В народе испокон веков говорится: сколько веревочке ни виться, а конец будет. Так получилось и с Куликовыми с таежного хутора Куликовского.
Случилось это зимой в Ирбитскую ярмарку.
Прядеинский мужик Ефим Палицын собрал на продажу несколько подвод с зерном, мясом и всем прочим, что дает крестьянское хозяйство.
Народу на базаре с продажей было много. В первый день он и не надеялся сбыть свой товар, но на второй день ему повезло – продал благодаря знакомому мужику.
У Ефима была цепкая память на людей, мужика он этого видел всего один раз, мельком, на Куликовском хуторе, когда заезжал попоить лошадей. И когда на базаре этот самый мужик подошел к нему и спросил, почем он продает зерно, то Ефим сразу узнал его и вспомнил, где видел. Хотел с ним заговорить, но мужик уже ушел. Через некоторое время Ефим увидал этого мужика поодаль с компанией каких-то людей, по-видимому, из заводских. Вот эти мужики из заводов и купили оптом у него всю продажу, а куликовский мужик больше к нему не подходил.
Ефим после удачной сделки заехал в лавку – купил соли, немного сахару и гостинцы ребятам. Солнце еще было высоко, и он поехал сразу домой.
На выезде из слободы у самой дороги стоял трактир, в народе его звали «Бабьи слезы».
День был зимний, холодный, оранжевый диск солнца даже днем нисколько не грел, а к вечеру стало настывать еще больше. Чтобы хоть немного согреться, Ефим решил зайти в трактир похлебать горячих щей. В трактире было жарко натоплено, вкусно пахло жареным мясом, щами, пивом и тем особенным духом, которым пропахли все дешевые трактиры и забегаловки.
Ефим осмотрел всех сидящих за столиками, но знакомых попутчиков ему не было. Пристроился за стол так, чтобы было видно лошадей, и стал ждать, когда ему принесут поесть. Две расторопные бабы подавали быстро. Ефим заказал шкалик водки и чашку щей, и, наскоро пообедав, поехал домой.
Ефим не любил много пить в дороге или просто в будний день, а тем более еще с деньгами, как сейчас. Благополучно доехал до Куликовского хутора, решил погреться и напоить лошадей. Приглашенный красивой приветливой хозяйкой, он пробыл на хуторе, как казалось Ефиму, совсем недолго.
Зимний день короток, и когда Ефим доехал до Устиновского лога, стало темно: только луна скудным серебристым светом покрывала дорогу. Думая о скором приезде домой, Ефим и не заметил, как из-за кустов метнулись лошадям наперерез темные тени.
Били Ефима страшно, не жалеючи. С первого же удара по голове он упал, чувствуя во рту соленый вкус крови, верхняя губа была рассечена, зубы шатались. Ефим хотел было еще подняться, загребая голыми руками жесткий, колючий снег, как тут же свалился от сильного удара ногой в живот. Потом до хруста топтали ему грудь так, что сдавило дыхание, зверски пинали в живот и спину.
Ефим потерял сознание. Сквозь какую-то дрему он чувствовал, что его тащат за ноги, и потом он, совсем обессиленный, летел стремглав в бездонную пропасть.
Очнулся Ефим под мостом. Собрав последние силы, он сел и огляделся; в голове шумело, как от набата церковного колокола, все тело неимоверно ломило от побоев.
Вокруг все тихо. Грабителей уже не было.
Ефим ухватился за сваю моста руками и с трудом поднялся на ноги.
«Эх, черти! Как они меня! Ноги вроде целы», – выкарабкиваясь из-под моста, думал Ефим.
Сознание вернулось совсем, и он уже припомнил все, что произошло с ним час назад, а может, и того меньше. Как в страшном сне, он пытался вспомнить момент нападения и всё больше убеждался в том, что один из нападавших был похож на мужика с Куликовского хутора, того самого, который помог продать товар на базаре.
Ефим, оглядывая тщательно снег, заметил, что лошадей его повернули в обратном направлении. От мороза щипало уши, и он тер их окоченевшими пальцами. Вдруг в стороне у куста он увидал в снегу что-то темное. Ефим разгреб снег – это была его шапка, вскоре отыскались и рукавицы. В груди что-то свистело и клокотало, потом подкатило к горлу, сплюнул на снег черным. Кровь!
