книжечка пенсионера, за справками для которой смотался даже в Воротангой, пригнула его, не казённая лиловая печать скрепила принятое за правило обращение «старик», а ощущение того, что срок сему настал. Последние годы Колымеев как будто брёл по узкому мостку без перил, который кинули через красную реку, наверное, верховные строители. Два раза он опрокидывался на захлёстанный волнами настил, но в бурлину под плахами не скатывался, вставал с раскорячки да правил дальше. Он ведал наитьем, что к часу мостик одолеет и старуха не докричится его назад. Бережёного хранит Бог – а кто же его, Создателя, накроет от бед ладошкой? С просьбами хранить его на этом пути старик в небеса не колотился, чтобы не разрушать Господнего сердца, и принял бы свой излёт без ропота и хулы. Тихо, собственным ходом и собственной верой, шёл да шёл по мосту туда, где уже виднелись чёрные камни, под один из которых он, скорее всего, и должен был ткнуться снулой рыбёшкой. Чем дальше к высокой стороне, тем уже делался мосток, и приходилось отмерять каждый шаг. Шагать оставалось немного; иссякали под ногами метры деревянной радуги, давно перевалившей за небытиё, которое в земной форме для всех живущих и страждущих олицетворял скрипящий поселковый катафалк…

После больницы жизнь Колымеева превратилась в бесконечную планировку, в просчёты дня и сил согласно объёму работ, предписанных к исполнению старухой. И Палыч как мог крепился. Чтобы ни одного драгоценного мгновения зря, ни одного лишнего выдоха, когда нет веры, вздохнёшь ли ещё или горячая спазма навеки сдавит горло, как после войны заливали баббитом дула трофейных пистолетов. Старик опасался, как бы его прикидки не оказались неверными, мелко сеял дрожью пальцев и, закуривая, долго смотрел на продвижение красного огонька самокрутки. И только недавно он обрёл отдохновение от всяких дум, точно какая-то приходно-расходная конторка взялась чертить за него графики и таблицы протекания его будущей жизни. Тот, кто взвалил на себя этот труд, был, наверное, существом могучим, знающим все ходы-выходы космической экономики, ибо кредит жизни, в который старик залез после второго инфаркта, был для него уже неподъёмен. Но он честно, раз уж кто-то оказал ему доверие и выделил ещё света и воздуха, тянул лямку.

Зорьки его начинались с поливки черёмухи. Вернее, они загорались от мысли, что нужно встать и полить черёмуху, так как старик, просыпаясь до света, обыкновенно валялся с открытыми глазами и «кумекал». Смысл такой утренней планёрки вогнал бы в трепет любого здорового человека, но только не ледащего старика, которому больше всего нужно было доискаться, есть ли ещё смысл, чтобы встать нынче с кровати, или уж остаться до первых признаков гниения? Тот разгон, что он взял по выписке, не пошёл на снижение, ибо стоял не вскопанным огород, завалилась стенка подвала и крыша протекала у трубы… И много разных забот приятно тяжелили душу, как в бурлящий маленькими событиями мирок, выходил Колымеев во двор. Первым делом он проверял, как заживает покалеченный бок черёмухи. Ствол почти одыбал, а тем паче гибкие черёмушки проклюнулись из земли и с жадностью молодости полезли вдоль материнского тела выше – к солнцу, оранжевым гнездом висевшему на дальних ветвях. Выглянув по весне из коричневых копытец, мягким кружевом распустились зонтики листьев, и старик стравливал в жилы корней воду с белым кольцом извести на дне ведра. Это была особая минута, которую он ждал с нетерпением, что-то тревожное и дальнее томило его, что он осязал душевно, не зная назвать и лишь обмирая вызвенившим в струну телом: не то, а иное манит. Священный восторг причастья к судьбе дерева брал Колымеева за плечи и тихо-тихо тряс, когда вода, всхлипывая, мало-помалу просачивалась к корневищу сквозь дырки, палкой накрученные в земле. Словно не жёсткая известняковая вода, а вышняя благодать настигала поражённое болью деревянное сердце, напаивая и его, Колымеева, красного коня жизни, и старик сидел у поленницы, счастливый и утомлённый до вспарины на лбу. От осознания счастья и покоя вольно дышалось на лёгком ветру, и росы мерцали на траве, а берёзовые дрова пахли августом и кладбищем…

Заспанная, в белой ночнушке с россыпью чёрных крапинок, напоминающих мушиные точки, Августина Павловна стерегла Колымеева в окно.

– Воды набухал по-олно ведро! Мне бы на сколь делов хватило? И постирать, и голову помыть, да ишо и полы подтереть!

И грозила, отцепленной от ночнушки пинкой насверливая в заросшем волосом ухе:

– Я её срублю, твою черёмуху, чтоб ты с ума не сходил! А то встанет и первым делом в огород бежит! Как… не знаю… Может, ты ишо целуешься с ней? Дак давай, я посмотрю с ба-альшим удовольствием!

Не находя сил терпеть подковырки, Палыч с глаз долой убирался из огорода. Но и потом, занятый чем-нибудь, благо старуха за завтраком давала разнарядку на текущий день, нет-нет да подходил к черёмухе, любуясь её ладом и строем.

Однако после прошедших дождей когда было простаивать? Едва обыгала земля, вдохнув отголоски ливней, и дымным прахом задымилась под сапогами, а старуха, вынося ночное ведро, чертыхнулась на ровном месте и улетела за уборную, прямиком на пролившиеся помои, – Палыч наточил лопату и, вытаращив её перед собой, словно боевой штык, ринулся в первую самостоятельную атаку – на огородчик. Два световых дня пластался, забывая про обед, махру и те въевшиеся в тело недуги, что подпиленным древом уронили его на больничную койку далёкой весной. Собрал несколько вёдер пырея и банку жирных, ко гниению всё сущее подвигавших червей. Сорняки снёс на сорище, а червей, сыпанув в банку земли, чтоб она стала для них памятью былого, оставил для неведомой цели. В глубине огорода стояла проржавленная бочка; каждую осень рачительная старуха напихивала её сухой ботвой, травою и мёртвыми ветками смородины, чтобы по весне выжечь золу на подсыпку огорода. К этой-то бочке после всех баталий и подступился старик. Раскачав и до времени не снимая покрышки, выкатил её на серёдку, подумал, толкнул и рассеял по огороду седое облако. Струясь в воздухе, оседало облако на блестевшую в лопатных срезах землю, на обвисшие и словно облитые ядом кисти крапивы у тропинки, на мокрое бельё, вывешенное старухой на верёвках…

Августина Павловна, поролоновой губкой натирая оконные стёкла и до поры не замечая потравы белья, не одобрила:

– Копила, копила зо́лу, думала огурцы, картошку ли подсыпать от вредителей хуже Упоровых, а он бухнул разом на ветер, и теперь ищи-свищи!

– Не в этом дело… – с пустыми вёдрами и лопатой ковыляя в кладовку, миролюбиво признался старик.

Отряхивая с фартука пенные шапки мыла, старуха решила узнать:

– А в чём тогда дело, дружок?

– В причастности! – Старик водворил инвентарь в кладовку и теперь довольствовался мыслью, что даже у лопаты есть своё место, а уж у него, Колымеева, должно быть наверняка.

В первое воскресенье июня загадали посад картошки. Надо было справить эту главную работу давно, как все путные люди, но в мае промешкались, а там зарыдали крылечные желоба. К тому же опрокинувшаяся в огороде старуха лежала при смерти, ожидая, когда крошечный синяк на коленке убьёт всё её существо. Хуже не становилось, и старуха постановила идти на дальний огород. Палыч с вечера заплёл проволокой днища прохудившихся вёдер, сползал в подпол и с Божьей помощью мелкими частями стрелевал наверх ящик изросшей картошки. На этом не угомонился – разобрал колесо тачанки и, угостив подшипники горстью солидола, стал собирать наново. А пока он возился, старуха сползала до Мадеевых, на помощь им со стариком призвав Гальку, которая беспрекословно согласилась, помня о занятой у старухи сотенной.

В назначенное утро Мадеиха была на сборном пункте. Старики ещё спали, но стук в дверь напомнил о погубимости всего живого.

– Какого там ишо лешего принесло?! – запричитала Августина Павловна, ковыляя до двери.

С появлением Мадеихи старики забегали, ибо огромный синяк под глазом ранней гостьи хмуро взирал на задравшуюся ночнушку старухи и некогда голубые, а теперь белые от стирки, с раскрытой распоряхой кальсоны Палыча.

– Кто это тебя так? – выволакиваясь с бутором в прихожую, на приветствия Гальки буркнула старуха. – Проходи, чё встала на пороге?!

– Огнестрельный фонарь! – высматривая себя в зеркале, пояснила Мадеиха и воинственно выпятила нижнюю челюсть. – Натурально – осколочное ранение…

– Чего ты городишь? С Колькой, наверное, поцапались опять?

Мадеиха, не отвечая, сунулась в кухню, хозяйской дланью коснулась чайника на печке. Сморщилась: чайник был холодным.

– Солнце к закату идёт, а вы всё с дядей Володей спите?

– Дак почто с ним? Давно поврозь спим, Галька…

– Меня ваша интимная жизнь не чихрыжит! Нужно чайник подогреть. Я у вас чаю выкушаю пять чашек.

– Чё ж, выпей! Я там блины вчера настряпала, думала, Колымеев пожуёт, а он два блина умял – и только…

– Я не спрашиваю, а ставлю в известность, что буду с вами пить чай, – предупредила Мадеиха и потрогала сливовую мякоть синяка.

Старуха вскипятила чайник, а затем стала греть блины, уронив в сковородку кусок сливочного масла. Вынимая из шкафа пакушку с чаем, не утерпела:

– Скажи честно: Колька обстоятельно звезданул?

В ожидании обещанных блинов Мадеиха припухала на жалобно скрипящей табуретке.

– Мёртвого поднимешь, Гутя! – вздохнула Галька, а затем эпическим голосом – как древнерусский сказитель – стала повествовать, помогая тяжёлой поступи своих мыслей расшиперенными пальцами: – Вчера стала папке ногти на ногах стричь. «Ногти, – говорит, – подстриги мне, Галя!» Самому-то нагнуться – мамон мешает… Е! А у папки ногти – как у Машки Гусевой: сначала ноготь, потом нога. Я корплю, ножницами грызу ноготь на большом пальце. Полчаса грызла! – воскликнула Мадеиха. – Отстригла уже, а он ка-ак заеб…

– Но-но! Укороти-ка язык!

– …залепит мне в глаз! Чуть кривой не осталась, Гутя. Е! Бросила ножницы, говорю папке: «Завтра Мадеев придёт с бензопилкой, отфигачит твои ногти». Твои ногти, мол, только бензопилкой пилить – даже двухручка не возьмёт… Скипел чайник, Гутя? Мне три ложки сахара!

– Сейчас! Мы с Колымеевым по пол-ложечки кладём!

Мадеиха обмерила старуху увечным глазом.

– Я тебе не рассказывала, как мы с Мадеевым сторожили винный завод? Мы же с Мадеевым винный завод сторожили в ночь с пятого на четырнадцатое – да-а…

– Без твоих сказок тошно! – отмахнулась Августина Павловна, шевелением губ подсчитывая количество ложек, выгребаемых Мадеихой из сахарницы.

– Сторожим, значит, с Мадеевым винный завод…

После завтрака, сшибая с кустов малины росу, потащились на огород. Дымные коровьи лепёхи, в которые сослепу наступала старуха, чавкали под галошами, обнародуя направление мыслей Августины Павловны. Впереди поспешала Мадеиха, катя одноколёсную тележку. Палыч тащился по пятам, тонким прутиком рассекая спутанные травы. После похода с Чебуном на рыбалку это была его вторая длинная отлучка из ограды, и Колымеев крепился в тихой радости от вернувшегося здоровья.

С первыми лучами солнца отвалив севшие ворота, три сотки засадили до обеда. Да не то слово: пролетели, как на мотоблоке! На лопату встала Мадеиха, и старуха, думая простимулировать её труд, загодя пообещала ей чекушку, а потом едва поспевала бросать картошку в лунки, которые стремительно рассеивались по полю, как воронки при бомбовых ударах. Старик, пользуясь вешним теплом, насыпал картошку из кулей, от межи носил в вёдрах и тоже умаялся, пару раз увалившись на землю.

– И куда ты, Галька, торопишься?! – завизжала старуха, когда Мадеиха сломала черенок. – У нас бы с Колымеевым сколь продюжил черен?!

– Соцсоревнования были в разгаре, – в тон Августине Павловне кричала Мадеиха, делая вид, что читает по памяти выдержку из газеты, – когда комбайнёр Карнакова Гутя задавила председателя колхоза, порушила технику, благодаря чего сорвала план по посеву зерновых к едрене-фене. Необходимо…

– Лунку не зарыла! У-у, змея! – От волнения платок свалился на глаза старухи. – Уж либо родилась такая, либо от жизни чё с тобой сделалось – не знаю…

На счастье, Мадеиха вскорости уткнулась в забор, вещавший о том, что поле закончилось и дальнейшему разору инвентаря не бывать. Старуха дала отмашку, а старик выбил о столб пустые мешки. Мадеиха, утерев рукавом спёкшиеся губы, погрузила в тележку вёдра и полетела навстречу светлому будущему. Тележонка подскакивала на кочках и, воспарив, оглушительно стукалась о землю, а старуха замирала, ожидая своего или тележонки неминуемого краха.

– Полегше, сатана, гони! Последнюю технику угробишь!

Отзывалась Мадеиха, мелькая под горкой, среди зарослей репейника, через который она решила скостить дорогу.

– Я Шумахер! Я щас готовлюсь к международным соревнованиям по гонкам на тележках в Гватемале… Садись, Гутя, я покажу тебе свои наработки. Финт колесом вправо, ручку газа до отказа…

– Ну тебя к чёрту! – крестилась старуха, подпрыгивая в безразмерных галошах. – Уронишь, дурак, а спросу нет…

Наконец все приусадебные работы были завершены. Заложили парники перегноем (с подворья выделил Чебун), из-под горы натаскали свежей земли, натянули плёнку, а вскоре высадили переросшую оконные задергушки рассаду. Средь пышных и сочных стебельков старуха выбраковала огуречный побег на кривой ножке, но Палыч пожалел его, определил в уголке парника и окрестил сыном полка. Теперь, полив черёмуху, он шёл к приёмышу с остатками воды в ведёрке. Сытые и гладкие старухины огурцы марки «Настоящий полковник» пёрли под самую нагретую плёнку, а тщедушный новобранец клонил к земле квёлую головку, но спустя неделю засветился в парнике маленьким зелёным солнышком.

К радости Колымеева, добавилось охотное фырканье старухи, которая тем же часом поплелась в огород, чтобы зафиксировать неожиданное чудо и в случае чего дать делу укорот.

– Вишь ты, и вправду оклемался на дармовщину, – добрым словом среагировала старуха. – Пручий, как танк! То и гляди – путным огурцам энергию затемнит…

Палыч подсчитал:

– Солнца, Гутя, на всех хватит, оно ж большое!

Обнадёженный ещё одной, в ногу с ним установленной жизнью, с большим рвением взялся Палыч за домашние хлопоты. Уголь, что старуха по весне натаскала из-под горы, огородил заборчиком; подстриг и подвязал кусты малины и смородинника, мёртвые ветки проком для будущей золы скидал в бочку. Отдельно от общей плантации, у цыплятника, в прежние годы произрастал горох; нынче старуха провела ядерное разоружение и кинула грядку под пары, но старик с боем отстоял этот клочок земли и в виде мелкособственнического элемента высадил на нём табак. Главное было сотворено, однако Колымеев не разгулялся и перекопал четверть огорода, ибо пьяная Мадеиха после картофельного сабантуя била тропинки ходьбой вприсядку, так что грядки напомнили протрезвевшей наутро старухе могильные курганы.

В один из дней на площади остановилась животноводческая фура, сманила шумные толпы. Тоже и Августина Павловна три часа кряду выбирала поросят, бдительно вертела-обнюхивала каждого и беспричинно пытала продавца о цене.

– Сколь, говоришь, хапанёшь за такого доходягу?

Чернокудрый продавец устал от старухи:

– За двухмесячного?

– А то за какого ишо?! Не за столетнего же!

– Двухмесячные – вот они, в этом загоне, хрюкают себе, – они по две с половиной…

– Две тыщи?

– Две с половиной! – не путался в старухины сети карась капитализма. – Две голубеньких и одна такая розовая…

– Две голубеньких! – ворчала Августина Павловна, нащупывая в кармане приготовленные бумажки.

– Хошь бы скостил нам со стариком на пиво!

– Не могу. Не мой товар…

– А-а, частник – не участник! – оставляя попытки найти лучший для себя исход, рассудила старуха. – Это нам досталось лиха, а вы-то наших слёз не видали…

Со стыда сгорающий старик укатил поросят на тележке.

– Теперь, Колымеев, закрутимся по распорядку! Сильно-то не разлежимся на белых простынях… – Сзади поспевала Августина Павловна, держа в руках картонную коробку, в которой пищали и скреблись цыплята, прицепом купленные у дагестанца.

Поросят водворили в стайку, над которой корпел старик, латая двери и полы подручным материалом, а старуха самолично навесила на дверь замок. Шебутные цыплята куковали в тёмном затхлом курятнике и однажды, устроив подкоп под зверосеткой, бежали в соседнюю ограду, намереваясь получить у пьяной Мадеихи политическое гражданство, но тем же вечером были схвачены длиннорукой старухой и с позором возвращены на родину.

– Нормально, Володя? – Августина Павловна подразумевала нагрузку, возложенную на старика с увеличением численности их подсобного хозяйства. – Не давит ничё?

Укладывались ко сну поздно, когда в окна слепили яркие звёзды, заворожённые светом красного ночника.

– Потянем! – наблюдая родство звёзд и светильника, улыбался старик. – Тащимся помаленьку!

– Дай бы бог, Колымеев! – сквозь сон вздыхала старуха.

