Теперь, мой дорогой читатель, представим себя в конце семнадцатого столетия на одном из старых железоделательных заводов Урала – Надеждинском.
При строительстве заводской плотины плотинным мастером был поставлен сын пономаря, по отцу прозванный Пономарёвым.
Агафона Пономарёва после отбытия каторги выслали на вечное поселение на Северный Урал, где уже начали рубить вековую тайгу на месте будущего завода.
Агафон – мужик уже в годах, мастер на все руки: поневоле каторга обучила. Женился он на заводской работной девке Марьюшке, срубил избушку. Скоро родился сын, которого при крещении назвали по святцам Гавриилом. Десятый год шел Гаврюшке, как он осиротел – мать заболела и, неделю пролежав, умерла. Агафон во второй раз жениться не стал и жил вдвоем с сыном.
Настало время Гаврюшке на завод определяться.
– Сын у тебя, смотрю, уж большой, – сказал как-то Агафону приказчик, – хватит ему по поселку собак гонять, в работу его определить велено!
– Да какой большой – двенадцатый годок только пошел-то…
Да разве с заводским приказчиком поспоришь? Тот сразу отрубил:
– Вот што, Агафошка, знай-ка свое место! Ты, даром что в плотинном деле кумекаешь, – каторжанин, вот кто ты есть! Помалкивай да делай, что велено, не то плетей отведаешь в пожарной караулке!
Уже уходя, буркнул:
– У домницы руду будет Гаврюшка разбивать… Там и поменьше его огольцы робят!
Скоро Агафона Пономарёва погнали строить плотину в Богословском заводе, и сколько ни упрашивал Агафон разрешить взять с собой сына, начальство – ни в какую. С Богословской плотины Агафону вернуться было не суждено.
Друг Никанор, с которым он был в Богословске, как-то постучался в избушку и, пряча глаза, погладил выбежавшего на порог Ганьку:
– Нету боле твоего тяти, царство ему небесное… Погинул на плотине, сердешный! А ты теперь у меня жить станешь – так уж Агафон меня просил перед кончиной…
Размазал Ганька грязным кулаком слезы по лицу и по-взрослому сказал:
– Как же так, дядя Никанор, стряслось?
И, как взрослому, рассказал Никанор сироте:
– Там для плотины-то лесу к реке было навожено видимо-невидимо, целый штабель. И все – листвень, а она ведь, как камень али железо, тяжелая. Ну, наверху, на штабеле-то, двое робили, а он подошел к штабелю выбирать лесину, которая посмолевее. В это время один наверху возьми да оступись, бревно сверху и полетело, да прямо на Агафона… Пока до избушки несли, он и помер, твой тятька…
Заколотили Никанор с Ганькой дверь избушки. Как говорится, голому одеться – только подпоясаться… В чем был пошел Ганька жить к чужим людям.
Семья у Никанора Самокрутова была большая. Жили впроголодь: ребята еще малы, старшая дочь – невеста уже, да что толку, девка – не парень, какая от нее помощь в семье. Парень у Никанора, Семка, был Ганьки на год моложе – тоже, как и он, рудобоем у домницы робил. Подружились ребята – водой не разольешь. Ганька, не по годам сильный, защищал слабого Семку.
Так сирота Пономарёв Гавриил Агафонович стал работным человеком Надеждинского завода.
Прошло с той поры десять лет. Давно уж Пономарёв робил у домны кричным[69]. Это был высокий, худощавый, красивый парень. Из-за черных кудрявых волос и черных же больших глаз Ганьку Пономарёва прозвали цыганом. Был Ганька не только красив, но и силен, с удалью дрался в кулачных боях, когда по праздникам сходились стенка на стенку с парнями с кержацкого[70] конца.
В кержацком конце у него была возлюбленная, дочь богатого кержака Кондратия Масленникова, семнадцатилетняя Аграфена-Грунюшка – высокая, с длинной золотистой косой и румяная, как наливное яблочко, сероглазая красавица.
Да вот беда – старшие Грунины брательники, сами лютые забияки, которым на раз крепко доставалось в стенке от кулаков Ганьки-цыгана, и слышать не хотели о том, чтобы сестра встречалась на гулянках с «каторжанским сыном».