«От ироды! Проклятые, все печенки отбили, ох, господи! Не жилец уж я на этом свете, и лошадей угнали, и обокрали начисто. Что же мне делать-то? Не замерзать же тут. Нападут еще волки. До Куликов-то рукой подать. Но как раз в их логово угодишь, добьют. Ну куда же мне среди ночи деться! Горе мое горькое». С тяжелыми мыслями выломил Ефим у дороги молодую березку, сделал из нее легонький крепкий посошок и, еле передвигая ноги, поплелся по дороге к дому.
– Все едино погибать! Но если уж свалюсь, тогда конец мне!
Каждый шаг отдавался болью, но, собрав в кулак всю свою силу воли, Ефим, шатаясь из стороны в сторону, шел вперед.
Ноги стали ватными и налились свинцом. Дыхание захватывало на морозе, во рту собиралась кровь, которая, оставляя темно-бордовую борозду, медленно стекала на грудь. Рука еще крепко держалась за березовый посошок, а тело уже неудержимо ползло вниз.
И стало Ефиму тепло и хорошо, слышит он колокольный звон: это звонят к заутрене в престольный праздник, и он стоит в церкви и смотрит на потолок, а там луна, звезды, и слышит он голоса какие-то необыкновенные, как будто ангельский хор, а что поют – не разберешь. Сквозь ангельский хор стали пробиваться чуть слышимые голоса односельчан, голоса становились все ближе, и хор ангелов, как бы испугавшись грубых человеческих голосов, умолк совсем.
Ефим с трудом открыл глаза и увидел склонившихся над ним мужиков-односельчан: Ивана Прядеина и Фому Глазачева.
– Ну, парень, живой хоть ты? Ох! И напужал же ты нас! Ну, слава тебе господи! Хоть вовремя мы подоспели, а еще бы немного, тогда бы все уж, крышка!
Ефима бережно посадили на воз. Завернули обратно лошадей и повезли в деревню.
На рассвете были уже дома. Деревня кипела, как пчелиный улей.
– Сколько же можно терпеть от этих негодяев и разбойников! – кричали мужики.
– Поедем на Куликовские хутора и обыщем! Сейчас же не медля надо гнать туда, а то смоются! Ищи-свищи тогда, – вторили другие.
Вызвалось ехать с обыском на Кулики человек пятнадцать.
В одном из домов Куликовского хутора испугавшаяся до полусмерти старуха клялась-божилась, что их семья к разбоям и грабежу непричастна и что глава семьи, ее сын, еще в прошлом году умер и живет она только со снохой да с пятерыми малолетними внучатами.
– Да не знаю я, кто может здесь разбойничать, – причитала старуха, – посмотрите у братьев Куликовых, но не выдавайте меня!
После этих слов решили провести внезапный обыск в домах у братьев Куликовых.
Шли цепочкой, осторожно, крадучись. Без шума зашли по наезженной дороге через широкие ворота во двор, но тут отчаянно залаял на цепи огромный пес. На крыльцо вышла хозяйка дома Соломия Пантелеевна в накинутом на плечи полушубке, без платка, с непокрытой головой. Ее густые с проседью на висках волосы были стянуты на затылке в тугой тяжелый узел, и, несмотря на свои тридцать пять лет, Соломия все еще выглядела молодой и красивой.
Увидев в своей ограде чужих мужиков, она на мгновение удивилась и испугалась: мужики заметили, как вытянулось и побледнело ее красивое лицо и взгляд прекрасных агатовых глаз стал растерянным.
Но через секунду она уже оправилась от испуга, приняла, как всегда, веселое приветливое выражение и даже начала упрекать мужиков:
– И откуда вы взялись? Точно с неба свалились. Как не стыдно пугать одинокую женщину!
– Да у вас же кругом дороги наделаны, не все ли равно, куда зайти.
– Ну, что же вам от меня надобно?
– Муж твой дома?
– Нет! Нету! В слободе он, уж вторую неделю дома не бывал! – не моргнув глазом, соврала Соломия.
– Ну пусти нас хоть погреться-то? Не съедим же мы тебя!
Соломия озадаченно посмотрела на мужиков и пригласила их в избу.
– Вы пока здесь посидите, а я в пригон сбегаю, – показав на лавку, сказала Соломия.
Мужики ее задержали:
– Нет, хозяйка, погоди чуток, потом управишься, говори, где твой муж!
