Во первых строках сообщаю, что как есть пришедши из леса, где я собственной персоной готовил из молодых берёз черенки для вил и лопат и наслаждался величием природы, как выражаются городские поэты. В то же время Шарик забурился под корни ветровальной кедрины, замыслив докопаться до бурундука, благоразумно юркнувшего в норку, и на природу плевал глубоко и конкретно, а едва я потащил его за хвост, оглянулся с таким видом, как будто хотел сказать: «Ты кого тянешь, падла?!»
…Шёл сегодня по задичавшему полю, в котором паслись чьи-то коровы, – и тут помстилось что-то такое из юности, с таким же ненастным осенним днём. И стало грустно, хоть плачь! Но и светло, как в осиннике, когда листья обсеклись и в голых ветках – синь неба, клин гусей, след от пролетевшего самолёта. И тем отчаянней возмечталось, чтоб рука об руку шла любимая женщина: взять, придвинуть за плечи, поцеловать. Сказать, что долго ждал…
В лесу медведь разорил муравейники, вздыбил камни у дороги. Осень, пора подыскивать берлогу, а он всё быкует! Шарик для острастки рыкнул в глубину леса – туда, где хрустнул сучок, и в его голосе было много понимания и правоты.
Видел на пихте чьё-то гнездо и рядом, на веточке-рогатке, заячью лапу. Похоже, здесь живёт какая-нибудь языческая богиня, по утрам ударяется о землю и превращается в красну девицу, прохаживается с лукошком и охмуряет бродячих писателей.
На обратном пути срубил берёзовый нарост – кап: на пепельницу (курить, когда снова будет грустно), или на рукоятку ножа (пырнуть по горлу, когда – всё равно).
Шарик натёр лапы, с понурым видом плёлся сзади – заматерелый, постарелый. Шарик-старик. Даже не верится, что жизнь его прошла. А ведь ещё вчера шатались в здешних лесах весь октябрьский ветреный день, когда уже лежал снег и жали первые морозы. И такая радость пучилась в груди, такой пружиной сжималась душа в ожидании первой полайки! В обед пили чай, задымив костёр на пустынном берегу таёжной речки, и Шарик нюхал выплеснутый с опивками лист смородины, и лист – тёмно-зелёный, напревший – остывал на снегу и неизъяснимо хорошо пахнул. И уже было чем-то лишним, если Шарик срывался пулей, должно быть, заслышав звук беличьих коготков, царапнувших дерево, и вскоре начинал базлать – истошно, нервно, если белка сидела на виду и дразнилась. И хотелось поскорее прекратить этот лай, лишь бы снова, как льдинки в луже, сомкнулась разбитая выстрелом тишина…
Вспоминались любимые стихи:
Не видно птиц. Покорно чахнет
Лес, опустевший и больной.
Грибы сошли, но крепко пахнет
В оврагах сыростью грибной.
………………………………
А в поле ветер. День холодный
Угрюм и свеж – и целый день
Скитаюсь я в степи свободной,
Вдали от сёл и деревень…
(Подумать только, Ивану Алексеевичу было всего девятнадцать, когда он вышагал эти строчки, которыми восторгался сам Толстой!)
…И вот Шарик – старик. Сякнет, садится, боком валится в траву, подминая под себя стебли, словно ищет вечного упокоенья. Ждал его на опушке. Думал о том, как это несправедливо: он постарел, а я ещё нет. И что его скоро не будет… Посмотрел потом на него. А он как будто всё понял. Тоже посмотрел на меня, подняв низко опущенную голову, и тяжело так вильнул хвостом. Всего лишь раз-другой.