7

Тёплым и солнечным выдался месяц-запев, жёлтым пауком опутал посёлок в липкую паутину, и старику Колымееву свято верилось, что против прежней нынешняя песня выйдет чище и звонче. А и с чего бы ей сплошать? Как на опаре, лезла на грядах разная зелень, такая густая и сочная, какой Палыч отродясь не видывал. С хрустом наминая молодые салаты и пошамкивая от удовольствия, не подозревал старик о секретных приворотах Августины Павловны, а иначе ложка в рот не полезла бы. Но он провожал жизнь в простаках, не обижаясь на непунктуальные действия старухиной ложки, устремлённой к единоличному распределению салата.

– Ешь! Ешь, Колымеев! – подбадривала Августина Павловна, унося околыш смачной редисины. – У меня её ишо – не переесть. Поспевай резать да направлять…

– Муху, Гутя, зачерпнула!

– М-м?

– Проехали…

Небывалый рост зелени старик первое время суеверно приписывал самому ходу жизни. Но в глубине двора, за нескошенной крапивой, куда старуха рано утром сносила ночное ведро, он обнаружил зловонные баки, сокрытые от посторонних очей дырявыми тазами. Чёрная магия была разоблачена, но от причастности к тайне не легчало.

– Куда, Колымеев, огурцы девать будем нонче? – загодя переживала старуха, придя из огорода и устраиваясь в кресле для сакральных размышлений. – Посмотрела щас, дак зародышей кишмя! У меня столь банок в кладовке нет…

– Ты сглазий ещё!

После истории с баками присмотр за огородом старик взял под крыло.

Тем более требовался глаз да глаз, что Августина Павловна держала в чёрном теле «сына полка», уже принаряженного в жёлтые венчики цвета. Пройдётся лейкой по «настоящим полковникам», а прикормыша обнесёт. Что отщепенцем жил едва-едва оклемавшийся всход, остро переживал старик, понимая праздник лета общинным.

– Счас поахаем, а зимой палец сосать будем! Давай заполошничай по посёлку! Сане своей скажи, она найдёт – куда-а…

– Нет, я вообще говорю, Володя.

– Ну дак вот же, – пользуясь расположением старухи к миру и добру, поучал Палыч, и Августине Павловне касательно перемен в Колымееве приходилось разевать рот. – Заморозок, Гутя, пропасть какая-нибудь…

– Скажите пожалуйста! – удивлялась старуха. – Твой-то, главно дело, голодранец… Ну, молчу!

Однако долго молчать старуха не умела, тем более что ругаться и воевать в скором времени представился случай.

Как-то старуха нацелилась в аптеку, что в другом конце посёлка. У ворот, однако, вышла заминка, тем больше огорчившая Августину Павловну, что походы в муниципальную аптеку не приносили покоя. Выписанные по справке лекарства разбирались теми старухами, которые жили ближе к аптеке и уже с утра дежурили у дверей, а пенсионеры с дальнего околотка, к обеду кое-как покорявшие неблизкий путь, дожинали остатки. Завозили из города нечасто, в основном копеечные препараты, специальных порошков в обрез. Уже не одна неоприходованная выписка на отпуск лекарств зябла под клеёнкой, приходилось разначивать затайки на чёрный день да бить ноги в коммерческие ларьки. Передовые старухи давно смикитили и, написав отказные на получение льгот ещё в конце того года, уже в этом отмеряли привилегию чистыми денежками. Августина Павловна за хлопотами о старике проморгала удачу и теперь ждала новогодия, чтобы уже пользоваться льготами фактически, а не на бумажке. Всякий раз, подсчитывая, сколько за эти неотоваренные месяцы кануло дармовых казённых рублишек и сколько ещё обратилось в прах с махонькой пенсии, старуха вздыхала, но поделать ничего не могла – поцеловав пустые полки, ползла на поклон к торгашам, от которых прилетала с тяжёлой мыслью: стареть нынче не в пример ранешнему потратно.

Эти-то больные думки и проели душу, будто моль колымеевскую ушанку, а тут ещё, пихнув ворота, Августина Павловна неожиданно встретила сопротивление. Старуха для порядка поддала ногой, но кто-то словно навалился с той стороны плечом.

– Опять поруха в моёй жизни! – с беспокойством об удивительном шлагбауме, который судьба выставила на её жизненном пути, громко выругалась Августина Павловна.

На её крики завозились с улицы, и ворота отворились. Оказывается, это поставленный на железные колёса сварочный аппарат мешал её продвижению. Тут же, рядом с забором, валялись штыковые лопаты, гранёные ломы и другой инвентарь. На брёвнах возле Хорунжиев сидели в робах оранжевого цвета белозубые узбеки…

Вернулась старуха из аптеки, когда синенький тракторишко с чёрной заводской краской на ковше неистово, как крот, взрывал длинную глубокую траншею от водонапорного колодца и уже отрезал подступ к ограде. Небольшой бойкий кран вскрывал бетонные плиты теплотрассы, а пыльные узбеки со сваленными на сторону мокрыми волосами, как мураши, копошились в траншее, нанизывая на железные петли плит толстые крючки тросов. Потоптавшись у рва и раз и два, тоже без толку, спытав проскользнуть в ограду по кромке рядом с забором, под нависшими над головой и чуть раскачивающимися плитами, грозившими пришлёпнуть её, как мышь в плашке, Августина Павловна убрела через дорогу и швырнула сумку на землю. Добрых полчаса, пока рабочие перекидывали мосток из досок, куковала на свежей траве, оттёртая от остального мира. Однажды в раскрытых воротах объявился Колымеев, со знанием дела уставился на бурные раскопки, но сквозь облако пыли и бензинного выхлопа засёк на соседнем континенте кислую старухину мину и поспешно исчез, к вящему неудовольствию Августины Павловны. Наконец мосток сообразили, и старуха, закрыв от опасности мероприятия глаза, миновала проклятую рытвину и с раздолбанной стуками и машинным рёвом башкой ушла в дом.

В следующие дни меняли трубы. На эти нужды из районной казны отслюнявили часть денег, а часть потянули с жителей улиц, где гремели работы. Кто-то пускался в долги, клянчил ссуду, бил быков на мясо… Благо Колымеевы сварганили своё отопление, а холодная вода зимой беспокоила постольку-поскольку, на мытьё-готовку хватило бы и фляги, привезти которую с колонки старик бы ещё осилил, но скопить несколько бочек для полива летом было так тяжко, что от этой идеи отступились сразу. И коль скоро прошелестела весть о паевых началах, старуха погневалась-поплевалась, да оплатить новые подводы для воды сочла возможным. Сама оставаясь внакладе, она поддерживала проводимую комхозом политику, спиленным деревом рухнувшую на хребет ненавистных соседей, тогда как их с Колымеевым всего-то стегнуло административной веточкой.

– Закрутитесь теперь, уж верьте слову! – не по злому умыслу, а по долгу памяти ликовала старуха. Старик либерально припухал. – Хотя им чё? – с другого боку подъезжала Августина Павловна. – У них бойлер в подполье стоит. Думают, я не знаю, а я всё знаю! Прошлую зиму штрафить пришли, а он, мула несчастный, как нюхом чуял… Ну, спря-атал бойлер, а на следующий день опять подключил. За зиму несколько раз котельная вставала, все люди печки топили, а у них и дымка не было. Тепло без того – дак чё?

Новость о необходимости уплаты возбуждённая старуха приняла умом, но не сердцем, и чем глубже весть растворялась в её мозгу, тем шумнее становилось в голове Колымеевой от успехов. Что было делать, с кем поделиться радостью? Саня укатила к внучке, Мадеиха скрывалась при встрече в переулке, а с Чебуновым путного разговора не выходило. Справляя дела по дому, старуха мало-помалу забывалась, но нет-нет да одолевала старика:

– Однако правильно Плишкин сделал! Да, Володя? Я дак путаюсь, примерно. Был бы рядом братишка Фёдор, он бы мне дал ответ. Он ра-зумно-мы-ы-слящий, жизнь повидал поболе…

Палыч ногою играл с Маруськой и был чрезвычайно увлечён этим.

– Это конечно… – глубокомысленно отвечал старик, поспешно заправляя на носке распушённую Маруськиным когтём петлю. – Фёдор – да. Чё мы? Деревенские обалдуи! А Плишкин по разуму поступил…

Старуха фыркала, снова прилипая к окну:

– Конечно, прав! Тут и дураку понятно. Па-аддерживаю! С ними, с кулаками, так и надо, пусть плотят… Вон она, белобрысая, ползёт с помойным ведром, не знает, наверно, что платить велено. Или пойти, сказать ей? Пусть норку не задирает! А-а, провались она со своими унтами!

Ремонтные работы с шиком-блеском затеяли враз на нескольких улицах, раздулись в посёлке бабьи вздохи, стук молотков и другой подсобный шум. В квартире Колымеевых засверкали сполохи электросварки, вырезали и выбросили на улицу сгнившие трубы и, начихав едким дымом, на этом ограничились. Разбомбив трассы и квартиры, власть заморозила строительство: зашатались жители, не потянули тягловой суммы. Однако же на улицу Красного Террора пришёл обещанный праздник. Сходили кто порасторопней, выведали – так… Старуха краем уха слышала, что Упорова ведёт агитационную политику в соседних домах, побуждая людей к раскошеливанию, и что будто бы Акиньшины, Мадеевы, само собой, Упоровы уже внесли складчину. Слухи Августина Павловна трактовала как очередной плевок в свою сторону (как будто за Колымеевыми дело встало!) и не торопилась кинуть на бочку давно отложенные бумажки, ожидая, до каких пределов умственного истязания дойдёт комхозовский работник. Между тем и у забора Хорунжия Тамира с грохотом ссыпали блеснувшие на солнце трубы. А там и старик Чебун, потея лысиной, раззявил перед грузовиком ворота…

У дома Колымеевых сидели скучные рабочие, потом и тех перебросили на другой объект, угнали технику, а инструмент утартали на тележке. Принёсшая молоко цыганка обсказала последние известия:

– С Бажигеевым, директором рудника, началось у него, у Плишкина-то. Чуть не в районных судах схлестнулись!

– И с чего у них, слушай, хай пошёл?

– Бажигеев оттягивает полномочия на обеспечение населения коммунальными услугами, – длинно и учёно отвечала Ларка. – И, разумеется, на сбор налогов.

– Вор у вора котомку украл… – оформила старуха.

Рудниковское предприятие давно уже было не то, в котором наживал чахотку Колымеев и откуда ушёл на пенсию. Ладный, по современным меркам, скроенный директор развернулся вширь и зорко глядел вдаль, взяв на себя обязанности райпо и откупив «Маслопром», и вот замахнулся на управление комхозом. Директор комхоза, в свою очередь, накатал на Бажигеева кляузу, но удача в народе была не на его стороне. Прошлый год середь зимы замерли котельные, вскурились над посёлком дымы печей, а из комхоза сыпались и сыпались в почтовые ящики квитки об уплате. Опять же, Плишкин сплёл хомут – двести рублей в квартал за пользование колонками, до этого бесплатными. Вскоре, на всё тех же паевых началах, Бажигеев подмогнул комхозу, совсем цену за колонки не упразднил, но крепко сбавил – до шестидесяти трёх рэ…

Известия об этом, в метаниях тонких смуглых рук живописуемые цыганкой, раскрыли старухе глаза.

– Ну, будет дело, попомни моё слово! – Августина Павловна, и без того не сильно-то стремившаяся к выдаче сбережений, с уходом Ларки наново обмозговала ситуацию и решила дождаться окончания катавасии.

Раз или два приходил Чебун, с матерком сообщая старухе о непредвиденных тратах, ударивших по его карману.

– В субботу буду боровка колоть, сдам в рудниковскую столовку, рассчитаюсь с дармоедами!

– Дак ты же говорил: некастрированный боровок-то?

– Интеллигенты всё сожрут!

Рассказы Чебуна укрепили старуху в избранном курсе. Кроме того, оказалось, что ни Акиньшины, ни Мадеевы платы не вносили, а новость об этом, как коровью струю по ветру, развеяла Упорова.

В один из вечеров в дверь Колымеевых постучали. Одетый в тёмную синтетическую рубаху и чистые домашние штаны, Алдар тут же заявил, стоя за спиной у стариков и отражаясь в выпуклом стекле работающего телевизора:

– Тётя Гутя! Уговор: не ругаться! Прошлое, как говорится…

Старуха, как того и ждала, щёлкнула кнопкой телевизора, и блестящий квадрат вместе с отражённым в нём бурятом измельчал в точку и пропал с экрана.

– Ну проходи… – И повела гостя в кухню, где, немея сердцем, услышала из уст соседа свою судьбу, на скрижалях истории написанную расторопным бухгалтером.

Речь шла всё о той же теплотрассе. Правда, дело повернулось удивительным образом.

– Тётя Гутя! – горячился Алдар. – На четырёхквартирный дом, то есть на четыре семьи, правление комхоза возложило – возложило! – обязанность выплатить… сорок тысяч.

– Сколь?!

– По десять тысяч на семью. Теперь-то понятно?!

– Понятно, не кричи! Ты вот что мне, дружок, скажи: мы все должны кинуть по десятке – или как? Я не пойму.

Убеждая в своём неведении, старуха искусно врала. Она давно сообразила, куда клонит Алдар, если взять в усмотрение, что у Колымеевых своё – печное – отопление. Понимал и старик, не в силах смотреть в глаза соседа.

– А с чего, слушай, цифра подпрыгнула? – поправив очки, интересовалась Августина Павловна. – Помнится, по шесть тыщ запрашивал комхоз?

Алдар подвинулся раскрасневшимся лицом к лицу старухи, переходя на шёпот:

– Так вот в чём и дело, тетя Гутя! У них… а-а! Сожрали, можно сказать… Придёт Бажигеев – ему чё? Своей выгоды искать надо, даром, думаете, он встрял?

– Нет, а почему мы вообще-то должны платить? – по примеру соседа пожимала плечами старуха, до поры отруливая в сторону в этом щекотливом вопросе. – Которые трудящие и не ханыги, которые вносят каждый месяц квартплату? Вот вы, например. Есть у вас задолженность по воде, по отоплению?

– Откуда, тёть Гуть?! Тамара каждый месяц платит. Да же, дядя Володя?

– Но! – поспешно согласился старик. – Всегда платите. Хозяйство, то-другое… Выйдешь когда, а у вас лампочка над крыльцом горит. Утро, а она всё горит…

– Это Ирка, наверное, забывает выключить, – вдохновился Алдар. – Я ей сделаю, дядя Володя, она у меня помнить будет!

Старик пожалел, что упомянул про лампочку, которая, верно, день и ночь горела над крыльцом Упоровых, не прогрызая в их бюджете дыры, ибо шнур воровским способом тянулся не в квартиру, а к общему счётчику энергораспределения.

– Я тоже об этом говорю! Всегда платят, – кивала старуха. – Мы также с Колымеевым каждый месяц вносим, дак почему же нам платить? Будь ты хоть Плишкин… да хоть кто! Нанялся – продался! Или это не их обязанность – трубы новые класть?

– Так вот! Я, тёть Гуть, о том же: почему мы должны? Придёт этот Бажигеев… Новая метла всегда шибко метёт! Но, с другой стороны, если без отопления – тоже как-то…

– Не говори: без отопления – как? Замёрзнешь! И Плишкин не отогреет. Ладно, у кого бойлеры есть в подполье, Алдарушка! Дак у нас ни у кого здесь нету их…

После этих слов старик не знал куда бежать от стыда.

– Может, чё перепутали? – коль скоро молчание затянулось, робко предложил Палыч. – Сидят в конторе, дак голова пухнет…

– Перепутали, ага! – переводя тяжёлый взгляд на Колымеева, осмеяла старуха. – Не понял: десять тыщ клади на бочку! Так, сосед?

Получив твёрдый ответ, старуха круто обратила разговор к главному предмету, то есть к деньгам, платить которые в означенном размере она при всяком раскладе не собиралась.

– Вот скажи. У нас своё отопление. Так? Дак нам теперь тоже с вами одинаково раскошеливаться? Нам-то эта теплотрасса…

– Я, что ли, это придумал? Ба-жи-ге-ев сказал…

– Разве Плишкин говорил, что вот вы, Колымеевы, платите наравне с Упоровыми и с другими? Это у вас новость, а мы со стариком не слышали даже.

– Они ж не будут проводить в полцены! Вы, когда собственное отопление проводили, должны были за свой счёт отрезаться от Шаповаловых и Акиньшиных и по новой состыковать трубы, в других уже местах. А вы перекрыли свою квартиру – и всё, другие трубы пустили у себя… Согласитесь, тётя Гутя? Так теперь нам самим надо резать да по новым гнёздам пускать… это ж сколько мороки! Они ж всё равно будут ваши старые трубы вытаскивать…

– Ну не столь много делов! Долго ли перекинуть в другую квартиру?

– Морочно вообще-то, Гутя, – прикинул мужским взглядом старик. – Там и у Акиньшиных и вот у них, Упоровых, перестраивать маленько надо… Так-то запурхаешься…

Старуха замолчала.

– Проводите! – крякнула спустя миг, за который нажалила старика глазами и этим высказала ему своё трудовое презрение и гордый смех. – Либо у вас капиталов нет?

– У них не предусмотрена дэ-кон-струкция подводов! – внушительно, как гвоздь вбил, и чеканно произнёс Алдар. – По плану они заменяют старые трубы, так, как они шли сначала, – и всё… Я же разговаривал с рабочими…

– Я не отговариваюсь платить, но давай-ка, дружочек, рядить по-честному. Вам отопление нужно? Нам – нет. Заявляю реши-ительно! Хоть ты что говори и про планы и прочее. Как видишь, печное есть… Теперь: вам холодная вода нужна?

– Ну?!

– Имей в виду, я даже не говорю ничего, хотя у вас и хозяйство какое, и огород, и вообще… А нам со стариком много ли надо? Полить только летом, а зимой и на дух не надо… Дак за подвод для холодной воды платить я буду – само собой, не всю сумму, потому что мне за обои квартиры… тоже… Это как получается? Я чё-то запурхалась с этими вычислениями…

– Ну как? Сорок тысяч на четыре квартиры… Так я понял?