Когда Груня заневестилась, отец – от греха подальше – тайно ночью отвез красавицу-дочь за тридцать верст, в старый кержацкий скит, к своей сестре, Груниной крестной матери.
А сам времени не терял – сразу стал договариваться о будущей свадьбе с одним купцом, который хотел сватать Груню за своего сына.
Свезти-то дочку Кондратий свез, да не знал, что она перед этим подслушала его разговор с матерью про то, что они замуж норовят ее отдать за купеческого сына.
Груня, услышав это, тихонько отошла от горенки, скоренько оделась, взяла коромысло и дубовые ведра – будто по воду к ключу пошла. У родника ведра и коромысло надежно спрятала в кустах и крадучись огляделась – вроде никто не видал – да бегом в заводскую слободку. Вот и дом Масленникова, а рядом Никанорова изба. Семка, по счастью, у двора был, в палисаднике штакетину новую приколачивал.
– Да спит Ганька твой после ночной смены! Если уж приспичило, дак сейчас на сеновал полезу, разбужу! – ухмыльнулся Семка.
– Ой, Сема, скажи – пусть к ключу придет! – крикнула Граня и бросилась бегом к ключу.
Ручеек серебристой лентой струился из горы по деревянному желобу. Пока набирались дубовые ведра, Грунюшка глядела на студеную, чистую, как слеза, струю и думала: «Вот превратиться бы в эту леденящую струю и течь веки вечные. Приходил бы мой сердешный друг Ганюшка сюда напиться и целовал бы своими жаркими губами мои холодные чистые уста».
Вздохнула Грунюшка, подняла на коромысле тяжелые дубовые ведра, полнехонькие воды, и пошла вверх по крутому косогору к дому.
Семка еле растолкал спящего дружка:
– Да вставай ты, сонная тетеря, Грунька пришла!
Легче пушинки, ровно и без лестницы, слетел с сеновала Ганька! Одним махом взбежал на крыльцо. Через минуту, успев причесаться, выскочил за ворота.
– Ты наврал, что ли, черт полосатый, где ж она?!
– Так она и будет тут стоять, ждать, пока ты штаны наденешь! К ключу идти сказала, в кержацкий конец…
Ганьку ровно ветром сдуло.
А Кондратий Масленников оглядел дома все закоулки – все дочь искал, и, не найдя, вовсю костерил жену:
– Это все ты со своим голосом-то скрипучим… Грунька, поди, все и слыхала, как мы давеча говорили!
– Дак надо было ее услать куда-нибудь, а тогда и говорить, – огрызнулась та и, глянув в окно, облегченно вздохнула. – Да вон она, с ведрами идет, видно, по воду бегала… А на наш-то ключ скоро не сбегаешь: подружки перевстренут, тары да растабары пойдут! Сколь раз видала: ведра уж полнехоньки, а оне все шепчутся одна с другой…
– Ладно, – оборвал Кондратий, – ты теперь Груньке не говори ничё. А вечером, попозднее, скажешь, что мы с ей завтре поедем с третьими петухами.
– А чё так рано-то?
– Не твоего ума дело! Да много пожитков-то не собирай – небось ненадолго едет. Побудет в скиту у сестры с месяц, а мы за это время все и провернем!
Грунюшка вылила воду из ведер в кадку в сенях, благо она по летнему времени там стоит. Если бы она зашла в дом, родители по глазам догадались бы, что знает она про их замысел… Поспешила к ключу во второй раз. Никогда еще ноги не несли ее так быстро!
Вот и спуск к ключу, где чуть дальше образовалась чистая, с каменным дном, неглубокая речонка. Сердце ее оборвалось и забилось, как раненый голубь: у ключа брала воду кержачка Парфеновна. Груня подошла и едва выдавила из себя: «Здравствуйте, тетя Анисья». Анисья ответила, и Грунюшка стала ждать, когда Парфеновна наберет полные ведра воды.
Груня мысленно молилась в душе: «Господи! Сделай так, чтобы никто больше не пришел сюда, чтобы я могла сказать любимому наедине, что затеяли батюшка с матушкой, пусть знает всю правду».
