К книге
ПереселенцыСвадьба Феоктисты
89%
Свадьба Феоктисты
65

Еще с весны Марина Васильевна слышала от досужих кумушек, дескать, ее дочь Фиса любит Егорку Прядеина, старшего сына Фомы Прядеина, что живет в одинском конце, но не придала никакого значения этим сплетням. «Мало ли кто с кем компанится, – думала она, – на то и молодость. Дочери ее уже взрослые, старшей, Александре, осенью будет двадцать, да и Феоктисте восемнадцать минуло, обе хоть куда невесты. Отец вечно в хлопотах и разъездах. Ради своей торговли, церкви и работы на заимке он уж и семью позабыл. Все воспитание детей взвалил на плечи жены и не заметил, как подросли дети, как стали невестами старшие дочери».

Мать пыталась узнать от дочерей об их сердечных делах, но они не говорили ни слова. Александру приезжали весной сватать в Харлово, но отец и разговаривать не стал, да и сама невеста была против. Семья, в которую сватали Александру, Ивану Петровичу не нравилась. Да и вообще он не спешил отдавать взамуж дочерей.

Он говорил так: «Пусть оне в девках подоле поживут да ума накопят». Жене он постоянно внушал, чтобы та больше заставляла дочерей прясть да ткать – нечего, мол, им по вечеркам шастать, пусть приданое себе готовят!

Работники, глядя на хозяйских дочерей, похваливали их:

– Лихие девки у Ивана Петровича удались! На любую работу оне горазды! А особливо загляденье, как с конями обходятся – получше парня какого-нибудь утлого[129]!

Младшие сестренки не отставали от старших. Они были очень подвижны и шустры на язык. В детстве они могли целыми днями бегать, носиться, лазить не хуже любых парней на крыши и на самые высокие деревья. Благодаря своим неистощимым выдумкам и проказам, всегда были во главе ребячьей ватажки. Сестренки были худы, длинны и угловаты, но цепкие и ловкие, как ящерицы. Несмотря на свою не очень привлекательную внешность, сестры были не лишены симпатии. За словом в карман они не лезли: могли шутить, смеяться, петь песни.

С двенадцатилетней Сусанны спрос был, как со взрослой: ее будили ранним утром, чтобы привести с ночного лошадей. Она быстро вскакивала, умывалась из глиняного рукомойника во дворе и, спешно схватив недоуздки, босая, по росистой траве бежала в поле за лошадьми. По звону боталов[130] она быстро находила своих лошадей и ловила их. Легкой пушинкой взлетала на спину, ухватившись за повод и гриву. Бежать поутру за лошадьми в поле, когда в низинах стелется молочный туман, или отводить их в ночное после заката солнца для Сусанны было настоящим праздником. Она с удовольствием предпочитала эту обязанность домашней работе, стряпне и дойке коров. Сусанна любила наблюдать за восходом солнца, которое золотило утренние легкие облака, окрашивало пожаром край лиловой тучи. С восходом просыпалась природа: начинали петь птицы, заливались соловьи, налетал легкий утренний ветерок, проносящий волну по зеленому разнотравью…

Даже зимой, когда, казалось бы, есть время передохнуть, для всех находилось дело.

В один из таких зимних вечеров Александра несмело подошла к матери и сообщила ей неприятную весть о том, что Фиска ушла из дому.

– Ой, да что же это такое! Господи, да как же мы теперь про это отцу-то скажем! – стала причитать Марина Васильевна. – Да как же ей в голову-то пришло такое! Осподи, и не знаешь, откуда беда-то придет! Ты бы, Сана, сходила к им все-таки, может, она еще передумает да вернется.

– Нет, мама, не вернется, уж я-то знаю, – всхлипывая, ответила Александра, – раз уж решилась, назад не пойдет. Любит она Егорка, и к свадьбе у их уж все готово.