– Так, Володя, – забыв про короткую перебежку Колымеева на сторону врага, старуха пальцем ткнула в залатанную скотчем пёструю клеёнку на столе, словно в военно-стратегическую карту, на которой просчитывала ходы секретного наступления. – Давай, у тебя голова светлая, мало что необразованная. Считай, а то они нас опять облапошат…

– Это ладно, – сказал Палыч. – Не перебивай…

– Мг-мг…

– Сорок тысяч делим…

– По десять на семью! Говорили уже. Ты считай, сколь нам платить надо, когда нам подвод для воды – и только…

– Десять тысяч – да? Так… Ёкко санай! Пять тысяч нам платить, Гутя!

– Это как? – Алдар с тоской вспомнил о Тамаре, которая ждала его дома. – Нам тогда сколько платить?!

– Десять и платите, – подсказала старуха.

– Пятнадцать – с чего десять?! – Старик толкнул старуху в бок. – Если определили по двадцать тысяч на две квартиры, значит, Мадеевы – десять, Акиньшины – десять…

– А Упоровы, как козлы отпущения, – пятнадцать, да?! За себя десять и за Колымеевых пять?! Славно подсчитали, что и говорить!

– А как ты хотел?! – распетушилась и старуха. – Чтобы мы наравне с вами пупы рвали, когда нам это отопление… Оно же у вас в квартире, не у нас же!

– Ба-жи-ге-ев ска-зал, а не я! Идите к нему и разбирайтесь!

– Нет, погоди, дружок. – Старуха осадила соседа за рукав. – Это уж вы как-нибудь сами разбирайтесь, что там Плишкин чирикнул! Я пять тыщ как-нибудь заплачу – не отка-азываюсь, но ходить по ним, по кабинетам… Я – ветеран труда, он, – старуха указала на старика, – почти что тоже… И мы будем бегать?! А это не хочете?!

Бурят дули не хотел.

– Тёть Гуть! Будь что будет, да? Но только не обижайтесь потом…

– Ты меня пугать, сволочь?! – По горлу старухи тяжёлым камнем прокатился желвак. – Пошёл вон из моего дома!

Из свежей районки стало известно – Бажигеев всё же сбил шапку с Плишкина.

– Будем с водой, Володя. Не переживай… – придя из конторы, куда она ходила внести их со стариком пай за трубы, поспешила заверить старуха. – Там есть ишо на полив?

– Полбочки.

– Разве Чебуновых-ребятишек попросить привезти раз-два с колонки? Разбомбили трассу, хоть бы скорее делали…

И в срок новая труба заблестела под окрашенным порожком Колымеевых, а там пробно пискнуло в трубе и заколотилось, о чём возившаяся в кухне старуха догадалась в том числе и по тем вёдрам, что Алдар выносил в огород.

– Кажись, воду дали! Этот гад уж носит ржавую, трубы чистит, чтоб не забились…

В комхозе старуха узнала, что Тамара внесла какие-то деньги – но сколь числом? Это, впрочем, не особенно тяготило воображение, ибо своё старуха отдо́лила и была с жизнью в расчёте. Казалось, всё встало на рельсы и потекло по установленному порядку, который нарушило строительство…

8

Однажды, задумав поутру постирушки, Августина Павловна свалила в цинковую ванну свой и колымеевский бутор и с ведром пошла к раковине. Повернула барашек, но из трубы – гробовое молчание. Завернула барашек, а через мгновение отпустила снова, ожидая, что за это время вода, вызванная её усилиями, скопилась в трубе. Но если с первой попыткой ещё глухо шипело, то после и вовсе ни звука. Старуха чиркнула пальцем по отверстию крана и долго глядела на сухой ноготь. Однако телефонный звонок в комхозовскую контору ситуацию не разъяснил: распоряжений отключать воду не поступало. Колымеева перестраховалась и обзвонила соседей, но у всех вода была. Огорчение её усугубилось тем обстоятельством, что в сенцах старуха обнаружила пустую флягу.

– Чё ж, Колымеев, иди на колонку!

Бренча флягой, Палыч потащился по тракту, словно муравей, увлекая за собой каталку.

– Сильно не утруждайся, налей полфляги – и будет…

* * *

– Чё там, Боря?

Старуха в нетерпении стояла за спиной Борьки Чебунова, который сначала ковырял отвёрткой в латунном клювике, потом решительно схватил разводной ключ и свернул крану голову.

– Чё там, Боря? – заглядывала в раковину, где лежали безжизненные железки.

– Не говори под руку, баб Гуть!

Борька, щурясь, глядел в тёмное отверстие трубы.

– Не пойму… Воды нет!

– Может, какая соринка попала? Кто их, трубы-то эти, чистил?! Ржавые кинули, наверно, у нас и забило… Ни у кого не забило, а у нас забило. Вот чудо-то где!

Закрутив набалдашник, Борька убрал отвёртку и ключ за голенище, вытер руки о поданную тряпку.

– Нормально, баб Гуть! Нигде не забито. Это просто у вас в трубе воды нет.

– Это я и без тебя знаю! – рассердилась старуха, на всякий случай проверяя, закручен ли барашек. – А почему так? У них же, – кивнула на квартиру Упоровых, – есь, я сама видела, как он бочки сёдни в огороде наливал…

– Не знаю, баб Гуть! – задумавшись, Борька вышёл на улицу.

Старуха за ним.

– У вас через Упоровых вода бежит? – остановившись на крыльце, спросил Борька.

– Но! Через них… А почто спрашиваешь?

– Так… Пойду, баб Гуть, в колодец слажу…

– Я тебя на крыльце подожду! – крикнула старуха, когда Чебунов вышел за ворота. И села ждать.

Но сидеть и ждать она не могла. Колодец находился через несколько домов, к нему старуха и побежала.

– Дела-дела! – отвечала любопытным. – Какая гулянка! У вас воды нет? Есь? А у меня нету…

Из переулка с двумя сумками в руках выползла старуха Акиньшина, тяжело, как раненая рыба, глотая со всхрипами в груди горячий воздух. Старуха Акиньшина ещё зимой схоронила старика и до сего ходила в чёрном платке. Но пару раз к ней за какой-то надобностью наведывался старик Чебунов…

Заметив соседку, Августина Павловна отвернулась, будто в упор не знает, но Акиньшина уже окликнула.

– А-а, здорово! – удивлённо встала Колымеева. – Либо в магазин ходила? И чё там, слушай, нового?

Акиньшина, дохнув кислым запахом подмышек, с оханьем опустила притомившую её поклажу.

– Да ничего путного! Завоз каждый день, а посмотрела по полкам, дак и брать-то нечего…

– Барахло возят одно!

– Ничего нету, – подтвердила Акиньшина. – Пряников с конфетами взяла по кило… Да хлеба, да пачку чая…

– Ну дак всё ж таки к чаю будет тебе.

– …масло не стала брать, думаю: несвежее…

– Бывает, что несвежее пихнут, я тот раз взяла…

– Не стала брать масло, – рассказывала Акиньшина. – Хлеба да пачку чая взяла. А масла брать не стала, хоть мне девчонки говорили: возьми, баба Люба, масло вот это. Хорошее масло, мы тебе, баба Люба, плохого не дадим, ты в совхозе работала всю жизнь, гроша не скопила, как эти куркули, которые по курортам щас мотаются. Мы, мол, знаем, баба Люба, можем в газетку написать…

На мокрой от пота и словно разваренной груди Акиньшиной болтался на засаленной верёвочке серебряный крест.

– А я ведь горю меж пяти огням! – переводя взгляд с крестика на чёрный платок, призналась старуха. – Змеи кругом, фашисты!

– Это кто же? – оживилась Акиньшина.

– Имеются в штате!

Помолчали.

– Ты, слушай, выручишь меня? – надумала Колымеева. – У тебя вода есь?

– Есть, – насторожилась Акиньшина. – Ты спрашивала уже нынче, по телефону…

– Я тогда у тебя воды возьму на полив! Колька Мадеев перекинет от тебя шланг ко мне в огород…

– Ой, не знаю! – засомневалась Акиньшина, берясь за скрученные ручки котомок. – Трубы только покрашены, а щас будем воду гонять, дак быстро отпачат и краска слезет… Не знаю, Гутя, не знаю…

Борька, как крот, до половины торчал из колодца, курил.

– Нету, Боря?

– Чего?

– Воды-то?

– С чего нету-то?! – выбираясь из колодца и закрывая за собой чугунный пятак крышки, буркнул Борька. – Тут-то есть… А чё ты, баб Гуть, прибежала? Вода пошла?

– Где пошла! – старуха сосредоточенно глядела на колодец. – А чё тогда смотрел?

– Может, думал, заслонка… – Борька отплюнул крошки табака. – Пошли-ка в одно место… У вас как вода бежит? Поступает из колодца в квартиру к Упоровым – так?

– Так! – Не поспевая ни за мыслями, ни за быстрыми в ходьбе молодыми ногами Чебунова, старуха семенила сбоку, спотыкаясь о камни и ловясь за рукав Борькиной брезентовой сварочной куртки. – Потише иди-ка, оглашенный!

Не слушая старухи, Борька разматывал мучительный клубок соображений.

– Значит, от трассы заходит к Упоровым. Да? Дальше – к вам…

– Но!

– От вас…

– К Мадеевым! – подсказывала старуха.

– Это уже не то, – отмёл Борька. – Там уже опять в трассу и к другим домам… В них-то есть вода!

– Есь! Я весь посёлок обзвонила. Только у нас нету…

– Скажешь Ларке, что я у тебя был, а то она мне потом…

– Скажу, Боря, скажу! – уверила старуха, на очередной кочке цепляясь за чебуновский рукав. – Ты что?! Конечно, скажу! Куда мы щас?

– К Упоровым, – коротко, как выстрелил из пугача, сказал Борька.

Августина Павловна встала посреди дороги.

– Сдурел?! Я отродясь к ним не ходила… в змеино гнездо!

– Когда трассу делали… – стал нервно рассказывать Борька, – дней так десять назад… Приходит он как-то ко мне вечерком: дай заглушку под трубу на пятнадцать. А я… баб Гуть! Дело прошлое…

– Ну, загнал, было дело! – Опережая рассказ, старуха хохотнула. – Стыбрил у старика из кладовки и загнал за бутылочку!

Борька, шаря чуть дрожавшими от волнения руками по нагрудным карманам, искал сигареты.

– Щас, «за бутылочку»! Поди купи её за бутылочку, заглушку эту… А зачем она ему, спрашивается, когда у рабочих этих – я подходил, видел – были заглушки?

– Может, куда надо… – слабо соображая, куда метит Борька, представила старуха. – Он, это когда мы ишо общались, всё жаловался, что заглушку на отопление поставить надо. А то, говорит, чуть чего – беги в колодец. Зима, говорит, ночь-полно́чь, а… Мадеевы нонче гуляли у Галькиного отца, там же ночевали… В своёй квартире трубы заморозили – печку не топили-то! И у него поморозили: они на праздники ездили куда-то, тоже, стало быть, не топили… Приехали к разбитому корыту! Бегал потом по посёлку, искал Мадеевых…

– Дак у них-то, у рабочих, были заглушки! Труба у нас какого получается диаметра?!

– А я откуда знаю! – отцепляясь от рукава, в тон Борьке закричала старуха, уставшая от бесплодных попыток понять мелочи сантехники. – Чё я, мужик, что ли, ты меня спрашиваешь?! Ты смыслишь, ты и объясни…

– Даю справку, баб Гуть! Труба, как ты говоришь, «под отопление», – на двадцать пять! Вот такая… как бы тебе объяснить?

– Поняла-а! – Они снова пришли к дому Колымеевых и сели на крыльцо. – Я уж смикитила… Лежали они тут – ни пройти ни проехать…

– Во! Видела – какие? Это на двадцать пять. А он просил заглушку под трубу на пятнадцать… Вон, как черенок у лопаты…

– И чё?

– На пятнадцать, баб Гуть, это под холодную воду. Соображаешь теперь?

– Не соображаю! Ты орёшь, как… Вон, Колымеев, наверно, воду катит… Говори ему, у него шарабан варит насчёт этого…

Запыхавшийся старик ввалился в ворота, налегая на каталку с отпотевшей флягой.

– Сдурел?! – ахнула старуха; старик с Борькой занесли в сени флягу. – До крышки набухал!

Мужики закурили.

– Щас тебе Борька объяснять будет, – предупредила старуха. – Я-то клуша: понять ничё не могла… Слушай, а то выйдет нехорошо…

– Дядя Володя! Тут вот как с вашей водой…

Борька снизил голос, словно опасаясь, как бы кто не подслушивал. Старуха, задыхаясь от дыма в две папиросы, стала внимать.

– В колодце заглушка открыта – так? – как карты выкладывал, оставляя, однако, главный козырь при себе, терпеливо объяснял Чебунов. – Вода на ваш дом, стало быть, поступает. К вам в квартиру – через Упоровых… Так? Упоровы с водой, у Мадеевых и Акиньшиных – тоже есть. Так? А у вас нету!

– Думаешь, он перекрыл нам воду? – выпуская дым, Палыч прищурился на лампочку, горевшую над упоровским крыльцом. – С другой стороны, если в колодце… Или – врезался в трубу, где-нибудь в подполье у себя, и установил собственную заглушку на наш подвод?!

Порывисто вскочив, словно собираясь в пляс, Борька хлопнул себя по колену и закричал, старухе, замершей с приложенными к груди руками:

– Во-о! Дядя Володя – дядя Володя! – тот меня всегда-а, при любой погоде поймёт! – Чебунов ласково похлопал Палыча по плечу. – Раз – и всё! А как ты хотела?! Мужская солидарность!

– Ага-ага! Политически грамотный – дак чё?!

Старик заалелся от похвалы, сыпавшейся со всех сторон, как искры от сигареты.

– Я видел, как рабочие сварочный выкатывали из ограды, – признался Палыч. – Вроде бы давно сделали всё, а вот опять…

Борька насторожился.

– Когда это было?

– Ну, когда? Дней десять, разве что боле…

– Баб Гуть! – снова заорал Борька. – А?! Я-то тебе говорил?! Это надо обмыть!

– Поставлю, Боря, поставлю! – заверила старуха, поражённая новостью. – И на стол направлю, только уж ты помоги мне этого гада двуглавого одолеть! Одна беда: как мне к нему в подполье попасть? Он ведь не пустит!

– Да… – Чебунов примял окурок о подошву сапога. – Об этом я как-то… если честно…

– Не будем пороть горячку. – Старуха первой снялась с лавки. – А то она, Тамарка, выставит нас дураками, нам потом с Колымеевым жизни не будет. Я дак – умру просто от позора… Пошли в дом, покумекаем.

Старик с Борькой, переглядываясь, поспешили за старухой.

9

В кухоньке Колымеевых – собрание. Шум, гам, дым. На столе – чашки с закуской, стопки, опорожнённая бутыль…

– Убери, Лара, смотреть не могу на неё… пустую!

Мадеиха, реабилитированная старухой по случаю войны с Упоровыми, Ларка и сама Августина Павловна сидели возле стола: Мадеиха – навалившись плечом на стену, цыганка – поставив ноги на перекладинку табуретки, острые колени замкнув цепкими пальцами, старуха – ткнувшись локтем в стол и подперев кулаком усталую простоволосую голову. У печки курили Борька, татарин Тамир да Палыч. Особняком торчал на табуретке Чебун-старший, пришедший из любопытства. Все – в яблоках румянца от лёгкого, разогнавшего кровь хмеля.

– Дохлое дело! – наставлял на путь старик Чебунов, посмеиваясь в крупные зубы. – Так они вас и пустили к себе в подполье! Выгонят всю вашу делегацию… хэ! И по-своему будут пра-а-вы! Не по закону – чё ты хошь?

Старуха терпеливо созерцала широкую спину Чебуна, крупную лысину и сугробы белых вихров на висках, пунктуально выгадывала моментик, чтобы, пользуясь правом хозяйки сборища, наложить вето на чебуновскую резолюцию.

Наконец дождалась:

– И что ты предлагаешь, святоша? Чтобы мы с Колымеевым без воды сидели?!

– Я не говорю, чтобы без воды, Паловна! – защищался Чебун. – Надо решать вопрос. Только вот так идти к ним… Ты бы пустила?

– Я мошенством не занимаюсь! А раз на принцип пошло бы – лезь и проверяй. Не жа-алко!

– Ты, дед, не разрушай ко-а-лицую! – орала Мадеиха, стараясь заглушить оживлённый разговор у печки. – Ровно в восемнадцать ноль-ноль мы выступаем в поход… Я так робко, что затрясутся чашки в шкафу, постучу в дверь…

– А они ментовку вызовут! Станут они с алкашнёй разговаривать! У неё брат в ментовке работает!

– Давай братовьёв бояться! Я фашистов пережила, а из-за этих стану трястись?!

– Надо поговорить нормально, без шума и прочего, – высказалась Ларка. – Ты, Галька, уйми свой темперамент, а то опять… драться на дармовщинку потянуло?

Тамир, который навеселе явился на общий шум, – старуха, не желая вносить разлад в жизнь Хорунжиев, на заседание с накрытым столом татарина не звала, – внезапно закричал:

– Тётя Гутя! Так же не делается?!

– Конечно, Тамирочка! Добрые люди разве стали бы так издеваться над стариками?

– Почему вы, тётя Гутя, не мои соседи?! Я бы так никогда не сделал! Хотя вы сколько живёте – извините, тётя Гутя! – но хоть бы раз ко мне в баню пришли! К Чебунам мыться ходите с дядей Володей, а ко мне – нет. Почему так, тётя Гутя?

– Придём, Тамирочка! – думая о другом, заверила Августина Павловна. – Вот погоди немного, разделаюсь с паразитом, а тогда умоюсь святой водицей…

– Я ему говорю: зачем тебе заглушка? У вас же там есть на двадцать пять! – рассказывал Борька, справляя роль человека, который вывел чертей на чистую воду. Он нисколько не тяготился своим новым положением, но и особенно не важничал. – А он рукой так: мол, для дела… Пошёл, короче, вилять…

– Я его повергну наземь! Как Мадеева… Рассказать, как мой оказался в нокауте? Сидим раз с этим кроликом после бани…

– Галя, моя хорошая, поспокойней только!

Мадеиха с тоской посмотрела на старуху.

– А кого ждём?

– Нету их! Вишь – тихо, а то только топот стоит. Они же без тапочек, голыми ногами по дому ходят. Везде ковры, ковры!