Наконец-то Анисья с ведрами ушла из виду. Грунюшка подставила под желоб ведро, и вдруг, как из-под земли, появился Ганька.
– Здравствуй, моя лапушка, звала ты меня?
– Звала, Ганя, звала! Беда у нас – разлучить нас с тобой хотят, силком меня замуж выдать! Разговор я подслушала седня, что завтра утром, с третьими петухами, тятенька повезет меня в дальний кержацкий скит.
– А… это… зачем в скит-то? – оторопел Ганька.
– Да чтоб не мешалась я тут! Скит в лесу, в тридцати верстах отсюда, Прохладным называется. Там буду я гостить у своей крестной до самой свадьбы, самое большее – месяц. Если надумаешь, выручай меня, пока не поздно! Я на все согласна… Люблю я тебя, Ганя! Ох, кто-то идет, кажись… Беги скорее!
Вечером мать при отце сказала Груне:
– Собирайся в дорогу – решили мы с отцом свезти тебя погостить в Прохладный скит, к крестной твоей. Просила она намедни, чтобы привезли тебя, уж больно, говорит, соскучилась по крестнице!
Груня сделала вид, что слышит про это впервые и что рада повидать крестную.
– Ой, а когда ехать-то?
– Утром с отцом и поедете.
– Тятенька, а можно не завтра, а послезавтра?
– Нет, дочка, завтра поедем, потом некогда будет, покос поспевает.
– А обратно я как же – пешком?
– Вот еще вздумала, приеду за тобой! Погостишь чуток, и приеду!
– Можно мне тогда взять кошель одежи праздничной? Ведь праздники будут… А может, мне и не ехать вовсе? Право слово, у нас в заводе здесь веселее! Петров день вот-вот, игрища, гулянки, а я – сиди там, в скиту, со стариками…
– Да бери, бери ты наряды свои! Как же не ехать – ждет крестна-то. Но смотри – не своевольничай, слушайся Евлампию. Если она на тебя пожалуется, как я приеду, дак за космыню отдеру!
Кондратий отвез дочь и успел назавтра назад обернуться. Он был уже в годах, а дорога дальняя да худая и тряская – приехал домой хворый. Но лежать было некогда: покос ждать не будет, а скотины и лошадей у кержака Масленникова немало, да и хлеб вот-вот поспеет.
Назавтра раным-рано Кондратий уехал с сыновьями на покос; сначала выкосили и убрали сено на ближних суходолах.
«Вот и Аграфена помогала бы… Видать, зря я отвез ее в скит-то, – досадовал на себя Масленников, возвращаясь к вечеру в заводскую слободку. – Все едино, с тем купчишкой до Покрова со свадьбой ничего не выйдет. А этот каторжанин и пикнуть не посмел бы. Да и што он Аграфене за жених – гол как сокол, в чужом дому живет! А я-то, старый пень, бабе своей поверил… Мало ли с кем девки на игрищах якшаются, лишь бы с умом гуляли и себя блюли…
А тут бы и при деле была, и брательники, Митька с Гришкой, за ней доглядывали… Ну ладно – бог даст, на дальних покосах сено уберем, дак к страде домой привезу Аграфену-то. А братьев следить к ней приставлю».
Груня уже две недели жила у крестной в скиту, как вдруг по заводу прошел слух: Ганька-цыган пропал!
Говорили, что ушел в ночную смену на завод, к домне, до обеда работал, как обычно, после обеда исчез куда-то… И к Никанору Самокрутову прибегали, но там никто ничего о нем не знал. Куда Ганька мог пропасть из завода, да еще ночью?
Болтали и такое: мол, брательники Масленниковы подстерегли по пути домой да убили – всяк знает, давно уж они зубы точили на Ганьку-цыгана. Убили да и бросили где-то.
Потом оказалось, что Масленниковы дома в ту ночь не ночевали: на дальний покос уезжали. И свидетели нашлись, которые божились, что так оно и было.
Утром на выгоне не смогли найти лучшую лошадь. И снова всколыхнулась молва: Ганька недаром цыганом прозывается – украл лошадь, да и ищи ветра в поле.