– Да в слободе он! Дома не бывал, знать не знаю, что вам от нас надо, – с надрывом ответила Соломия, без сил опустившись на лавку.
Ее пальцы нервно теребили концы цветастого полушалка, накинутого на плечи, в ушах с маленькими пухлыми мочками подрагивали золотые с красными камушками серьги, блеск красивых агатовых глаз потух. Она с бессилием наблюдала за тем, как мужики ведут обыск.
– А вот и пропажа! – воскликнул один из прядеинских, показывая на мешок с солью, припрятанный в сенях.
Мужики с удвоенным усердием взялись за обыск. Вскоре была обнаружена кладовка, запертая на амбарный замок. Соломию заставили ее открыть. При тщательном осмотре кладовки удалось обнаружить хорошо сделанный и замаскированный лаз на чердак.
Мишка Палицын, младший брат Ефима, полез на сундуки, хотел открыть дверцу лаза, но она не поддавалась, тогда он крикнул стоящему внизу мужику:
– Спиридон! Давай кругляши потолще, выбить надо дверцу на чердак, она изнутри закрыта. Там он, наверно!
Но только Мишка высадил поленом дверцу и взялся обеими руками за края лаза, из глубины чердака грянул выстрел.
– Ах ты сука! Он, робя, с ружьем, всех подлюга нас перестреляет, как куропаток! – закричал Мишка, поднимая с пола простреленную шапку.
– Что же делать-то, мужики?
Мишка Палицын решил испробовать свою вылазку еще раз, пряча голову в стороне, выставил на бадаге[74] свою шапку в отверстие лаза, и тотчас опять грохнул выстрел.
Мужики стали разговаривать нарочно громко, чтобы слышал сидевший на чердаке хозяин:
– Ладно, ребята, на чердак мы не полезем, забираем у него всю скотину и семью в заложники. А дом и постройку подожжем, пусть сидит на чердаке с ружьем, последний патрон для себя бережет.
Соломия, услышав это, выбежала во двор и спустила собаку с цепи. Собака яростно кинулась на мужиков и начала рвать людей. Ближе всех стоял Афанасий Спицин, молодой здоровый мужик, но, несмотря на все усилия, в одно мгновение от его полушубка остались одни клочья. Собака подбиралась к горлу Афони, но подоспевший Мишка тем же кругляшом, что выбивал дверцы лаза, размозжил собаке голову. Собака отчаянно завизжала и забилась в предсмертных судорогах.
В это время во двор ввели со связанными руками Пашу Куликова – старшего брата. Медлить был некогда, и прядеинцы тут же объявили приговор Паше:
– Если твой брат не спустится с чердака и не отдаст ружье, то мы заберем весь ваш скот и лошадей. Семьи увезем в заложники. Долго мы терпели ваши разбои и кражи!
– Ладно, мужики! Хватит вам! Давайте говорить по делу. Левка, слезай с вышки! Чего уж там, – приказал Паша.
Лева стрелять больше не стал и, не успев спуститься с лестницы, был обезоружен мужиками. Ему подали шубу и шапку, покрепче связали руки вожжами, посадили в сани и повезли в свою деревню для дознания.
Прядеинцы еще сами толком не знали, как им поступить с этими разбойниками и конокрадами; везти в волость в Белослудскую слободу до урядника и наводить справедливость – слишком хлопотное дело. Куликовы – богатые, могут дать взятку уряднику и оправдаются, а то и вообще давно уж заодно с урядником, ведь воруют же столько лет, и все им как с гуся вода.
Братья Куликовы всю дорогу грозили. Что они отомстят прядеинцам, что те ответят строго за такое самоуправство. Что они будут жаловаться везде и всюду, и поедут к самому губернатору, и добьются, найдут правду.
– Мы вечно вам будем мстить! Будете любоваться вы у нас на красного петуха, – цедил сквозь зубы Левка.
– Не грозите! Не на пужливых напали. Как бы вам самим не пришлось любоваться на свои задницы, – зубоскалили мужики.
Братья Куликовы всю дорогу до Прядеиной то грозились, то просили поверить им и отпустить домой. Они уже поняли, что прядеинцы везут их в свою деревню не шутки шутить и не на праздник, что попали они в крепкие руки и пощады ждать уже не приходится. Надеялись они только на то, что Ефим их не узнает.