– Говорят, даже не потолке ковры!

– Ну, это врут. На полах есь, а чтобы на потолке… Побежит Тамарка на кухню, дак пятками всю бошку мне исстучит!

– Сейчас сколь? Полшестого? Комхоз до шести работает, а он, я видела, за коровой ушёл на гору…

– Залезти самим да посмотреть?

– Вы знаете, нет, что такое УК?!

– Не приведи Господь самому злому татарину жить с ними на одной ограде!

– Как залезете, так и сядете! Не со-ве-ту-ю!

– Никто и не собирался! – расплескалась руками Ларка. – Так сказали, папка, а вы уж рады прицепиться…

– Я вас, дураков, учу! Чё вы знаете?

– Тихо! Загомонили! – постукивая ложкой в пустую рюмку, урезонивала старуха делегатов от соседних квартир. – Ишо не решили ничё, а время идёт! Шебуршать только!

Палыч в разговоры не вступал, не чая перекричать общую бузу. Его копали сомнения, о которых он до поры молчал, но когда возникла пауза, повёл свою миротворческую линию:

– Может, не ходить всем-то? Я бы один поговорил. Алдар бы меня послушал…

– Иди-иди! – иронично поддакнула старуха, вылавливая со дна тарелки огуречный пятак. – Давай унижайся! Им двоим столь годов нету, сколь тебе одному, а ты будешь стоять у них в дверях как просящий… Не смей, Колымеев, или я драться с тобой буду!

Мадеиха потрясла в воздухе кулаком:

– Не унижайся, дядя Володя! Я этого малахольного…

– Осторожней ты, Галька! – стряхивая с плеча мадеевскую руку, воскликнула цыганка. – Распустила клешню…

– …буду делать! Ты смотрел вчера документальный фильм о советском боксёре? Валерий… как он?..

– Мы не за ихним идём, а за своим! – На подбородок Августины Павловны скользнуло огуречное семечко. – Скажу: либо ты, гад, подключаешь наш… нас, либо я иду к прокурору!

– Понпен… По-пен-чен-ко?!

– Правильно, баба Гутя! Семечко убери вот здесь… Какое он имеет право?

– Правов не имеет, Лара! Вот они и пускай тогда подумают… А я могу! Я, кошёлка старая, не пошла, когда они меня с угольником подкузьмили, а надо было. Тогда бы прижучила хвост, они бы, может, щас так не зарывались…

– А с чего началось?

– Началось, Боречка, с угольника! Заграбастали в свои руки, а нам с Колымеевым как? Потом машина эта проклятая…

– Он вроде нормальный мужик был. Раньше мимо идёт – за руку поздоровается, а сейчас и кивнуть иногда забудет… Да, Ларчик?

Цыганка прыснула.

– Алдар-то?! – усомнился старик в Борькиных словах. – Не замечал никогда. Он – ёкко санай! – всегда со мной за руку…

Тамир, сидя на корточках у раскрытой на улицу двери, куда он перебазировался, дабы надышаться даром воздухом из колымеевской ограды, услышал и закричал:

– Труха – не мужик! Тамир так делает?!

– Тихо бздит, да вонько пахнет! – подтвердила старуха.

– Стал строить баню впритык с моим забором, я ему говорю: или скат делай в свою сторону, или вешай жёлоб! Сделал он, нет?! – Татарин согнул правую руку в локте. – Вот он сделал! Теперь как дождь – вся вода с крыши катится на мой забор. Это как?! Доски, поперечины гниют – так?!

– Много сгнило у тебя от дождя! – подковырнул Чебун. – Что, у нас каждый день дождь?!

– Старик! Тебе бы на забор лило?!

– Я бы…

Чебун осёкся, ибо старуха вдруг проворно соскочила и огромной мухой ужалилась в оконное стекло.

– Вон они возвращаются по огороду! Сзади она идёт, а впереди он, как пленник!

– Щас мы их уделаем!

– Только спокойно! – оправляя искомканный от сидения подол, усмирила Колымеева, а с улицы хлопнула упоровская дверь. – Зашли в плашку! Я буду с намёком подъезжать, а вы деликатно молчите…

Гуськом, похохатывая, выкатились из дому.

На крыльце Чебун завозился, будто притворить дверь.

– Ну, чего ты там?! – напяливая на ноги галоши, нетерпеливо окликнула старуха. – Брось ты её! Или чего ты?

Чебун взвился:

– Чего?! Пойду, мол…

– Ну дед! – присвистнула Мадеиха.

– Вы тут, гляжу, и без меня! – отсекая попытки соблазнить его на сомнительное дело, строго сказал Чебун. – А у меня убору много… Бычку сена надо задать…

С уходом Чебуна чувствовали себя не так уверенно, словно старик, уходя, внёс злорадную порчу. И сама старуха уже не совсем надеялась на успех задуманного, однако и отступать не собиралась. Она первой сошла с крыльца, а уж за ней потянулись остальные. Позади, робея, как Чебун минутой ранее, плёлся Колымеев – на великий позор.

У двери Упоровых замешкались.

– Ну, Господи, благослови! – Старуха с силой нажала на пупок звонка. – Не робейте перед ними. Это не мы, а они стыдиться должны. Мы такими делами не промышляем…

В квартире мягко проухал электрический голос совы. Потом кто-то пробежал через весь дом, стуча ногами по полу. Открыла сама Упорова, запахиваясь в домашний халат. На лице Тамары – плохо смытые белила, а брови с размазанной чёрной тушью вблизи показались старухе узкими и жалкими, словно крысиные хвосты. В кудряшки закрученные волосы запали за душки таких же больших, как у Колымеевой, очков. Тамара, не выпуская дверной ручки, с опаской глянула на стоявших за спиной старухи. На старике Колымееве, точно выделяя его, задержалась, и тому помнилось, что в сей исторический момент между ним и миром рухнул последний важный мосток.

– Здрасьте! – вежливо сказала старуха, на всякий случай, чтоб Тамара не захлопнула перед её носом дверь, схватившись за скобку с внешней стороны. – Вы нам воду случайно не перекрывали?

– Какую воду? – Глаза Тамары свелись в нули. Начиная что-то понимать, она позвала: – Алдар! Пойди сюда сейчас же… – И снова повернулась к старухе. – Так какую, говорите, воду мы у вас перекрыли?

– А холодную. – Августина Павловна выдержала тяжёлый оловянный взгляд. – Которая по трубе на пя-тнад-цать бежит!

Тамара окончательно оправилась от изумления.

– На пятнадцать? Или на ноль пять?!

– Тамара! Давай по-хорошему! – выступила наперёд старухи Ларка. – Зачем вы так делаете? Взяли и перекрыли воду старикам. Это ж не дело!

– А ты видела, что мы перекрыли?!

– Думаешь, Тамир дурак?!

Негоже было дышать в чужие затылки, когда такая заваруха, и старуха оттиснула чебуновскую невестку, снова становясь против Упоровой.

– Я тебе нисколь зла не желаю, Тамара! Хоть ты и наговариваешь на меня, что я у тебя коров сглазила… Мне, между прочим, прокурор сказал писать заявление. «Если, – говорит, – не подтвердится, что вы её коров сглазили, мы ей накрутим хвост…»

– Хоть два пишите! – отреагировала Упорова. – А только у Зорьки как упало молоко в конце мая, так до сих пор – литра-две за день. А у меня никогда коровы меньше ведра не давали!

– У нас батя тоже больше двух… ну пусть трёх литров не надаивает, – негромко сказал Борька. – Так нам теперь всех обвинять, что ли? Ты интересная, одноклассница!

– А у нас с Ренатой Александровной не так?! Я уж и титьки солидолом мазал, думал, от рубцов больно… А она всё равно не много даёт мне!

– Кто? Корова или Рената Александровна?!

– Да тихо, Галька! Мы куда-то не туда завернули… – Ларка, требуя порядка, подняла руку. – Давайте по существу вопроса…

– Дак никто не спорит, давайте…

– И я не спорю! Я только говорю, что, если нас будут немного обыгрывать, я что-нибудь сломаю…

– Только попробуй! – натянулись жилы на горле Упоровой. – Я тебе быстро оформлю проживание в одном месте…

– То есть на казённых харчах?

– Ну тихо же, Галька!

– Действительно, погоди-ка, дружок!

– Я ей, видно, анекдот не рассказывала, – огорчилась Галька. – Сёдни утром свежий из Москвы получила. Короче, подходит Бугай к Очкарику и без слов бьёт его по роже. Очкарик – в нокаут! «За что ты его?» – спрашивают Бугая. «Ничего, – говорит, – при его умственной занятости полезно!»

Наконец вышел в кухонном клеёнчатом фартуке Алдар.

– Мы у вас воду не перекрывали, это вы что-то путаете! – начал с места в карьер (он подслушивал из сеней). – Недопили, а теперь бегаете…

Борька всполошился, пробуя освободиться от рук жены.

– А ты нам наливал?!

– Я чё тебя, Чебун, поить буду? Видишь, ты какой… деловой!

– Кому какое дело до чужого тела? – удивилась Мадеиха и дала Упоровым установку на жизнь: – Есть своё – и чешись!

– В общем, так. – Августина Павловна отпихнула ручку. – Или вы включаете воду, или я пишу заявление. Выбирайте одно из двух. Мы уйдём, но если через пять минут…

– Воды не будет ни через пять, ни через десять минут! Потому что я тут ни при чём! С чего вы взяли, что это я перекрыл?!

– Да ты ж у меня заглушку брал! – вскипел Борька.

– Я её для бати брал, можешь у бати спросить!

– А почему тогда воды у них нет?! – закипел Тамир. – Что с твоей бани на мой забор льётся… Но у них-то почему воды нет?!

– А я откуда знаю! Звоните в комхоз…

Мадеиха, успокаивая цыганку, не отпускавшую мужнин локоть, подтолкнула Борьку в спину, и тот вышел против Алдара, который возвышался над Борькой на полголовы, поскольку стоял на пороге.

– Я скажу, почему нет!

– Ну?

– Ты заглушку у себя в подполье вварил в систему и перекрыл им воду. Потому что из колодца-то на ваш дом поступает! И у Мадеевых есть…

– У нас есть! Я могу провести популярную искурсию…

– И у Акиньшиных есть!

– Только у Колымеевых нету! Вот так да!

Алдар внимательно слушал Чебунова, переглядываясь с женой. Эти переглядывания, как вражеские письма, перехватывала старуха.

– Ну, что ты на это скажешь? Я дак просто горю желанием послушать…

– Объясни им, дорогой! – надменно сказала Тамара, а старуха хокнула: «Дорогой! А холку перегрызла хуже, чем псу шелудивому!» – А я пойду воду на полив включу…

– От же змея! – не утерпела старуха.

Словно горсть песка бросила Тамара в глаза старухе:

– От змеи слышу! Вы же старая маразматичка!

– Ну, Тома, тоже… Зачем же такие слова?

Когда за женой захлопнулась дверь, Алдар, точно всё это время только и ждал ухода благоверной, по-свойски напустился на Борьку:

– Ты чё, Борька?! И себе мозги паришь, и другим! Если бы я перекрыл воду тёте Гуте, как бы вода тогда поступала в другие квартиры?! Ведь есть вода у Акиньшиных с Мадеевыми?

– Дак есь, мы не спорим…

– Ну вот, тётя Гутя. Там ведь она дальше в трассу идёт и – к другим домам… По-вашему, выходит, что трасса на моей квартире заканчивается?!

Все разом притихли, сражённые увесистым, как дорожный камень, словом Алдара, которым он разбил всю их бражку. Только Колымеева не пробрала его речь. Он вспомнил, как однажды, поздним вечером, носили в квартиру Упоровых трубы, когда все подводы уже были подсоединены. Верно, сварили новую перекидку и, проведя под полом в обход колымеевской квартиры, врезались в акиньшинскую трубу. А на их квартиру – тут Борька прав – сосед сделал заглушку, которой и перекрыл воду. Вот и оказывались они со старухой на крючке…

…Стали расходиться, косясь на Борьку, который не знал, куда запропасть от стыда. Мадеиха, огорчённая мирным решением конфликта, душевно пожелала:

– Телеграфируйте, когда станете людьми! Нет телеграфа – по башке друг другу стучите!

Наголову разбитая, старуха погибала на диване, задув по всей квартире свет и завесив к чёрту окошки, когда «зевнула» дверь и через порог полетели голубые бумажки:

– Подавитесь своими деньгами!

Не разбирая, в честь чего возвращены деньги, старуха хотела швырнуть бумажки обратно Упоровой, однако решила: проклятье не дым – глаза не выест. И убрала в горку.

10

Огненным тележным колесом, опрокинутым ребятнёй под гору, прокатился по посёлку месяц июнь, одарив напоследок дымным чихом грозы, которая прошла над степью отголоском бурно и пьяно отгремевшего Сурхарбана. На бурятских гуляньях Галька Мадеиха, подвязав пузо шарфом, посрамила хвалёных закулейских борцов, однако в финале, после бокового броска толстомясого бурята из Хорёт, уступила призовое место и от обиды крепко набралась в первой попавшейся на её пути шашлычной, откуда её вскорости попросили и даже сопроводили под руки. Старик Чебун втридорога спихнул два стегна коровьего парного мяса и бочонок невыложенного сала, которое разгневанные буряты вернули ему с позором, – не только в степь, где проходило пиршество, но и за ворота не казал носа купец. Два дня ревела музыка на все лады, покрывая иные звуки, две ночи трещал штакетник у клуба, куда, одурев от жары, сползались под вечер разморённые от солнца и выпитого толпы, то и дело сцепляясь собачьими сварами от скуки и безыдейности существования. Кто-то шустрый под топанье бурятских национальных танцев и говор пьяных мужичков отцепил и укатил в неизвестном направлении жёлтую пивную бочку. Её вскоре сыскали, но, разумеется, уже пустую. Заветные деньжата, скопленные за год с прошлого Сурхарбана, спустил народ подчистую. Наелись в деревянных ларёчках дымно пахнущих шашлыков и варёной, с репчатым луком, баранины; на длинных палочках сахарной ваты, похожей на воздушное облако; и петушков-леденцов в простых бумажках; уплывшего на жаре шоколадного, вишнёвого и сливочного мороженого в приплюснутых вафельных стаканчиках; жарких пирогов с малиновым, черёмуховым ли вареньем либо с картошкой и свежей зеленью; пышных, помазанных маслом булочек с чёрными крапинками мака; густого горячего киселя; копчёных сосисок; мёду и прочей дребедени. Пчелиным роем гудел стадион: кто резался в волейбол, кто в футбол гонял, а иной кидал двухпудовые гири; из луков лучники лупили по мишеням, так что спринтеры, от греха, быстрей нарезали свои круги. Но едва разошёлся народ, только повалили забор у одной из привольных забегаловок, по случаю праздника воскурившихся мангалами, как ша – лавочку прикрыли. Разъехались по столицам именитые певцы-музыканты, горными козлами отпрыгав по дощатой сцене, отпатрулировали милицейские уазики, увозя за решётками особо неугомонную публику, и даже сопливая мелюзга, сыскав последнюю оброненную в траву копейку, слонялась теперь по улицам, вяло и забываемо рассуждая о виденных дивах. Клочки бумаги и пустые бутылки на берегу речонки напоминали о пиршестве, о том же говорили свежеокрашенные зелёные ворота и забыто полощущийся по ветру синенький транспарант «С праздником жителей района!» да ещё бревенчатые перекладины в степи со свежими расщепами от быстрых копыт.

Но унесла мусор речонка, скрутили транспарант, а примятые травы одыбали в росах, и пугливая пичуга без страха лезла на ночь в умолкнувший рупор. В степи воцарились мир и спокойствие. Величавое и громадное, отразившее саму степь, зелени степных пожаров противопоставив голубое марево дня, стояло над посёлком к вечеру вишнёво набухавшее, просевшее на изломах от густоты красок небо, притянутое низко к обжаренным крышам с зачиханными до чёрного ноздрями труб. Уже с раннего утра в остриженной коровьими стадами траве верещали, распуская тонкие подкрылья и роняя тягучие, как смольё, капли росы, зеленоголовые кузнецы, на пружинистых ножках порхая через радуги прясел. Солнце, продымлённое курным табаком дурнотравья, вставало из-за гипсовой горы по заводскому звоночку, ворочая охапку золотой проволоки, зачинало плести дневную корчагу, улавливая степь и посёлок в обожжённые прутья лучей. К обеду кипящей лавиной растекалась по степи духота, напревшая на травных ароматах, и в округе словно всё засыпало, только одинокое облачко краснопёрой сорожкой болталось в солнечной ловушке. С цветка на цветок в звенящем полёте застывали в воздухе черноглазые коромысла стрекоз, лучивших прозрачными, чуть зеленоватыми прожилками крыльев. Последний муравей затихал на гребне нарытой сусликами земли, и выцветшая газета, ветром принесённая от посёлка, собирала на себе десятки разноцветных бабочек. Лишь где-то в траве, точно лесной ручеёк точился в ветках и камнях, затекая в сусличьи норы, шипящим пуншевым роем возились в медовых чашках цветов сосредоточенные осы и пчёлы. К предвечерью со стороны далёких лесов подувало ветром, в прянь степи приносившим запахи огня, раскалённой смолы и кедрового дыма. Далёкий ястреб простирал на ветру крылья с белым околышем на окончаниях и так, полудрёмно, как на верёвке, висел, а крохотные, глазом не отличимые с земли птички, отгоняя хищника от впутанных в травы гнёзд, парили за ним на воздушной волне. Огненно-рыжий в закате, пробегал лошажий табун, на яминах и овражках, как в зелёную пенную воду, по животы заступая в заросли спутанной травы, и вслед удалявшемуся топоту последним всплеском разливались птичий щебет, шорох змей и дыхание цветущего иван-чая с лепестками розовыми и воздушными, как земляничное мороженое. И тихий этот шум одним вдохом вбирала в себя степь, когда неясные, как первый отблеск огня, звёзды начинали мерцать далеко в небе…

– Понятно, лето… – стоя у заплота и глядя, как умирает день, рассуждал Колымеев, в ответ алым окуркам заката запаляя неизменную самокрутку, чтобы лето помнило себя продолженным в старике.