А после полудня из Прохладного скита пригнал верхом парень. Скоро вся деревня знала: дочь кержака Масленникова, Аграфена, из скита сбежала – неведомо с кем и незнамо куда.
– Вечером легла она спать в клети, а утром смотрю – что-то долго не встает крёсенка[71], – рассказывала потом Евлампия. – Пошла будить, ан глядь – дверь-то изнутри заперта! А как сняли с петель двери, вижу: Аграфены-то и нет! Ну и крёсенку бог послал! Да штоб Кондратий еще хоть раз привез ее гостить – нам такую-то самовольницу и в жисть не надобно!
Грунина мать, Евфросиния, с утра занемогла, еле управилась со скотиной и лежала в сенях на лавке, когда в ворота постучали. Евфросиния, кряхтя, встала с лавки и вышла на крыльцо.
– Чё надо, парень?
– С Прохладного скиту я пригнал… Тут… такое дело…
– Да говори ты, окаянный, не томи душу! Али с Аграфеной стряслось что?!
– Нету в скиту вашей Аграфены! Ушла она и никому ничё не сказала. Бабка Евлампия меня Христом богом умолила к вам ехать – можа, говорит, домой она пошла. Я, как ехал, всю дорогу во все глаза глядел – нигде не видать…
У Евфросинии руки так и опустились. Не успел исчезнуть в конце улицы приезжавший парень, а Евфросиния – подняться на крыльцо, как в калитку постучали.
«Никак, Аграфена это?!» – Евфросиния без памяти бросилась открывать. Но это была не Груня, а известная каждому в заводской слободке баба-сплетница Парфеновна.
– Здравствуй, Евфросиньюшка! Слышала новость? В заводе Ганька-цыган убег!
И дальше застрекотала сорокой так, что Евфросиния и слово едва могла вставить.
– А с выгона Карюха Ивана Самойлова потерялась, дак потом на дороге ее нашли: идет оседланная, и повод к седлу привязан… Ганька-то, видно, проехал на ей сколько-то верст, а потом спешился. Может, он с сообщником каким дале поехал и лошадь за ненадобностью бросил – уж как там было, бог один знает, только, говорят, верст за двадцать отсюда Карюху-то оседланную нашли…
– А седло-то на ей чье?
– Да не могут пока дознаться, чье оно!
Когда Кондратий с сыновьями приехал с покоса, Евфросиния рассказала мужу о том, что говорил парень с Прохладного скита и о чем ей наболтала Парфеновна. Воспользовавшись тем, что сыновья распрягали лошадей и задавали им корм, она спросила тихонько:
– Отец, может, не говорить пока ничё ребятам-то?
Так и вскинулся Кондратий Масленников, прошипев:
– Ты что, дура старая, ополоумела?!
И загремел уже во весь голос, обращаясь к сыновьям:
– Вы слыхали, робята, что у нас тут дома-то творится?! Ганька-цыган из завода куда-то скрылся, и наша дура Грунька, говорят, с им из скита убегла!
Братья Масленниковы кинулись седлать лошадей.
Уже из седла старший, Митюха, крикнул:
– Мы, тятя, верхом-то их живо догоним! Но уж если догоним, то в живых не оставим…
Мать вцепилась в Митюхин рукав и навзрыд запричитала, умоляя их не совершать расправы. И не ездить никуда на ночь глядя, а лучше покормить лошадей и утре ехать всем вместе на телеге.
Никто в эту ночь в доме Масленникова не сомкнул глаз; после третьих петухов братья пошли запрягать.
Не успели выехать, как начал накрапывать дождь, который скоро превратился в ливень. Лесная ухабистая дорога раскисла, тележные колеса по ступицу увязали в грязи. До скита добрались только к вечеру – уставшие, грязные и мокрые.
Евлампия поила их чаем и, жалеючи Евфросинию, старалась не шибко ругать крестницу.
– Хлеба-то хоть взяла Груня?
– А как же, взяла и кошель с одеждой своей, и три ковриги хлеба, я как раз накануне квашню ставила…
– Вот оно как все вышло-то. Ну что теперь поделаешь? Видно, шибко любят они друг друга, раз на побег решились!