– Значит, вся деревня знала, што моя дочь взамуж собирается, только я одна ничего не знала? Ну, Фиска, что же ты наделала! Будет всем нам, как отец приедет!

Вечером Елпанов вернулся из дороги; оставив работникам распрягать лошадей, сразу пошел в дом.

– Здорово живите! Ну как вы тут? Помогите ягу снять! Ох, пристал я, мать, дорогу перемело. От самых Куликовских хуторов, почитай, всё в цело ехали. Лошадей спарили шибко. Ох, наверно, отъездил я в дорогу.

Александра помогла снять отцу собачью доху.

– Иди, Сана, выхлопай ее хорошенько на ограде, снегу набилось в нее да сенной трухи. А где же Фиса? Что-то я ее не вижу?

Марина с плачем повалилась мужу в ноги и стала рассказывать. Иван Петрович схватился за голову: острая боль, как кинжалом, пронзила мозг, потемнело в глазах. Ему помогли сесть на лавку, кто-то принес подушку, суетилась вся семья. Приступ головной боли вскоре прошел, и Иван Петрович велел подробно все объяснить, как и когда сбежала Феоктиста из дому. Вся семья уговаривала его не волноваться. Сана поспешно сказала отцу, что сейчас сбегает до Фиски и расскажет, что захворал батюшка, и Фиса прибежит домой, но Иван Петрович спокойно выслушал старшую дочь и так же спокойно ответил:

– Не надо, дочь, туда ходить кланяться. Ушла – пусть идет, тут уж ничего не поделаешь, а я здоров. Ох, девки, девки, ни ума у вас нет, ни рассудка. Очертя голову готовы в каждый омут кинуться. Ведь семья-то какая, а туда же лапу тянут, жениться всем соплякам надо, уж жили бы одни, нечего нищету-то плодить; думают, поди, дам приданое большое.

Буквально через час в ворота постучались сваты.

– Здорово, проходите, садитесь!

Гости торопливо покрестились на образа и прошли; взглянув на потолок, уселись рядом под матицу[131].

– Вижу, Иван Петрович, возвернулся из дороги, – начал разговор Фома. – Вот собрались со старухой к вам… – Красноречие Фомы вдруг иссякло, и он замолчал.

– Батюшка Иван Петрович, мы пришли сказать, что ваша дочь Феоктисья Ивановна у нас, – неожиданно вступила в разговор Арина, жена Фомы, не выдержавшая затянувшейся паузы.

– Знаю, что у вас!

– Ну вот и хорошо! Вы уж будьте добры – не супротивьтесь. Любят оне с Егорком друг друга. А у нас вить тоже не камень в груди-то вместо сердца. Вот и пошли просить вас.

Елпанов сидел в глубоком раздумье, собрав в единый кулак всю свою волю. После перенесенного головного приступа какой-то неведомой прежде болезни он не хотел ни с кем говорить, ни тем более ссориться. У него было дурное предчувствие, что приступы головной боли могут повториться, если он будет кричать и ругаться.

– Что ж поделаешь, не нами сказано, дочери не домашний товар, – начал наконец Фома. – У меня самого их вот три, да погодки, как пойдут одна за другой – знай поворачивайся. Слава богу, все уж робята мои работники стают, помогают. Вырастут, бог велит, Егора выделим, всей-то артелью, может, и дом поставим. Про моих робят никто в деревне худого слова не скажет. Малы были, известное дело, бедно жил, где же на таку семью напасешься всего. В будущий год перемер будет, на пять душ земли получим, боле хлеба сеять будем.

Иван Петрович сидел у стола, подперев голову, и думал. Гости не уходили, ждали ответа.

– Ну вот, мы как на духу все выложили. Какой ваш ответ будет, Иван Петрович? И то сказать, вить силой ее никто не тащил, Феоктисью-то! Кабы не любила, не пошла бы.