В первых числах июля Палыч с серпом в руках и пустым мешком через плечо наведал дальний огород. Отомкнув замок на воротах, ахнул: обугленная на солнце земля схватилась коркой, закаменели до крепости глиняных черепков непропаханные комья, белые и фиолетовые колокольчики картофельного цвета стремительно вяли, отдавая отмершие лепестки на растаскивание крематорщику-суховею. Нарезав жгучих ядовитых перьев крапивы, по избитой коровами пыльной дорожке поволокся домой, досадливо цокая языком. Вечером напильником с крупной насечкой выправил затупленную тяпку, пощупал пальцем, бритко ли, и сверил с глазом, направив лезвие на догоравшее в огородах, до головёшковой багри раздуваемое ветром закатное солнце. За паужинком сообщил старухе, что завтра идёт на дальний огород, на что старуха вздохнула. С исчезновением воды Августину Павловну одолевало беспричинное нездоровье, весь день лежала пластом, каменея лицом, как в сушь земля. Всего и хватило – наутро навела для старика земляничный морс в бутылку да проследила, повязал ли на голову белую косынку. Уже с рассветом задними дворами шёл старик, вызывая лай собак в глубине спавших оград. Часам к шести капли на крапиве засверкали огнём, а вскоре в изрезанный морщинами затылок Палыча мягко клюнул жёлтый петух…

В два утра одолел огород, разбил земляные черепки обухом тяпки, а иссечённые стебли пырея свалил на межу, где они истлели под солнцем. Не давая себе передышки, перекинулся на домашний огород, с болезнью старухи густо заросший. Острой лучиной протыкал грядки, тоже подёрнутые земляной коркой, извёл сорняки, проредил морковь и оборвал у закучерявившейся капусты изъеденные гусеницами листья. Зелёные липкие тельца, как старик ни воевал с ними, ели молодые сочные листья поедом. Тогда старик, мобилизовав в себе опыт старухиного колдовства, навёл раствор из махры и марганцовки, маленькой леечкой опрыскал капусту смертельным зельем, будучи уверенным, что его-то махру никто не переживёт. Но гусеницы не падали духом; более того, с каждым часом они пухли всё больше и больше, не сегодня завтра обещая вспорхнуть бабочкой-капустницей, от которой жди хужего. С баночкой в руках старик обирал капустные листы, и весёлый клокот стоял в цыплятнике, когда большие уже питомцы Августины Павловны рвали в клочья через зверосетку кидаемых насекомых, а Палыч радовался справедливости, глядя, как уничтожается мировое зло…

К середине июля в огороде установилось долгожданное затишье. Одна забота вязала руки: каждый день на полив приходилось тартать воду с колонки – в трубе по-прежнему молчало, хотя старуха каждое утро, как службу справляла, бежала к крану и с надеждой накручивала барашек. Старик мучился не меньше старухиного, сам, как труба, пребывая в молчании, словно незримой заглушкой от внешнего мира раз и навсегда перекрыл в себе нечаянную догадку о происках Упоровых. По утреннему холодку он возил с колонки флягу-другую, а больше и не требовалось: прошедшая гроза наполнила бочки. Теперь на черёмуху, опасаясь гнева старухи, Палыч много не тратил, разве малый котёлик плеснёт, но и без того дерево здорово развернулось, затемнив окна зала. Со временем старик снял с себя всякую опеку, доверяя черёмуховый куст самой жизни. Ей же предписал охранять и тот огуречный побег, что, выметав один зародыш за другим, подпёр зелёной верхушкой плёнку и томился подвязанным на тычке. По вечерам он поливал грядки и оба парника, тяпкой сбивал с тропинки космы прохладного мокреца, чтоб не перекинулся на огород, и жадно курил после всего. Старуха мало-мало вошкалась по дому, на улицу выползая с отходом духоты. Врач Алганаев, которого на второй день недуга вызвал старик, не нашёл в старухе никакой болячки, а на вопрос Палыча, почему здоровому человеку худо, пожал плечами. Молодой был доктор, соку не набрал. Ни старик, ни старуха ему не поверили.

– Полежу маленько и встану, – глухим голосом сказала старуха, когда доктор ушёл. – Не совсем же я ишо пропащая?

Осмелев на войне с огородом, Палыч прицелился на подвал. Он давно готовился к этому, сгребая в себе душевные и физические силы. Здоровье как никогда было нужно теперь: неделю, а то и другую ковыряться в темноте, и Колымеев хотел спуститься в яму с памятью света, чтобы солнце, признав его за своего, всегда мерцало ему с высоты и указывало путь обратно. В заветный день он поднялся ещё потемну, с писком шарнира отворил шифоньер и надел чистую, как это утро, рубашку. Стая голубей, дремавших на сарае, взметнулась с рассекающим воздух свистом, когда старик, не чаёвничая, вышел на улицу; на бельевых верёвках, словно летучие мыши, висели лёгкие сумерки. Окончательно изгоняя их со двора и из своей жизни, сухим и отрывистым чирком запалённой спички и трескучим шёпотом махры Колымеев провозгласил приход нового дня.

Прежде работы замесил два ведра болтушки и снёс поросям. На обратном пути бросил цыпушкам несколько пригоршней зерна, налил в поилку воды. И только удостоверившись, что хозяйство в норме, отомкнул кладовку и взялся за отточенную штыковую лопату. Отвалив разбухшую крышку, как в подземелье, спустился в подвальную сырость и затхлость. «Ныне Колымеев земляному червю ровня!» – сидя на лестнице, осмотрелся, распугивая фонарём метнувшиеся тени. Работа предстояла нешуточная. Старик даже подумал от слабости сознания, что не справить эту прорву, выбросил через люк лопату и совсем было покарабкался наверх – но заегозило в душе чего-то. Слез обратно, сметая кепкой паутину, и стал кумекать. Та сторона подвала, что выходила в огород, завалилась под натиском дождевой воды; хрустнул объятый белой гнилью стояк, один из четырёх; сопрели кое-где доски, но их можно было заменить без особой надсады. Край необходимо было сровнять стену, выгрести осыпавшуюся глину, врыть новый стояк и кинуть поперечную балку. Что и говорить, одному можно надломиться; однако ж решился. Как и в случае с черёмухой, чувствуя поднимающуюся изнутри силу, старик выполз наружу, ратуя за то, чтобы восставшее солнце так бы и светило ярко да не подкузьмила бы погода, не пролила бы дождей. С появившейся степенностью и важностью в шаге вернулся в дом, набил брюхо вчерашними щами.

– Всё ж таки ладить хошь? – глухо спросила старуха, лёжа в завешенном шторами зале. – Я же видала из окна, что ты крутишься в подвале, как мышь в плашке…

«Как мышь в плашке! – гоготнул мысленно старик. – Ну Гутя! Скажет, как в лужу… Но ладно».

– Хочу рекорд взять, Гутя! – сметая со стола в ладонь хлебные крошки, чтобы продукт не пропадал и расходовался по назначению, уверенно сказал Палыч. – Я ведь как? Молодым жил для дела, стариком для жизни заделье ищу… Тьфу!

– Ага-ага! Давай, устремись к этой высоте… Вот Фёдора только не хватает тебе. Он бы тебе помог…

Всё чаще старуха поминала Фёдора, от которого по-прежнему не было весточки, но Августина Павловна оставляла за собой право считать, что брат жив и только по забывчивости, равно как и сама сеструха, не напоминает о себе. Облюбовав эту спасительную мысль, Колымеева перевалилась на бок, лицом к окну, стала отрешённо смотреть на солнце, исключённое из её жизни плотной шторой. Из спаленки в лазейку незакрытого окна воровато кралась в зал, ломаясь в дверном проёме, жёлтая рука света. Вот она нашаривает диван, на котором лежит старуха, но достать её не может. Потом не то лёгкое облако накрыло солнце, не то Тамара вывесила на проволоки бельё, однако светило потухло и рука исчезла.

Старуха, отлежав бок, снова запрокинулась на спину, стала слушать, как Колымеев шуршит топалками по кухонному линолеуму.

– Одна печаль: не угробься, Христа ради, с этим подвалом. Нет дак нет, если не пойдёт работа. Много ли нам требуется? Мне дак – на дух ничего не надо…

Несколько дней кряду ковырялся в подвале, словно крот, ибо торчать дома с больной старухой тяжко, хоть в поле беги. Сначала, как и плановал, обрушил лишки накренённой стены, вёдрами выгреб глину наружу; на это растратил летний день – поднимать полные вёдра по лестнице не мог, трелевал по половинке. Но и тут запурхался, запросил у смерти мира. Старуха, невзирая на недуг, приходила караулить старика у спуска в подвал, опасаясь, как бы не убился с лестницы. Помощница из неё была худая, а сторонние руки, к которым она поминутно склоняла его, были встречены штыком лопаты:

– Я ли не подправлю его? Когда я сам его копал-строил?!

Старуха воевала необычно слабым голоском:

– Тебе тогда сколь годов было?! А-а, делай как знаешь! – И убиралась в дом: долго держаться на ногах не могла – словно горячей банной шайкой накрывало голову, и глазам делалось темно.

Обтесав стену, Палыч взялся подводить новый стояк, но вышла закавыка. За стайкой лежали на баню брусья. Те, что были из сосны и успели погнить, он перепилил на дрова; однако оставался пяток листвяков. Ещё весной брус был на месте: сам, чуть припекло и полетело серебро с крыши, откидывал снег… Он и подумать страшился на кого-то, но догадка, пришедшая старухе, крепко стояла на гольных фактах: скотный двор Упоровых воротами глядел в проулок.

– Он, сволочь, взял! – оживилась Августина Павловна и даже привстала от праведного гнева, когда старик, разводя руками, прибежал с улицы. – Кому больше?

– Чё ж мне теперь делать?! Он бы, Гутя… дак я бы и сам!

– Держи карман шире! Станет он ждать от тебя подачки, когда без спросу позариться можно…

На удачу старика добротный брус выделил Мадеев Колька, словно карандаш принёс его на богатырской спине, сам и установил. От нежданной помочи всё взвилось в гору, но теперь домкрать – под балки ломик не сунешь. Тут выручил Тамир. Палыч сволок со стайки горбыль и принялся сколачивать стену, деревянным клином стягивая доски, чтоб не расползлись щели. Пошла особая работа – столярная, а с ней у старика всю жизнь любовь и понимание. В охотку ширкал ножовкой, стучал молотком и правил-стыковал доски подогнанным под руку топориком. Оглядывая сотворённое, курил на опрокинутом ведре и предвкушал момент, когда соберёт мусор и частенько станет лазить в подвал – любоваться.

– Чё это… дым-то идёт? – над отворённой западнёй вопрошала старуха. – Ах, это ты куришь, Володя… Не запали щепу-то, а то будет делов…

– Да не-е. – Старик заплёвывал в ладошке шаявший огрызок. – Полегчало, Гутя?

– Ага, полегчало! – серчала старуха, перебирая руками крылечное перильце, как последнюю в жизни опору. – Не-ет, Колымеев, нонче против вчерашнего хуже себя нахожу. Чё-то будет? Вылазь, поговорим маленько, а то как чеврь… залез и сидишь в норе! Мне всё ж таки побыть хочется с живой душой…

Сидели на крылечке, греясь солнцем и радуясь его непреходящему, из небесных глубин к земле устремлённому свету.

– Есь у меня одно подозрение, Колымеев. – Старуха выносила в душе болезную думку, и теперь, как бабочка из кокона, эта думка выпорхнула наружу. – Ты Сару Жураховскую знаешь?

– Вроде знаю, Гутя. Эта которая…

– Да-да. Она самая…

– Ты у ней года три, однако, назад цыпушек брала по весне. Такие… не скажу даже тебе, какого цвета…

– Счерна, как в мазуте…

– Но! Помню её. Она, кажись, с тобой почтальонкой в паре работала, когда ты с редакции ушла?

– Не, это её подружка была, Валька Каленюк. Ты путаешь их… Да ты всегда-то их путал!

– Я помню, что цыпушек брала у какой-то из них… – краснея от старухиных слов, на прежнюю дорожку повернул Колымеев.

– Вот у Сары этой и брала. У Жураховской. Дак не рада была, лучше бы у купцов втридорога взяла! А то погналась за ценой, захотела на дармовщинку. У ней ведь инкубатор, плати да подкладывай ички… Ну, пришла за цыпушками, как вывелись. Она мне их в коробке подаёт, а сама смотрит как-то… не пойму. Дак ни один не выжил, все потратились: кого коршун унёс, кто в яму с водой свалился… Все ушли в перо, одним словом.

– Думаешь, сглаженные?

– А ты хотел! Тут и гадать нечего. Саня брала у ней в тем годе картошку на посад, дак вся почернела ишо в вёдрах, даже не произросла…

– Ну и чё?

– А чё?

– Рассказать-то хотела?

– Ничё не хотела! Просто так спросила, знаешь ты её или нет…

Старуха замолкала, а Палыч убирался в подвал, и когда заканчивал дневную норму, Августина Павловна обычно уже спала. Он подтыкал с краёв размётанное одеяло и садился за ужин, запахнутый в кухонное полотенце. Долго в глубокой тоске лежал затем в комнате, не зажигая свет. К ночи силы покидали его и, выдернутый из сознания, он в полусне зарекался лезть утром в чёртову яму, зная наверняка, что зарока не выполнит. Всклоченная, с розовым от подушки пятном на щеке, старуха поднималась на диване и просила питьё. Тогда он ставил в изголовье дивана, на табуретку, банку с кипяченой водой, заносил с улицы ночное ведро и воспалял пятиконечную звезду…

Ремонт подвала был почти закончен, когда старик забежал за спичками и увидел: старуха перегнулась через спинку дивана и кричала в ведро. В ведре качалась тёмно-красная мешанина, взрывалась жирными каплями тёплой крови.

Сухо раздавился в сцепленных пальцах спичечный коробок:

– Бабка? Ты чё тут?! А?!

Ночнушка вздулась на груди старухи, но вдруг осела, и последнее, что увидел перепуганный старик, – короткий хват губ, вырывающих у жизни клок воздуха, и чумной, ищущий взгляд.

– Гутя-а-а!.. – чужой крик услышал позади себя Колымеев, как полоумный раскинув руки и шарахнувшись из дома.

11

Откинувшись на подушку, старуха прижимала к согнутой в локте руке пучок ваты с крапинкой крови. Старик, надев очки, сидел у стола и в свете упавшего в окно солнца разглядывал прописанные врачом бумажки. Ознакомившись с документом и ни бельмеса не разобрав, Палыч сунул бумажки под клеёнку, протёр очки платочком.

– Чё он сказал, Володя? Лекарства прописал?

– Прописал. – Старик постучал ногтем по столу. – Возьми, говорит, палку и гоняй старуху по огороду!

– Всё ж таки должен был диагноз поставить? – настаивала старуха. – Я нисколь не лучше себя чувствую после ихнего укола…

– А ты думала: раз – и поскакала!

– Я ничего не думаю, а понимаю свою болячку так: это никакое не человеческое недомогание! Мне так никогда ишо не было. Как-то…

– Как?!

– Хошь смейся, Колымеев, хошь чё… – Старуха с трудом села, одной рукой упёрлась в стену. – Меня эта сглазила! Она мне ишо тот раз грозила, когда с коровами у нас пошло: вы со мной не занимайтесь, я всяко могу. С колдовкой якшается-то?

– Это с какой же?

– А я-то тебе говорила тот раз?

– С этой… с Жураховской?

– А то нет! Та всю дорогу к ним по молоко-сметану ходит. У ней, у Сары, рука чёрна… Нет, Колымеев, это они мне подлянку устроили! Я уж и так, и эдак прикидывала, а не выходит по-другому. Либо крест где намазали… Ты не видал ничего? Крест ли там или ишо чё-нить подозрительное?

Старик потёр виски.

– Не встречал, Гутя.

– Всё равно где-то есь. Не может такого быть, чтоб ни с того ни с сего опрокинулась. Как все кости переломали!

– Лежать меньше надо! – буркнул Палыч. – А то… Врач сказал: шевелиться по дому, ходить на прогулки, то-другое…

Старуха обиделась и затухла. А к вечеру её снова смяла пропасть, только не рвало уже, а лихорадило – все одеяла сгрёб на старуху потерянный от горя старик. Поначалу он кинулся к телефону, но тихий и внятный, как у здорового человека, голос стреножил его:

– Не звони, Володя! Это смертушка моя пришла – чё звонить?! Она уж давно ко мне ходит. Уж и звонила сколь раз, и на уголь меня пихала, и так являлась… Не звони, не надо.

– Дак… ёкко санай! – затрясся старик. – Как не звонить-то?!

– Не на-адо! Только людей беспокоить… Я за всю жизнь ни одних носков вязаных, ни одних шерстяных рукавиц не сносила, а теперь в жару лежу запахнутая во всё… Принеси лучше фотографию Алёши. Там она, в шкафчике, в журнале. Я погляжу на него напоследок, а то кто знает, есь он, нет ли…

– Кто? – боязливо спросил старик.

– Тот свет-то. Хотя он, мой голубь, в раю, по всей установке, должен проживать. Либо на нём какие грехи, чтобы туда ему доступа не было? Нету на моём Алёше грязи. Это уж я… что говорить, Колымеев, всяко в моёй жизни было! Не скажу, что ангелом либо кем ишо святым была я, Володя, но и вредительством… тоже не занималась. Никто меня в этом упрекнуть не может… Дак я и на ад согласная, лишь бы только от этих фашистов подальше. Они-то в раю будут, не сомневайся! Без мыла везде пролезут. Это нашему брату и тут и там загородки, а им-то любые ворота полые. Да-а, не жалко мне! Умереть только достойно…

Тихо стало в доме от этих слов.

– Принёс? – помолчав, напомнила старуха.

– Чего?

– Фотографию-то? Выбери, где он, знаешь… такой… Как бы тебе объяснить?

– Молодой? – неуверенно подсказал Палыч. – Где молодой, Алёшка-то, или какую другую выбрать?

– Дак он погиб молодой! – осерчала старуха, на что нынче не обиделся Палыч, подразумевая под этим хорошую весточку. – Где ему было успеть состариться? Принеси, где у него чёлка на левый бок зачёсана… Он так после десятого класса стал носить. Втюрился, наверно, в какую-нибудь… Всё у зеркала приглаживал свои русые волосы… Нет, Колымеев, не был он старым, ты чё?