В душе братья жалели, что так поспешно угнали вчера из Устинова лога и не добили до смерти этого проезжего. Да и кто мог знать, что он такой живучий оказался…
Назавтра в Прядеиной собрался сход. Приехали из Галишевой и даже из Харлово. Начал говорить староста, и толпа обратилась в слух.
– Православные! Что станем делать с конокрадами? Ефим Палицын грабителей сразу опознал. Палицына вы все знаете, да вот он здесь стоит – мужик он трезвый и честный, ошибиться али напраслину возвести не может. А этих воров-грабителей мы уж и отдельно допросили, и на очной ставке их лоб в лоб сводили. Шибко они отпирались сначала-то, но под конец все же сознались!
Толпа, готовая ринуться на арестованных, загудела, как растревоженный улей.
– Чё гадать-то?! Всыпать им горячих, да как следует – поделом вору мука!
– Нечего слова на них тратить – черемуховыми вицами лучше растолковать!
Староста пытался образумить толпу: нельзя было допустить самосуда, надо везти Куликовых на суд в волость, но никто его не слушал – всем не терпелось тут же, немедленно, наказать конокрадов, да так, чтобы все видели и кому другому неповадно было…
Мигом притащили в пожарницу широкую скамью и уложили на нее Пашу: «Вот тебе как старшему двадцать пять розог за разбой да за кражи, да десять розог за то, что сыновей учил тому непотребству».
Первые удары Паша терпел, крякал, потом заревел, как недорезанный бык. Сначала на спине и пояснице вспыхнули багровые полосы, постепенно вздуваясь в кровавые рубцы. К концу наказания спина у Паши была сплошной раной, он затих, обессилел и потерял сознание. Его отвязали, но он не шевелился, тогда на него вылили целый ушат колодезной воды, и Паша открыл глаза. Обвел всех затуманенным взором, но подняться со скамьи не мог.
– Ну как, еще будешь воровать? Грабить и убивать на больших дорогах?
– Не буду, помилуйте, не убивайте, все вам отдам, – еле ворочая распухшим, искусанным языком, прошипел Паша.
– А ты знаешь, нет, сукин сын, всего твоего нам не надо, а только отдай наше – у нас украденное! Да впредь не воруй! Ну как, отдохнул? Еще ведь тебе за сыновей десять розог да за Ефима пять, выдюжишь ли?
Ефим, видя, что Паша может не выдюжить и подохнуть на скамье, приковылял поближе к скамье и, превозмогая боль в избитом теле, негромко сказал: «За сыновей его как хотите учите, а за меня не надо. Я его прощаю, бог даст, может, еще поправлюсь».
– Слышишь ты, сатана безрогая, Ефим тебя прощает, другой бы на твоем месте век бога молил, а ты! У… собака, прикончить бы тебя, тут и дело с концом. Ну, давайте ишо, ребята, десять раз его опояшем за сынков, да и до них добираться будем.
Не стану описывать всех подробностей деревенского самосуда – жестокого, беспощадного, но справедливого… Потом двадцать пять розог всыпали Леве Куликову, а под конец отодрали Пашиных сыновей. Каждый получил свое. Волостной суд мог бы осудить и строже, но и неписаный закон тогда хранился во многих глухих деревнях, где суд испокон века вершили всем миром.
Когда кончился самосуд, в пожарницу ворвалась Соломия, а за ней ее племянник Алешка. С плачем бросилась она к мужу и начала чистой холстиной перевязывать ему спину. Потом при помощи Алешки перевязала деверя и племянников. Всем дала по доброму глотку крепкого первача. Помогли им одеться и поехали домой.
Соломия сидела на козлах и правила лошадью. Она была повязана черной верховой шалью, глаза покраснели и опухли от слез, лицо осунулось после бессонной ночи. На второй подводе правил лошадью Алешка, братаны его, лежа в санях на сене, ругались, когда трясло на ухабистой лесной дороге и кричали на Алеху: «Можешь ты, гад ползучий, ехать как следует? Всю душу вытряс, ирод! Погоди ты у нас, попадет тебе еще дома, как отлежимся. Выбьем тебе дурь-то!» Алеха боялся их гнева, ему всегда попадало от всех, а теперь и вовсе не простят этого, что он невольно подвел их под розги. Но что он мог сделать? И слезы то и дело застилали и туманили его глаза, скатываясь по замызганным щекам, крупным горохом падая то на грудь, то на худые проворные руки.