– Ну ладно, так и быть, раз ушла сама, ей жить, не мне. Вот только молода она, глупа еще! Может, и покается, да поздно будет. Пусть уж как знает! Отбирать я не собираюсь. А приданое известное девке – что напряла, наткала. Ну лошадь дам, телку, вот и все. И другим будет не больше, у меня вон их сколь, невест-то, да еще и наследник есть. Вот тебе, Фома Кесарьевич, ответ мой.

– Вот и хорошо, Иван Петрович, – засуетился Фома, – теперя можно выпить вина по такому случаю. Ну-ко, мать, иди, неси бутылку кумышки да пирог рыбный, который мы в сенках оставили.

Арина, путаясь в полах длинной, явно не со своего плеча черненки, пошла в сени. Скоро бутылка кумышки и пирог были на столе. Гости разделись и сели за стол вместе с хозяевами. Ивана Петровича с дороги познабливало, и он выпил рюмочку кумышки. Выпили и все остальные. Бутылка была пуста, пирог съеден, сваты засобирались домой.

Когда гости ушли, Елпанов, глядя в пустоту и медленно выговаривая слова, промолвил:

– Был бы я помоложе да поздоровее, и разговаривать с ними не стал, не то что вино пить… Идут сватать в чужой одеже… Черненка и шаль на Арине соседкина – Агафьи Миронихи… А еще сидит Фома, да хвастает: выделим Егора, дом построим! Да хоть бы из этой избы не вывалились. Вот еще и всем нищим жениться надо…

– Ладно, отец, не волнуйся, чё поделаешь, чему быть, того не миновать, – участливо ответила Марина Васильевна, – здоровье свое побереги. В богатстве тоже всяко бывает. Иногда и через золото слезы льются. Вон, Дарья в богатство вышла, да с каким приданым, а жизни-то доброй нет!

– Дашка сама виновата, с Еремихой пить стала, а робить – лентюха, Пиюшка ее изнежила. Марко за дело ее буткат. Жалеть нечего. Ладно, мать, тужи не тужи, ничего не изменится, пойду-ка я отдохну, голова что-то побаливает.

Елпанов лежал и думал с закрытыми глазами. Сон не шел к нему: «Ну как же так получилось? Такая тихоня ходила, глаз от пола не поднимала, а тут вдруг точно бес в нее вселился, взяла да убежала из дому. Кто бы мог подумать? Если бы так сделала Сусанка, он бы ничуть не удивился, но сделала это Фиса, которая была самой смирной в семье, и вдруг вытворила такое… Ну что ж, Егорко вроде парень ничего, хотя и из бедности, но работящий; да ведь и то подумай – семь душ одних робятишек в семье, да мать у Фомы. Десять человек семья, Фиска будет одиннадцатой. Удивительно, что Фома о приданом ни слова не спросил. Вон Ерема с Марком, когда Дашку сватали, как из-за приданого грызлись. А тут совсем другое дело, даже не спросили, которую лошадь отдам, может, самую старую и негодную. Ни одной дочери не будет такого приданого, какое было внучке Дарье. А все это Пиюшка, жадина, старая карга, вымогала: “Я вон с каким приданым выходила, все это теперь должно моей единственной дочери перейти. У меня их не десять, одна”. Все задавалась, да и дозадавалась, вырастила негодницу, лентюху да пьяницу».

Елпанов от своего слова не отступился, дал в приданое Феоктисте кобылку-трехлетку (он не любил ее за злой нрав) и велел с заимки пригнать стельную телку, отдал в придачу овцу и гусиху. А из одежды велел отдать только то, что было напрядено и наткано самой невестой, чтобы видели остальные дочери, что надо сидеть до поздней ночи, прясть и ткать, а не бегать по подружкам и не проводить зря время в народной избе.