– Лежи, Гутя, я сейчас… Принесу.

– Дак лежу, – безвольно согласилась Августина Павловна. – Могла бы встать, валялась бы я разве, Колымеев?..

И старуха на глазах пошла в окончательный ущерб, как осенний месяц, чернела лицом и глубже в тряпьё зарывала ради спасения своё изжитое, словно урочным небесным ярмом обложенное, тело. Синенькая прожилка, пульсируя, пролегла по её обвисшему зобу, и старик с тоской отметил, что жизнь в старухе догорает. Он не знал, куда приткнуться, ходил по дому, на улицу отлучиться не решаясь, и сторожил старуху от смерти, как ещё недавно сама Августина Павловна, выпустив цыпушек в огород, стерегла их от коршуна…

Захлёбываясь чёрным слухом, прошуршавшим по посёлку, как змея по скошенной траве, потянулись в дом Колымеевых люди, всё больше ледащие старухи да жители ближнего околотка. Сидели в креслах и на стульях, кто – на лавке в прихожей, а иные и просто на корточках. В ногах у полуживой старухи сесть никто не решался. Старик, встречая нерадостных гостей, горько разводил руками, не сразу приметив среди других незнакомую старуху в чёрном платке, которая явилась вместе со всеми, но пристроилась в отдаленье, у окна. Улучив минуту, когда мужики курили на улице, а старухи, сгрудившись в кухне, вели свои страшные разговоры, гостья в чёрном платке вытащила из кармана свечку и, чиркнув спичкой, запалила её в изголовье у Колымеевой. Палыч разозлился и выгнал черноплаточную за ворота. Кто она была, откуда?.. Не ведали об этом и старухи, а там и вовсе забыли о странном посещении. Колымеев под бабьим руководством пичкал больную травными отварами, но цыганка с Мадеихой оттиснули его от дивана, с припевками вываживая старуху с того света. Палыч, шатаясь, ушёл на улицу и весь вечер сидел в огороде за парником – белый стручок махорочного дыма расплетал его невесёлые мысли. «Не жизнь это была, нет, одно начало только…» – Старик наблюдал, как догорает алый огонёк самокрутки и столбик пепла, рассыпаясь, падает ему на штаны. И он жалел пепел, потому что тот уже умер…

На другой вечер старуха завозилась, раскидывая одеяла. Под слабый свет старухиного взгляда старались не попадать, когда Августина Павловна, вернувшись в себя из дальних далей, поискала вокруг всё ещё отсутствующими глазами, как будто иного, вышнего, знания хватившими. Старухи тут же забегали, не зная, что предпринять, за что хвататься, а кто-то догадался – в раскрытое окно кликнул старика, с равнодушием зряшных стараний поливавшего гряды.

С пугливо сорванной кепкой в руках влетел Палыч.

– Колымеев? – чуть слышно вынесла из себя Августина Павловна, но не звала, а спрашивала, старик ли простучал сапогами по полу за её спиной либо кто другой.

Он, выдохнув свободно, стал стаскивать с ног сапоги, поочерёдно зажимая каждый между дверью и косяком.

– Дак я, Гутя! Меня покричали, и я пришёл…

– Колымеев, чё так потолок низко стал, прям как могильная плита давит?

– Как, Гутя? Нормальный потолок. Много-то не говори, – не выдумал нового. – Не трать сил, а сразу нажми на главное…

Старухи, замерев, щипали взглядами то старика, то старуху.

– Переодеть меня надо, Колымеев. Мокро подо мной… Должно, спотела лежать… Есь кто у нас? Я как будто бы давеча голоса слышала?

– Это мы тут, баба Гутя, – ласково отозвалась Ларка. – Ты чего это, бабка, свалилась?

Откуда поступил этот голос, Августина Павловна додуматься не смогла, а поднять голову и посмотреть ей, как видно, не доставало запала.

– Чей это голос? – с тревогой спросила старуха. – Кто меня зовёт, Колымеев?

– Все тут! Считай, весь наш околоток собрался, да с других улиц которые пришли…

– Мы все тут! – громко, так, что бабы зашипели на него, подтвердил Чебун. – Давай, Паловна, приходи в годность. Нечего тебе расхолаживаться…

– Кто это такой умный?!

– Серьга это, – объяснил Палыч.

– Который?

– А Чебунов же.

– Как же без него! Держи карман шире, пропустит он, ага…

Чебун покашлял в кулак.

– Переодеть меня надо, Володя… – набравшись духу, сказала Августина Павловна. – Там… в шифоньере… Ты не бери, пусть Ларка или кто другая из баб… бельё там…

На душе у старика сначала не больно, но потом всё острее пошло гулять муторное жжение.

– Это какое же, Гутя? Какое в чёрном пакете?

– Не, то на потом. Как уж взаправду помру, дак оденете… Помыть только не забудьте, а то я хуже всего грязной себя нахожу… И ишо: пенсию мою получите – должны мне начислить за этот месяц! – возьмите две банки голубой краски и всё ж таки перекрасьте оградки. Мне без этого и умирать нельзя! Лежат, бедные, у всех как у людей, а у них… В жизни добра не видали, дак и после не видят. А я-то уж вряд ли…

Мадеиха от волнения соскочила, громыхнув стулом.

– Ну ты чё, Гутя? Возьми старт хоть немного, а там до самого финиша и на кобыле тебя не догонишь! Но для начала, Гутя, разминка нужна. Можно, для примера, каждое утро на корточках от крыльца до туалета скакать…

– Это Галька! – сухим горлом хохотнула Августина Павловна. – Твой медвежий голос из-под земли признаешь…

– Дак я и стараюсь, – удовлетворилась Мадеиха. – Ору, чтоб все черти в аду пять раз в воздухе перевернулись!

– Колымеев? – снова позвала старуха. – Ты ишо не ушёл?

– Куда я уйду-то? Тут я, вот он…

– Сходи к ней, Володя. Скажи, пусть греха на душу не берёт, она ишо молодая, успеет, нацепляет всякого… – Старуха вдруг заговорила с жаром, торопясь вынести из себя самое дорогое, чтобы не утянуть его с собой в могилу: – Мне не страшно умереть, не подумайте, но… Как она потом жить будет! Вот печаль…

– О ком ты, Гутя? – забеспокоился старик.

– Да о ней же! Сколь раз тебе говорить… Или нет, к ней не ходи. Не унижайся, не надо… Лучше к само́й сходи, снеси ей с десяток ичек, а больше не давай. Откажет, дак пусть Бог ей будет судья, раз ей моего слова мало… Иди!

Ларка с Мадеихой, выпроводив мужиков, полезли в шифоньер за свежим бельём, а Палыч набрал в склянку десяток яиц и с невесёлой клажей вышел из дома на залитый вечерним солнцем двор.

– У ней кобель у ворот, ты её с улицы покричи, – доброжелательно сказал Чебун.

Мужики, паля сигаретки, понимающе смотрели Палычу вслед.

«Либо есть что-то выше нас?» – ради уравновешивания мыслей и дела гадал Колымеев, сворачивая в проулок.

12

Дом Жураховской, вопреки поверью – ведьмина хата с краю, – в центре посёлка, на пересечении Краснознамённой и Партизанской. Обычный брусовой домик с двускатной крышей и забелённой трубой, палисад покрашен и острижены смородиновые кусты. На солнце и дожде почернел деревянный самолётик, на высокой жердинке установленный в огороде. Жестяной винт самолёта, направляемого против ветра с помощью фанерного хвоста-рулила, чуть колебался на гвозде, а с ним вздрагивали разболтавшиеся от ветхости крылья с красными звёздами на концах. Звёзд было три – две на крыльях и одна на резной кабине: у Журачихи в войну полегли отец и два брата, все – лётчики советской авиации.

С внешней стороны ворот по-старинному мерцало кованое кольцо. Палыч побрякал им; в ограде загрохотала цепь, но вместо рыка и лая старик услышал хриплый голос:

– Проходи, он не достаёт до тротуара.

Высокая чёрная старуха сидела в тени уронившей ветви акации, до поры скрывавшей хозяйку от глаз Колымеева. У ног Журачихи стояло ведро с сухим навозом и рыжим суглинком, старуха босой ногой разминала в ведре. Зелёные мухи жужжали над тазиком с мелкорублеными карасями…

Полуслепой, с белым клочком на шее кобель вяло вылез из будки и, задрав ногу, покрапал на акацию, оставляя, должно быть, за собой эту территорию, за которую Палычу соваться было не след. Иного интереса до старика собака не имела.

– Сиди, Мишка, – зевнула Журачиха и щепкой принялась соскребать с ноги. – Дам тебе вечером полачить вчерашнего супа…

Робость от сомнений в затеянном: поможет ли это старухе, а вовсе не приставшая к Жураховской, как смола, легенда о колдовском, накинувшись сзади, сцепила на горле Колымеева скользкие руки. Да и какая она ведьма?! Однако из слуха, из прибаутки, из истинной были? – вскинула змеиную голову и не одно поколение жалила поганая весть о колдовстве Жураховской родовы, для острастки детей и для укоренения вящей правды употребляемая и до сих пор. Старик помнил Жураховскую молодой и белозубой, летавшей от пьяненького мужа обыкновенно, как иная другая баба, так что ведьмачеству её веры не давал, а свой приход к ней считал зряшным битьём ног. Но, однако же, и отказать своей старухе не мог. И если причастна Журачиха к колдовству – Бог ей судья, главное, за десяток яиц или молока литровку гонит из зверей болезни и детей от родимца хранит. Заболеет корова либо пропажа в доме – задними дворами, чтобы никто не увидел, в сумерках идёт пострадавший к Журачихе. Молча, как будто так и надо, уберёт старуха свёрток с задатком, а в дом не пускает. Через время, отворив дверь, сообщает: так, мол, и так показали карты: вот у того-то твои грабли; или – сделай то-то и вот так вот, молоко у коровы и образуется. И всегда, уверяли, подлинно было. Даже побаивались Сару, не доведись схлестнуться с ней или с теми немногими из посёлка, кто перебивались её милостью…

– Хочу вот подкопать огурцы да заложить этой холерой. – Журачиха кивнула на ведро. – Давеча невестка журнал приносила. Вот уж где про всё на свете написано! Есть о деревьях, о курях… Но всё больше про огород. Хороший журнал. Я бы подписалась с пенсии. Дак он, поди, дорого стоит?

Это Журачиха спросила, прытко рассматривая старика. Палыч пожал плечами.

– Конечно, дорого! – сказала Журачиха. – Цветной такой, с картинками. Не то «Приусадебное хозяйство», не то как ещё по-другому называется… А у меня, поди, пенсии не хватит? Не знаю тоже…

– Спросить надо на почте. Почтовские должны быть в курсе.

– Там-то, конечно, знают, – подтвердила Журачиха и ни с того ни с сего посмурнела. – Да больно он мне нужен! Сорить на него. Надо будет, невестка обратно принесёт. Она их каждый месяц получает из Москвы…

– Тратится, наверно?

Журачиха сверкнула неожиданно молодыми глазами, и Палыч сам повеселел, нечаянно хватив глазами этого света.

– Ей не в убыток, – без зависти, скорее с внутренним довольством определила Журачиха. – Я парня с головой воспитала. Хорошо в дом приносит. Есть, конечно, что и в загашник положит. Не без этого. Но так-то ей грех жаловаться…

Наличники окон и дверей были выкрашены синим. Почему-то запало в душу Колымееву, что наличники синие.

– Нет, разобраться-то если, так тоже хлебнула девка при нём! – между тем докладывала Журачиха. – После армии-то и пил, и дрался, и дома не ночевал, и с работы сколько раз выгоняли… А всё ж таки она не в убытке. Дак они обои не в убытке! Войны не видали – какой им убыток? И славно уже… Ты-то не воевал?

– Мальцом был…

– Тебя ведь Володей зовут?

– Но.

– Я помню, что на «в». А кто – Володя или Василий – не могу сообразить.

– Где всех упомнишь? Я сам-то другой раз… тоже… встречу кого, вроде знакомый, а пройду мимо. Не могу…

– Это почему, парень?

– Чего?

– Мимо-то?

– Дак как-то… стыдно, что ли…

Старуха засмеялась, обнажив вставное золото. Не те у Палыча зубы – как переломанный по пьянке штакетник: тут нет одного да там двух, а здесь весь пролёт выдрали.

– Я-то вижу, что вроде не совсем старый ещё, а спросить – спросила. Воевал-то или нет… Душа такая. Вот хочу по рецепту огурцы подкормить. Не знаю, что получится.

– Их, поди, зверосеткой огородить придётся, – рассудил с мужской точки зрения Колымеев.

Замолчать никак было нельзя, как-то чувствовал старик – утихни Журачиха, так разговорить её снова – что лодку по песку протащить.

– Это для какой же надобности?

– Зверосетку-то?

– Ага.

– А от кошек. Ты, я видал, карасей кидала…

– Ельцы. Невестка принесла. Игорь-то не только пьёт. Это уж она пусть не разносит! Он ещё и рыбак…

– Ну ельцы, дак ельцы. Для кошек, – старик деликатно посмеялся, – всё одно.

– Думаешь, позарятся?

– Попрут, как на валерьянку!

– Это Нинка меня подкузьмила, зараза! Приволокла свой журнал. А я, дура старая, и позарилась. Из головы как выпало. Щас бы пошла, насыпала! Вот уж мамаево побоище было бы!

– Как пить дать.

– Это ещё хорошо, что ты мне подсказал. А то я бы учудила, однако. Пойду счас поросятам вывалю… Как она? – вдруг спросила Журачиха, и Палыч, как того и ожидал, просто ответил:

– Дак как? Лежит.

Он только теперь вспомнил, что действительно старуха всё это время лежала при смерти. Никогда бы не подумал, что можно вынуть, как из печи хлебный кирпич, эту мысль из головы – а вот на тебе! Как, верно, под колдовское влияние попал. Палыч нетерпеливо оглянулся на ворота…

– Который день не встаёт!

Журачиха сняла с гвоздя засаленный рушник.

– А то я говорю, говорю, а ты всё стоишь, как приговорённый, прости господи…

Старик подумал и сел, сложил руки на коленях.

– Это она зря на меня наговаривает, – нахмурилась Журачиха, вытирая рушником иссохшую, цвета лиственничной смолы ногу. – Не моё это дело, не моих рук…

– Дак никто и не говорит, – обмирая душой, соврал Палыч, и так между ними потом разговор и потёк: Журачиха, опережая слова старика, сама оглашала его думки, а уж он, не углубляясь в причины журачихинского всезнания, покорно отвечал.

– Расскажи кому-нибудь другому! Он… подай-ка галош, будь добр… он тебе поверит.

– Кто? Поверит-то?

– Откуда я знаю! Кто-нибудь…

– Врач, главно, обследовал, а не нашёл ничё. Так-то бы я разве…

– Так-то бы ты не пришёл, конечно! – Журачиха грустно покачала головой. – Вот разнесли: колдовка, колдовка! А чуть чё – к кому идут?! Вот и невестка моя… а-а!

Колымееву стало жаль Журачиху, ведь он и сам отверженец у жизни, употребивший колдовство с черёмухой для надёжного закрепления под солнцем, и покуда священным оберегом шумела под окном пряная смуглянка и пока билось под барабанными палочками небесных лучей деревянное сердце, не смолкал и красный конь его жизни.

– Так всегда, – с симпатией к старухиному горю согласился Колымеев. – Как тележку катишь: сколько ни кати, всё одно она к тебе задом…

Журачиха молча понесла в сарай ведро с удобрением. Старик, не зная, как себя повести – встать и уйти либо остаться, – тем не менее не уходил. И Журачиха, являясь из сарая, громко стукнула дверью.

– Посиди тут. Схожу я, однако, в избу, кину на картах…

– Кинь, сделай доброе дело! – оживился старик. – Я тебе там ичек принёс в сумке, за воротами оставил…

Из-за растворённой двери дохнуло на улицу чабрецом, синей пожухлой связкой висевшим в сенцах на гвозде.

Под крылечной крышей торчали пучки пёстрых перьев и конского волоса, сготовленные для ворожбы; но над окошком летней кухни, вдоль специально прибитой широкой доски, во всю стену налепились птичьи гнёзда: волос и перо старуха приберегла стрижам на постройку жилищ.

13

На другой день, стало быть, в воскресенье, явилась Журачиха, направляемая Мадеихой, которой один чёрт что Ливерпуль, что Нижнеудинск.

– Оплатила за свет в комхозе двести четыре рубля плюс за воду сто семнадцать, вот и вышла потрата… Где тут она? Давайте скоро, а то ишо печку белить…

Старуху к тому времени под руки перебазировали в спаленку, ибо в широком зальном окне песчаной грудой жарило неуёмное солнце, а в спаленке захлестнули окошко чёрной тканью. В полумраке Августина Павловна проводила, как считали, последние дни, а то и часы. Легче не становилось, но и решительно, до беспамятства и синюшницы на пальцах, на урон не сворачивало, – как над раскрытым подвальным зевом, стояла на раскоряку между тьмою и светом.

В спаленке Журачиха, сразу же узрев в старухе что-то простым глазам недоступное, властно кивнула всем на дверь:

– Идите!

Старик Чебунов наперёд сына и невестки попятился из комнаты.

– Ты не брат её? – осадила его Журачиха, закатывая рукава.

В Чебуне что-то ухнуло, напёрло в грудную клётку.

– Я?! Не-е… я… это…

– Ну, идите, идите!

Торопко семенили от дома Колымеевых, но не расходились, скучковались у чебуновского палисадника.

С пустым ведром ковыляя от стайки, старик заметил в освещённом окне знакомый силуэт, а в сенцах галоши со стоптанными задниками. Отражаясь на полировке трельяжа и в зеркале, дрожали красные пятна звезды, возложенной на табуретку в изголовье старухи, которая чинно и важно, вытянувшись в линию, лежала на кровати. Обжимая её руку, Журачиха нашёптывала вполголоса неслышимое.

Колымеев сел на скамейку, мучительно соображая, добрую весть, шило ли принесла Журачиха? Он ждал её, потому что вчера Журачиха нагадала неладное. Держа в голове слова Августины Павловны о сглазе, не мог связать концы: если так, то в опасении худшего правильно было бы прогнать Журачиху, а нет, так… Здесь мысли путались и он терялся, не в силах разрубить узелок в этой истории.

– Таз принеси! – едва он сунулся в комнату, приказала Журачиха. – Таз и острый ножик…

Всё исполнил, что было велено.

– Уйди! Встань под окном… – Журачиха оттянула на себя левую старухину руку – мелко дрожащими венами кверху – и бритко полоснула кривым лезвием ножа. Густые чёрные сгустки звякнулись из раскрытых жил в цинковую посудину…

В окне призывно махнула рука. Запинаясь за что ни попадя, старик поспешил в дом.

– Слей поросятам! – сказала Журачиха устало. – Да смотри, чтоб не опрокинули на пол…

– Дак я быстро! Ещё чего надо?

– Всё! Да – не болтай языком…

– Ясное море! Ты чё?!

В таз с терпкой, убоинкой пахшей кровью старик боялся смотреть, отворачивал нос, а в стайке с отвращением вылил дымную жидкость в корыто. Один из боровков жадно захрюкал окровавленной мордой. Только черноухий Мишка с укоризной навёл на Палыча маленькие доверчивые глазки…

– Что со мной было? – Старуха приподнялась на постели. – Фёдор! Братишка!

Кривой, красный от спёкшейся крови шрам, прочеркнувший руку, на её глазах затянуло новой кожей. Пусто, нежило было в доме.

– Колымеев! – как в глухую посудину, ушёл голос, когда старуха, подождав, наконец поняла, что Фёдора рядом нет.

В сенцах зашумели сапоги-галоши:

– Как пронзила, проклятая, взглядом! Я малехо не ополоилась!

– Колдовка – она и есь!

– Лето – а она вся как есь в шерстяном!

– Оне, говорят, не потеют!

– Это почему? Они что, железные?!

– А в них, девки, крови нет! – дыша по́том и чесноком, сообщила старуха Обозова. – Смолоду так. Когда наша бабская оказия начинается – у них даже на белье нету…

– Нет, вишь, чё-то сделала! Пол как есь весь в крове…

– Не было бы на белье, дак и ребёнком бы не понесла! – усомнилась Ларка. – А у ней их, считай, трое. Чё уж совсем-то врать…

– А бабка-то у ней была?! Ну её к лешему – вспоминать на ночь! Эта ишо сама святость против неё…

– Давай про бабку! – потребовала Мадеиха. – Я хочу уяснить для себя пару моментов…

– Злая была старуха, ой злая! Всё вредительством занималась, – вызволила из памяти стародавняя бурятка с изморщенным лицом, похожим на изрубленный топором чёрный чурбан. – Я ить захватила, как её хоронили. По осени дело было, только картошки выкопали, ишо в огороде кочаны капусны крепли на заморозках, – а она и прищурилась… Ну чё делать? Собрались люди в избе, ведь какая-никакая, а предать могиле надо по-людски. Сидят, это, вокруг домовины, ждут выноса. Что характерно – все молчат, как языки сглотнули. Так две ночи просидели. А на третью, ровно в полночь, подымается старуха из гроба да спрашивает: «Чё вы делаете в моёй избе?» – «Как чё? – удивились люди. – Тебя хороним». – «Меня?» – «А то кого же!» – «А разве я умерла? Я живая покуда!»

По-всякому слушали бурятку: кто – с ухмылкой, кто – обмахивая лоб платком… Один Чебун держал рот открытым для реплики.

Августина Павловна кинулась на подушку и, долимая думками одна страшнее другой, с наполовину открытыми глазами, привыкая к свету и жизни, ждала Колымеева, никого не слыша и не видя.

– Тут стала она вставать из гроба! Одна из древних старух – старше ведьминых лет – и говорит: нужно, грит, найти клубок шерсти, который скатала колдовка для своих поганых дел. Бросились бабы искать, всё облазили, только ни в сундуках, ни шкафах нету клубочка…

Повествуя, рассказчица вкрадчиво понижала голос, но вдруг, когда никто не ждал, брала верхнюю ноту – как лезвием наотмашь полосовала по встрепенувшимся душам. Старухи – и те вздрагивали и жались друг к другу в чумном испуге.

– Да что ты будешь делать! А нужно было, забыла сказать, клубок найти до двух часов дня, до той поры, как душа с телом прощаться станет… Ну дак вот. Всё обыскали! Нету. Тогда надоумил кто-то, ну, забрались на чердак – клубок там и лежит, само собой, спрятанный. Взяли и бросили в горящую печь. А из печи голоса полетели: то жеребёнок заплачет, то собака залает, а то кошка замяукает… Из ихней шерсти клубок был. А как сгорел клубок, старуха в гроб и улеглась. Так и похоронили…

– Господи! Господи! – запричитали старухи, едва бурятка закончила. – Не доведись стретиться со срамотой!

Другие отмахивались:

– Теперь ночью приснится!

– Так она чё, на раскорячку всё это время стояла в гробу, пока они искали? – подковырнул Чебун. – Наверно же, чё-то делала, не могла же она просто так стоять?!

– Блох на башке ловила! – едва придя в себя, встрепенулась Обозова. – Чё, говорит, делала?!

– Всё равно враньё! Где это видано, чтобы печь топили в доме покойника?!

Чебун глянул на старух – как дымящей головнёй обнёс.

– Отродясь никто не топил, даже зимой. В шубе сидишь, а то как? Запахнет же – три дня-то лежать! Я дак не верю…

– Ну и хрен зелёный на тебя!

– Её противотанковой миной глушить надо было, – нашла метод Мадеиха. – Вчера мультики крутили по телику, дак там были такие… Один бегает – квадратный, у другого – три головы… Всю ночь спать не могла! Мадеев со смены пришёл под утро, стал колотиться в дверь, а я как разину хайло, будто соблазнённая-покинутая…

Кружком обступили Августину Павловну, когда, крупно вздохнув, она спросила ясным голосом:

– Колымеев не пришёл?

– Галька пошла – счас крикнет…

– Гутя! Гутя! Тебе надо было не брать эту тыщу! Это ж… сглазенные деньги! Она и швырнула их тебе… А Журачиха… ей кто больше даст, тому и служит…

– Она всегда такой была, с молодости! – поджала губы старуха Акиньшина. – Колька Цыбикжапов…

– Это ты с ним шурум-бурум?!

– Нужен он мне был к чёрту! Он с ей водился, с Жураховской с этой, с вечёрки обои разом уходили. Раз задержались у тёти Маруси Баевой за огородом, а мы по соседству жили… Ну, привёз с армии хохлушку, с ей жить стал, а Журачиха и взбрыкнула: кровя ей, правильно, пустил, а другую под венец повёл! Во как!

– То и злится всю жизнь!

– Это, на руднике работали. Завезли в магазин по́льта демисезонные, а у меня очередь вперёд неё была. Я, значит, восьмая, после Ивана Николаевича Малыгина, а она за мной, ага… Дак моя очередь подошла, а Жураховская мне и говорит: мол, давай номерами поменяемся, я за тебя возьму, у меня Игорёшка женится, дескать, невестке подарок, а ты уж после, моёй очередью пойдёшь. Я, дура, дала согласие, взяла Жураховская за меня пальто, а тут по́льта и кончились…

Один Колымеев знал правду о Журачихе, и эта правда мешала ему идти в бабий пересуд. Нести правду он не мог, ибо правда должна была выйти к людям на противоходе лжи, а старик не ощущал в себе противного ни к чему: всё в нём стремилось жить с миром в ладу.

– А как надо было ей поступить, девка? Я всё насчёт того же…

– Про деньги-то?

– Ну дак так!

– А метлой! Взять метлу да вымести из дому бумажку…

– Ну да! – горько сплюнул Чебун. – Вымети-ка цельную тыщу, я посмотрю, как ты её выметешь! Трепачи несчастные…

Расходились за полночь, гомонили и охали у ворот.

Наутро старик, с ведром мешанки приковыляв в стайку, где поджидал, навёртывая стручком хвоста, черноухий боровок, манил из закута его братца, бил по стене лопатой, а затем встал на карачки и полез в темь. Ткнувшись мордой в пол, боровок лежал бездыханно, а на розовом пятачке сидела чёрная крыса…

14

Отзвенел песней литовок в дурнотравье степи месяц июль, а по его пыльным следам, примявшим мокрец да стряхнувшим росу с лопухов, задними дворами явился в посёлок август-богатей с вёдрами ливневых дождей на серебряном коромысле. Скучными в почти осенней угрюмости стояли они над крышами иссиня-рваными облаками, набухали, ожидая, когда перельются через край под банный шум скрутившихся после Ильина дня берёзовых листьев. Сомлела от духоты и соков земля, раскинулась в золоте и трепете…

Выстояла, запенилась бражной силой невиданного поспева природа, но и в огородах, где лень отродясь не жила, было так же.

– У меня вот такая морковка нонче вскочила, как… прости, Господи! – гомонили бабы в очереди за свежим хлебом.

– А у меня хрен аж за штакетник завалился!

Бабы деловито кивали:

– На то он и хрен – в кажду щёлку смотрит…

Хватая тепло и свет заветных денёчков, лезла в рост и ширину всякая культура и в огороде Колымеевых. Особо уродились два огурца на том кустике, что Палыч высадил в отдалении от «настоящих полковников» Августины Павловны, буйством сил и свежестью окраса посрамили её хвалёное воинство, которое, чуть войдя в раж, раздулось до рахитных форм – по кончикам тоненькие и кривые, а посередине пузатые – и стало лопаться. Переросшему до желти высшему командному составу было предписано оставаться на земле, чтобы осенью можно было положить в тёплое место на семена, и старики зареклись друг перед другом трогать нехристей. Так бы они и росли, но уговор нарушила Маруська, провела чистку огуречной армии, и вскоре несколько «полковников» исчезли, а ещё от одного осталась фуражка. Старуха провела оперативно-разыскные мероприятия и вышла на след преступника, приставила к стайке лестницу и полезла на чердак, где Маруська нянчила чёрных, в точь-в-точь в пронырливого папашу, котят. Обнаружив вымет, сгребла котят в передник – утопить в ведре с водой, но восстал старик.

– Не бери греха на душу, Гутя! – Палыч держал лестницу и снизу глядел на раздутый купол старухиного платья. – Чем они тебе виноваты? Тем только, что родились…

– Она, гадина, из меня всю кровь выпила! – отзывалась с вышки Августина Павловна. – Я теперь как муха бескровая… Должна она держать ответ?!

Старик думал недолго:

– Дак никакой тебе прорухи не будет, если ещё хоть два или три огурца сдёрнуть с кустика… – Палыч подсчитывал, чем можно сбить старуху наповал, и решил «расстрелять» Августину Павловну её же словами: – Их погляди сколько! Сама ведь говорила: куда девать будем?

– Тебе-то что не рассуждать! Пригрел дармоедов, а они теперь и мои огурцы переросли. А уж сколь я на них воды потратила! Это ты не считал, хотя вот она, вода, бежит к Упоровым, а в нашей трубе по-прежнему ни капли…

Отступилась Августина Павловна, вывалила котят обратно, к радости Маруськи, с крыши наблюдавшей с тревогой за тем, как старуха копошится на чердаке.

– Вишь, расширила гляделки! – Старуха замахнулась на Маруську кулаком. – Не мыши в кладовке, дак я бы тебе…

Оставшиеся в целости огурцы были посажены под опрокинутые горловиной вниз склянки, где им предписали торчать до поздней осени. Однако и на других кустиках полезли молодцы. Для балансового отчёта прошерстили оба парника и теплицу, без труда набрали пару котёликов огурцов и помидоров да тем же вечером, понуждая друг друга к вещему молчанию, чтобы не сглазить удачного почина, засолили кастрюльку на пробу.

– Ну вот! Всё ж таки какая-никакая, а есь справедливость в этом мире! – юности своих питомцев возрадовалась старуха. – А не только Упоровым свет в окошко…

После июльского недуга Августина Павловна жила по второму кругу и торопилась насытиться белым светом, вставала чуть заря, а ложилась впотьмах и во весь день не знала покоя. Упорова была замешана в её болячке, Журачиха потому и вызволила старуху с того света, что приложила к этому делу свою чёрную руку. К тому же Чебун однажды проговорился, что в тот вечер, когда Упорова принесла деньги, от них выходила старуха в чёрном. Была ли то Журачиха, Чебун не уточнил, но Августине Павловне и того было довольно. Сразу же, едва одыбала, она стаскалась в комхоз и установила, что брошенные деньги полагались старику: новоиспечённый директор, помня по рассказам старых рабочих деятельность Колымеева на руднике, скостил им со старухой уплату за подвод воды. Узнав об этом, Августина Павловна разменяла проклятую деньгу, наивно считая, что зло не рассредоточится на мелкие купюры. Но ни с Журачихой, ни тем более с Упоровой теперь и знаться не желала, а при встрече воротила нос.

– Бог не Яшка, знает, кому тяжко! – только и напомнила, столкнувшись с Упоровой в воротах…

Во второй половине августа зашуршало по крышам и, наперебой просовывая в зверосетку любопытные головы, старухины курята стригли жёлтыми ороговелыми клювами ползучие струйки дождя – но ухватить не могли. По-весеннему ухнули от лесополосы и полетели вдоль тракта громокипящие ручьи, у машинного двора сцепились в одну артерию и, увеличенные стократ в желании жизни, понесли глиняную кровь к сердцу посёлка. Там водной стихии сделали отворот-поворот, и она умчала под гору слабосильным ручейком, выпростанным из общей вязи, хлестнув под ворота Упоровых и Колымеевых.

Заточённые ненастьем в четырёх стенах старики от скуки убивали время, однако убить не могли. Августина Павловна, вооружившись хлопалкой, вступила в войну с мухами, старик читал газеты или смолил табак, отравляющим сознание дымом внося посильную лепту в борьбу с насекомыми. По вечерам садились на диван, раскладывали затрапезную колоду карт и бились в подкидного.

А между тем во дворе грянуло побоище.

Обороняя дом и постройки от самовольно проникшего в его владения потока, Алдар ткнул ломиком под хорунжиевский заплот – и пенистый вал, нащупав лазейку, послушно нырнул в неё. Выскакивая по ту сторону забора с гиканьем и храпом, вал осадил огород и к утру вымыл головки лука, прибил укроп и за волосы разметал по земле морковь и свёклу. Наутро Тамир долго и мучительно соображал о причинах потасовки, всё и вся порушившей в его огороде. По ручью он, к своему удивлению, вышел не на улицу (откуда, по разуму, должен был поступать водоток), а к тайной дырке под забором. Немногих усилий потребовалось бывшему работнику милиции, чтобы отличить естественно проеденную почву от искусственно подкопанной. Как-то разом вспомнились и упоровская баня со скатом в его сторону, лившая дождевую воду на забор, и помои, что опрокидывали Колымеевы и которые, очутившись прежде в ручье, оказались теперь в его огороде. Татарин подкатил чурку к забору и, поспешно вскарабкавшись на неё, заглянул в соседскую ограду: замочная плашка на двери Упоровых была откинута…

Колымеевы молчали по разным концам дивана, в пух и прах разругавшись после очередной партии, в ходе которой козырные дама и валет, уже один раз с грехом пополам отбитые Августиной Павловной, вновь оказались на вооружении у противника и вторично атаковали старухину червивую мелочь. Глаза старухи полезли поверх очков. Покоробленная в своих святых чувствах и полагая искренне, что наконец-то вела партию к победе, старуха крякнула и сорочьим поскоком убежала в кухню. Однако же долго высидеть не смогла и снова явилась в зал – рыть почву под стариком наводящими вопросами. Когда с улицы неясно донесло крики и стуки, старик как раз отвечал на один из таких вопросов.

– Как считаешь, Колымеев: если бы Гайдар не объегорил нас с деньгами, хорошо бы это было или нет?

– Так и есь, Гутя, – сложно соображал Палыч. – Хорошо-то хорошо, да ничего хорошего!

– Ты, заслонка, никогда толком сказать не можешь! – Подумав, старуха повела иную линию: – Вот Упоров шаповаловский шифер потаскал себе в стайку – это как: честно? Вообще-то говоря?

– Нечестно, Гутя. Тут я спорить не стану. Он у меня брус, припомни…

Матёрый рыбак, засекший крупную рыбу и, дабы богатый улов не сошёл с блесны, развернувший добычу мордой по течению – заливающаяся в жабры струя утомит рыбу, – удивился бы, узнав, что тем же способом руководствовалась старуха Колымеева, утомляя поставленного физиономией по течению её мысли старика. И когда Палыч, подцепленный на хитроумные блёсны старухиных вопросов, совсем было сник, шум с улицы ввалился в дом…

Битва при ручье была в разгаре, трещали черенки лопат, которыми через забор схлестнулись бурят и татарин. В ограде обливались дождём зеваки, свалив на лица глубокие капюшоны дождевиков. Гомонили:

– Они же поурочат друг друга!

– С чего у них, собственно, началось?

– А хрен их знает!

– Бабу не поделили! – гнусаво захихикал голосок, напомнив о существовании старика Чебунова. – С чего бы им тогда, спрашивается? Дураки! Вот и мой такой же: придёт под этим делом и начинает мозги…

– Он ему ручей в огород пустил, – сказал кто-то осведомлённый. – Вот и пошло. Подумай-ка: все грядки, как есть, смяло. Как будто медведь катался…

– Это конечно. Огород – это…

– А Рената Александровна?

– Дак нету её, в город к дочке умотала…

– Она бы не позволила!

– Не-а… Та-то… не…

Раздувая общественное мнение – само собой, в свою пользу – из одного в другой конец ограды бегала в домашнем платье сама Упорова, призывая к мирному разрешению конфликта. Но капитан милиции в отставке не попускался, оставляя за собой как за пострадавшей стороной право крушить упоровский забор и кидать в их огород оскорбительные камни на тюркском наречии.

– Ты это что, сволочь, удумал?! – захрипела Августина Павловна, обнаружив картину нанесения посторонним предметом ударов по общему, а следовательно, и их со стариком тоже, забору. – Татарин чёртов! – опрометчиво высказывалась по национальному вопросу, не понимая, на чью мельницу льёт воду. – Налил шары и давай тут!