Встретившись с Феоктистой с глазу на глаз, отец начал ее ругать:

– Ну что, дура, рада, что сбежала из дому? Тут тебе не придется, как свинье, рыться – того не хочу да этого! В новой семье тебе и хлеба ржаного не будет! По весне в строк пойдешь, на чужом поле гнуть спину. Может, надеетесь на меня, дак наперед говорю, ты теперь всем наделена. Ломоть отрезанный. Если бы не ушла взамуж убегом, дак и приданого было бы побольше. Ишь, выдумала что – из дому бежать! Надо было прижать задницу, прясть да ткать, приданое готовить. А теперь трудно будет – на себя пеняй. И живи как знаешь, раз новую семью обрела!

Феоктиста покраснела и залилась слезами.

– Ну, будет! – отрезал отец. – Теперь уже реветь поздно!

Елпанов сколь ни артачился, но все же благословил молодых к венцу. Однако, сославшись на болезнь, столовать отказался. Свадьба была бедной, незаметной: обручальные кольца медные, сделанные из пятаков; жених – в пиджаке с чужого плеча, на невесте платье из простого дешевого муслина, а цветы взяты напрокат. Елпанов говорил дома жене: «Если будут жить хорошо да дружно Фиска с Егорком, отделятся, – после, бог велит, помогу еще. А сейчас в эту семью валить что в прорву, бесполезно. Пусть уж как-нибудь сами изворачиваются».

Весной произошло еще одно неприятное событие. Пьяный мельник Елизар утонул в вешняге. Два дня мужики пытались найти утопленника, прощупывая баграми дно омута, и только на третий день тело нашли в полуверсте от мельницы, вниз по течению. Стояла жара, труп вздулся и почернел. Из волости привезли станового для порядка. Становой мельком взглянул на утопленника, потом постоял на обрыве у вешняга и пошел к Елпанову в дом обедать, а утопленника велел где-нибудь закопать. На кладбище нельзя – умер без покаяния. Елпанов велел работникам выкопать яму в старом глиняном карьере. Мельника закопали, но ни креста, ни могильного холмика так и не осталось.

Придя домой после похорон Елизара, Иван Петрович прошел в горницу, сел за стол и глубоко задумался. Но думал он не о судьбе пьяницы-мельника и не о том, что про его мельницу идет в народе нехорошая молва. Елпанова уже давно тревожила мысль о том, что ему грозит слепота. После той внезапной острой головной боли зрение его заметно ухудшилось. Он обращался к ирбитским врачам, но они ничего вразумительного не сказали. «Как закончится сенокос, – решил он, – придется ехать в Екатеринбург к глазному доктору».

В Екатеринбург Иван Петрович поехал уже зимой, когда закончили молотьбу и основные хозяйственные дела. В то время славившийся по всему Екатеринбургу глазной врач, немец Бергер, имел свою глазную больницу и делал кое-какие операции. Иван Петрович пришел к нему на прием. Врач был обходительным, приветливым человеком, хоть по-русски говорил с акцентом. Внимательно осмотрев пациента, он сказал Ивану Петровичу на ломаном русском языке: «Вы, батенька, слишком поздно обратились ко мне. Темный вода подступайт. Лекарства против этого нет. Если хотите лечиться в мой больнице, лечитесь, процесс задержим. Но лежать придется не менее полугода, плата 25 рублей в месяц».

Иван Петрович заплатил за визит и поспешил уйти, ругаясь про себя: «Чертов немчура! Сам же говорит, что не вылечусь. Дак что же мне в его больнице делать тогда целых полгода, да еще платить по двадцать пять рублей в месяц. Вон Катерину лечили-лечили, да и залечили на тот свет. Ну их, всех докторов, к чертям! Будь что будет. Может, еще лет пять не ослепну совсем-то! А там и помирать пора. Бабка Васиха обещала лечебной травы дать, промывать глаза буду, может, еще сколь-нибудь попилигаю».

Так Иван Петрович вернулся из Екатеринбурга ни с чем.

Предыдущая главаГлава 65 из 73Следующая глава