– Э! Э! – орал Тамир, оттискивая бурята от забора ударами черенка. – Тамир так делает, нет?! Нет, кто-нибудь – скажите: было такое?!

– Ментяра! Чухан вонючий! – отбивался бурят, потому что не отбиваться значило отступать, а отступать-то было некуда: за спиной стояли баня и Тамара. – Головастик лысый! Эх!..

Старуха Колымеева теперь смикитила, откуда дует исторический ветер, и не преминула кинуться на сторону, противоположную той, что она занимала ранее:

– Дай ему, Тамирочка, хороше-енько дай! Не спуска-ай!..

Татарин, застыв с оружием в руках, потребовал обоюдного выхода за ограду, где махаться было сподручнее. И Тамара, и тем более Алдар выходить в чистое поле отказались. Это дало татарину повод сделать в адрес Упоровых несколько конкретных замечаний.

– Так и есь, Тамирочка! – орала с крыльца старуха, отбрыкиваясь от Колымеева, который мешал ей лезть в общую драку. – Трусы и есь! Па-ад-де-ерживаю!

– Августина Павловна! Уж тут-то бы вы не лезли, ради бога! – кричала Упорова, ёжась от пробравшегося в последнюю кость холода. – Без вас жить тошно! Сидите, где сидится!

Измеряя Тамару презрительным взглядом, значительно огрызалась старуха:

– Я-то сижу, да вот ты не сядь!

– Вот – послушайте! – обращалась к дождевикам Тамара. – И я же потом крайней остаюсь! То одно сделаю им плохое, то другое…

– Заслонка – дак чё?! Вам не здесь, а за лесополосой жить надо, за четы-рёх-метро-вым забором с колючей провлокой! Совсем нисколь счастья не будет вам! На-ка вот, выкуси! Итак… вишь, как скоробило! Тьфу!

Посреди банкета, размахивая руками, припёрлась Мадеиха, ещё от ворот возмутилась:

– А этот кролик почему на заборе висит?! Я его ору с ограды, а он тут сольную программу демонстрирует! Какую именно акробатическую постановку кажете?

Не было ответа, ибо татарин был занят просовыванием лома, вдруг возникшего в его руке, между столбом и поперечиной, чтобы разом уронить пролёт от ворот до упоровской кладовки. Затрещала снимаемая с гвоздей балка. Бурят пару раз ткнул воздух черенком и бросился в дом.

– Щас прибежит с малопулькой! – предсказала Августина Павловна. – Отец у него забрал крупные ружья… Надо было отцу сено вывезти, а он у других калымить нанялся. Старик пришёл, потребовал свои ружья…

– Что вы тут врёте! – застонала Упорова, с ненавистью глядя на старуху, как будто готовясь в следующий миг разорвать её. – Алдар сам их отдал! Очень нам нужно хранить чужие ружья…

– Скажи кому-нибудь другому! Отцу родному не помог, а чужому дяде продался! Теперь свою машинёшку не поставите у отца в огороде, если тесть вас поворотит! Но тоже, учтите: и здесь она стоять не будет! Я к прокурору района пойду…

– Да провалитесь вы к чёрту!

– Ишо первей меня там окажешься, пособница!

Махнув на старуху, Упорова улетела в дом по следам мужа, чтобы воспрепятствовать убийству. Чебун, потолкавшись у ворот, незаметно шмыгнул на улицу и растворился в дожде…

– Да плюнь ты на него с высоты журавлиного полёта! Надо тебе связываться с ним! – едино заговорили дождевики, уговаривая татарина отступиться от затеи.

– Ты же, имей в виду, окажешься виноват! Мы с ним потом поговорим. Я к нему вот так вот подойду…

– А я разве так делал?! Он – понимаешь, нет?! – мне воду, а Рената Александровна приедет?! – Тамир с расстановкой произнёс имя жены, подчёркивая свою дальнейшую судьбу. – Она мне скажет: куда морковку с луком дел? А я что скажу? Пропил Тамир! Так, нет?!

– Так мы-то на что? Неужели не подскажем ей?

– Не робей, земеля! Заступимся миром! Можешь пока у меня в бане пожить!

Сломался татарин и лом бросил, а старуха тут же демонстративно ушла в дом.

– Я бы молодая была – всю рожу исцарапала бы паразиту! – жаловалась Августина Павловна, забыв о карточной истории. – Не-ет, Колымеев, другие люди стали! Са-авсем не то, что раньше! Думала, хоть этот чума, на мою радость, прижучит семейку, ан нет! Самой, видно, придётся…

Старик грустно кивал, массируя одеревенелое запястье и думая, что было бы, если бы Алдар не отвёл воду и она рухнула бы в их огород. «Тетеря ты, Владимир Павлович! Совсем негодный. Пора на свалку…»

15

В последний день лета из Находки на имя старухи пришла телеграмма о смерти брата Фёдора. Августина Павловна была на большом огороде, куда отправилась мало-мало продёргать перед копкой картошки пырей. В это время Зинка-почтальонша, вздохнув, потянула из сумки злополучный листочек:

– Плохая, дядя Володя.

Два гавриловских оставались до поры на свете – Августина да старшак Фёдор. И вот одного из них вычеркнуло грифелем смерти. Она была тем неожиданней, что, хотя предчувствие и томило старуху, а одно время она была почти убеждена, что брата нет в живых, но всё же крест на нём не ставила. По письмам (вскоре и письма перестали ходить) Колымеевы знали: болеет Фёдор, сказываются раны и что паралич уже держит за ноги. Смотаться в далёкую Находку, где Фёдор служил на рыболовецком траулере, всю-то жизнь старухе было не с руки, то цены собачатся, то здоровье рушится. И вот однажды Фёдор сам, как снег на голову, ссыпался на них – пьяненький, ещё не так старый, пропахший морем и табаком. Неделю гулеванили, Августина не успевала летать в магазин, но наконец выгнала их на улицу и досиживали уже за смородинником. Он, Фёдор, прожил как надо. И дети, и внуки у него, опять же – война. Ему было за что выпить. Да он и не пьянствовал! Нет, возьмёт бутылку, хорошей закуски, понятно – сеструхе шоколадку, чтоб внешние отношения урегулировать. Войну редко, правда, вспоминал. А было что. И в танке горел – от брови до скулы роспись, – и немец в упор стрелял, а – в рукоятку пистолета, лишь контузия засела в Фёдоре и всю жизнь корчила солдата, да не заставила плясать под свою дудку… Уезжал Фёдор – сгорбившись шёл по перрону. Старуха гундосила вслед «скорому», махала платочком, но и у старика в глазах точилось. Хороший человек уехал…

Перемену в старике Августина Павловна заметила сразу, а он, не найдя другого, подал ей мятый листочек. Телеграмма трепетала в его руке.

– Кто, Володя? – без слов поняла старуха.

– Фёдор – ёкко санай!

Она выслушала его спокойно, только на мгновение зажмурилась, словно от ударившего в глаза резкого света.

– Я чё-то ишо с утра чувствовала, Колымеев. Нонче сон плохой видела: тётя Аня Поносенко, я у неё в прислугах была в конце войны, мясо мне давала. И Андрей Филиппович, её муж, там был… М-м… Вот, значит, как… Умер, стало быть, братишка… Жа-алко!

Вечером было грустное застолье.

Нисколь не охмелевшая, старуха была как никогда разговорчива, боялась замолчать и остаться с горем наедине.

– Ничего ты, Колымеев, не сделаешь с ней, раз пришла! Что я, спрашивается, видела? Холод, голод, война, нищета эта проклятая… Перехоронила сколько… Карнаков, Алёша, Поля, Вася, Иван, а вот теперь Фёдор…

– Ольга, – стряхивая с рукава хлебные крошки, подсказывал старик.

– Оля – да. Схлестнулась с проходимцем, а ей уж рожать нельзя было… До Оли ишо – маму, потом отца… Брат Иван… Рассказывала я тебе, Володя?

– Дак говори, Гутя. Он ведь средний был?

– Но.

– Помню это…

– Средний был, ага… – подтвердила старуха. – Череп же ему вскрыли в Кутулике! А только без толку – направили умирающего в Иркутск. Я приехала в Кутулик, а он уже в Иркутске. Оттуда – домой. На вертолёте. Врач хороший попался, договорился. Ну, приземлились в Алтарике…

– Ты с ним летела?

– Само собой. Приземлились в Алтарике посреди поля – вся-а деревня сбежалась! На носилках снесли Ивана домой, положили на диван. А у него, Колымеев, слёзы в глазах! Как сейчас помню – в четыре часа умер. Только принесли, как отмучился…

– Бог прибрал… – подсказал старик.

Колымеев только сейчас, как-то разом, одним дыхом понял, что коли умер человек, то отошёл к Богу, а при Боге, верно, житуха другая.

– А я беру телеграмму – а там: так и так! Про Фёдора-то… – снова вспоминал старик. – Как, думаю, сказать Гуте? Даже глаз дёргаться стал…

– А чё – как сказать? Никуда не денешься, не утаишь эту новость в себе…

Старуха замолчала, поискала по столу глазами – всё ли ладно? – отрезала хлеба, а крошки со скатёрки собрала в ладонь и бросила в чашку.

– Вот я умру, Колымеев, не жалко! Но хоронить… В Нукутах жила бы – да-авно сдохла: кладбище-то близко, на одной ноге быстро обернёшься. Один раз чуть не замёрзла… Пришла зимой, поглядела на могилки, аж сердцу темно. Упала в снег, реву-у! А тётя Ира – она под горой жила – услышала и прибежала. Вот где чудо-то! «Ты чё это, – говорит, – девка?!» А так бы замёрзла… Да может, и к лучшему… Устала жить! Сколь можно? Душа болит; на кладбище съезжу – наговорюсь, навоюсь, а потом всё одно плохо…

– Дак ты бы побереглась другой раз, Гутя! А то… тоже, убиваешься! У меня, Гутя, сердце обливается кровью, а как тебе, извини, сказать?!

– Карнаков умирал – с утра что-то предчувствовал. Встал утром: «Дай, Гутя, сто грамм: душа болит…» Дала. Он выпил, походил-походил: «Дай ещё!» Ещё налила. А в тот день наша очередь гулять была. Мы тогда избами гуляли: сёдни у одних, завтра у других… Дружно жили. Что буряты, что русские – разброда не было. Мне даже с бурятами как-то проще было… Всё вместях. А чё? Наделаем браги да пьём. Таска-аешь эту флягу туда-сюда!.. Ну, приготовилась я. Гульну-ули! Попели, поплясали… Я знаешь, какая плясунья была в молодости?

Палыч отставил в сторону налитую рюмку:

– Я ли не помню?!

– Да ты-то с каких пор меня знал?! Как за край подола подержался… Это я ишо девкой была… – пряча в ладошку пристыженную улыбку, как холодный снег, омолодившую её лицо, вспомнила давнее старуха. – Напилась, дурочка, с первой получки, иду по улице, пою. А на краю деревни то-о-олстый бурят жил. Вышел, смо-отрит. Я говорю: «Дядя, я хорошо пою?!» «Хорошо-то хорошо, – говорит, – да иди-ка ты лучше, дочка, до дому!» Вот никогда не забуду! Вот какие люди были! Хорошо жили, никогда не было, чтоб кто-то втихушку гулял… Ну, подняли, что ли, Володя? Пусть братишке земля будет пухом…

– Я же его уважал! – сморщившись, когда водка перехватила дыхание, тихо сказал старик, сознаваясь в сокровенном.

Поднося рюмку к мелко дрожавшим губам, Августина Павловна твёрдо, будто спорила с кем, ответила:

– Дак он тебе ничего худого не сделал, Володя! Фёдор – он никому плохого не сделал. С крестом на груди жизнь прожил человек…

На столе хрипло пело радио, вело свою отстранённую жизнь.

– Исти не ела никогда, а вот попеть-поплясать – это да, прежде всего! – Вернувшись к былому, старуха заулыбалась, но улыбка вышла горькой и жалкой – как клюкву жевала. – Молодой-то была…

– А про Михаила-то ты говорила? – напомнил старик. – Ну, гуляли-то в вашей избе…

– А! Хорошо посидели, поговорили… А Карнаков – фырк! – к матери с братом упорхнул. Мать с братом чуть подальше от нас жили… Там спирту хлебнул ишо. Пришёл – выступать начал…

– Неужто было?!

– Да всяко было, Володя… Ну, я его за шкирку – и на тулуп. Слава богу, уснул! А он вниз лицом всегда спал… Лида маленькая была, прибегает: «Ма-ама! У папки рука посинела!» Я прибежала, перевернула его: мёртвый. Выбежала на улицу, заревела… А как раз хирург, Виктор Бажеевич, мимо шёл. Прибежал, стал искусственное дыхание делать через платок. Нет, говорит, Гутя, умер…

В окно полетели искры от разбившегося под горой светила. Высветили печь, стол, чепарушки, сгорбленную фигуру старика…

– Нонче покрасила оградки синим, а теперь покоя себе не нахожу. Лежат, как чужие; у всех голубеньким, а у меня – синим! Вот печаль!

– Не в этом дело, Гутя! Синее или голубое… – оплыв на табуретке, пьяненько разглагольствовал старик. – Живём, как… не знаю, ковыряемся кого-то, а придёт она… Ты верно, с одной стороны, говорила: никуда не денешься от неё!

– Чего? Разбухтелся-то?!

– Фёдора мне жалко!

Старуха с жалостью посмотрела на Палыча, сражённого несколькими рюмками.

– Годы мои годские! И куда ж вы делись?! – вздохнула Августина Павловна – тяжело, утробно, но вздохом этим не обращала на себя ничьё внимание, а вздыхала так, чтобы постановить только: тяжко. – Думаешь, тебе одному жалко?

– Он человек был! – Палыч несильно стукнул кулаком по столешне.

– Дак был. В том-то и дело, что был… Теперь надо привыкать, как жить без него…

Громко, помпезно, как кремлёвский оркестр во дни государственных похорон, явилась во дворе Мадеиха, лязгнула в окно.

– Думала – свежи, а это всё те же! – встретила старуха Гальку, на её позыв выйдя в огород. – И чего тебе, сатане, дома не сидится?!

Галька отложила пачку сигарет и спичечный коробок, посредством которых намеревалась затуманить сознание Августины Павловны.

– Было это давным-давно. Лес свели под поля, поля подёрнулись туманом, в тумане трактора повставали раком, а водка стоила рубель семисят. Пятьдесят с лиху… с лишним лет назад было, когда я сидела, невинно осужденная, в местах не столь отдалённых. Копец! Темно, как в погребе. Девять месяцев сидела! Вдруг впереди свет возник, как в конце тоннеля… Покарабкалась я на свет. Все коленки, что характерно, изорвала на буераках… Но вылезла. А там фраера в белых халатах и в синих чепчиках на башке! Уж я ли им не обрадовалась?! Здравствуй, баба Гутя! Здравствуй, дядя Володя! Теперь всю жизнь лечу на огонёк, порха-аю, как мотылёк! – Мадеиха показала руками, как она «порхает». – Только пятки в ж… втыкаются!

Старик вертел в руках спёкшийся на ветру черёмуховый лист, каждой прожилкой, к которой он приникал носом, пахнущий пылью и уходящим летом.

– Что-то стало холодать – не пора ли нам поддать?! – подув на руки, напомнила Галька о поставленных на повестку вечера мероприятиях.

– Ну, иди, Колымеев, раз так… – вздохнула старуха; о Фёдоре решила пока не говорить. – Подняли? Ну, Боженька, прими за лекарство!.. Дак почему гуляешь, Галочка?

Мадеиха, поперхнувшись, сощурилась на старуху.

– А вы разве не слышали ничего? – Заткнув откупоренную бутылку мизинцем, чтоб нисколь не выдохлось, Мадеиха фыркнула. – Чего, главно, гуляю! Сегодня же три праздника аж! Президент постановил – да-а. Вы что, телевизор не смотрите, радио не слушаете?!

– А чё там смотреть? Хренотень одну кажут, да ишо по десять раз одно и то же!

– Для народа старается правительство! У нас с ним – и слёзы, и любовь… Пенсию – и ту пунктуально выплачивают…

– Может, Кузин деньги даст? Как считаешь? В прошлом годе давали же. Чебуну вон…

– Три новых праздника постановили в Думе! Пятьдесят три процента, дядя Володя, проголосовали «за»…

– Какие праздники-то?! – обозлилась старуха. – Или говори, или забирай свою бутылку! Всю плешь ты мне переела, змея!

– Три праздника! – под самое ухо старухе гаркнула Мадеиха. – Банница, Блинница и Она-Именинница!

– Да ну тебя, Галька! – разочарованно протянула старуха, но молчать не могла. – У меня же старший братишка умер! Сёдни телеграмму получили…

– Ну дак чё, Господи! Одни, Гутя, приходят, другие… Мадеев у меня тоже: помру скоро, Галька! Кто тут, говорю, помирать собрался? Брюхо как у мудана… Ну разве он помрёт, Гутя?!

…Досидели до поздних сумерек. Мадеиха, по обыкновению, убралась через забор, а старик со старухой, держась друг дружки, потянулись в дом.

А за окном, над гипсовой горой, восставшей вдалеке, мерцало полуночное розовое затмение. Колымеев, мучаясь глазами от яркого света, кутался с лицом в байковое одеяло. Но свет проникал всюду.

– Вот оно и прошло, лето-то! И ничего-то не поделаешь тут! Эх, Гутя, Гутя!

– Чего тебе ещё?! – вскидывалась старуха.

– Молоко-то я у тебя выпил?..

Далеко за полночь с улицы раздался отвлечённый шум, словно кто-то прошагал по крыше. Дрогнула под окном черёмуха. Робкое прикосновение её ветвей к оконному стеклу ещё долго изливало старику неизъяснимую человеческим языком просьбу.

Палыч догадался, что это ветер жизни, и уснул.

И всю ночь снились ему пьяные сны о лете, и розовое мерцание освещало его лёгкие, чуть затуманенные грустью видения, а ветви черёмухи обнимали отпотевшее в рассветной хмари окошко.

Предыдущая главаГлава 4 из 154Следующая глава