Митюха на всякий случай поездил вокруг скита, да куда там – тайга велика…
Так и вернулись домой Масленниковы ни с чем. Братья сразу отправились в слободку к Никанору Самокрутову. Самокрутовская семья сидела за ужином. Никанор привстал за столом:
– Здравствуйте, добры молодцы! Проходите, садитесь с нами ужинать, беседуйте!
– Нет уж, дядя! Не сидеть мы к вам пришли, не беседовать, – злобно бросил Митюха. – Говорите, где Ганька, куда он Груньку увез? Начистоту говорите, а не то худо будет!
– А почему худо-то? – вскинув брови, с виду миролюбиво спросил Никанор. Потом, отвердев голосом, отчеканил братьям Масленниковым:
– Гаврюшка нам не сват-брат, совсем чужой человек-то… Слава богу, выкормили, выучили, к делу приставили. Силой вашу сестру никто бы не увез, да еще из скиту кержацкого. Сама она этого хотела! А ежели бы вы были путные братья, дак вы бы отцу и сказали бы: «Груня-то у нас одна, тятя, пусть она выходит за кого хочет!» И сестра бы ваша дома была, и вам, да и нам спокой был.
Дак нет – вам лишь бы с кольями по деревне бегать всякий праздник! Пора обумиться уж да и себе невест приглядывать… А кольями вы невест не загоните!
Смолчали братья, больно уж крепко поговорил с ними Никанор Самокрутов – и просто, и доходчиво.
Так и ушли братья Масленниковы ни с чем. Пришли домой, отец сидит пьяный, мать ревет, избита.
Отец кулаком в стол колотит и орет на всю улицу:
– Прокляну стерву, не дочь она мне боле! Опозорила паскудница!
– Что ты, отец! Разве можно родное дите проклинать! Ей и так придется всю жизнь одной без родных на чужбине жить, – разбитыми в кровь губами возразила Евфросиния.
– Нешто ее жалеть, паскуду! Медведь бы их задрал в лесу!
– Отец! Опомнись, что ты говоришь? Ладно ли?
– Ладно! Это ты виновата, старая дура, во всем. – И он выскочил из-за стола, чтобы снова ударить жену.
Сыновья бросились отцу наперерез, взяли за руки и посадили на лавку.
– Не надо драться, тятя! Сейчас уж ничего не исправишь.
Мать, глядя на них, удивилась, что случилось с ее сыновьями, – они впервые защитили свою мать от побоев отца.
Тем временем беглецы были уже далеко. Они нисколько не сомневались в том, что их ищут, а если найдут, то пощады не жди. И они шли и шли глухими лесами целые дни, прихватывая ночи, немного отдыхали на коротких привалах и опять шли, делили последние крошки хлеба, их ноги были сбиты до крови, одежда износилась и превратилась в лохмотья. Только закончившаяся еда заставила беглецов выйти к деревне, чтобы попросить хлеба.
Аграфена, подвязавшись платком, несмело подошла к крестьянской избе, которая стояла вблизи от леса, зашла в приоткрытую калитку, и увидев подслеповатую старуху, слезно попросила у нее хлеба. Старушка не отказала в просьбе, и осмелевшая Груня пошла просить милостыню к следующему дому.
Через час обрадованная Грунька прибежала к Ганьке, хвастаясь добычей.
Вот уже пошла вторая неделя, как они в пути. Чем дальше они удалялись от дома, от ненавистного демидовского гнезда, тем увереннее себя чувствовали. Они уже безбоязненно заходили в деревни, на хутора, выспрашивали дорогу, просились ночевать, и их пускали и кормили. Переночевав, они шли дальше; в одной деревне их попросили помочь грести сено, и они работали целый день, в благодарность за это хозяин отвез их в Ирбитскую слободу.
Так влюбленные оказались далеко от Надеждинского завода.
Аграфена очень переживала, что причинила горе своим родителям. За время, как сбежала из дома, она изменилась, лицо ее почернело, не стало того живого румянца, как прежде, и жизнь ей была не в радость.
В Ирбитской слободе беглецам удалось устроиться на работу к попу. Вот уже прошел месяц как они работали у него, жнитво уже отходило, но оставались конопля, картошка, лен и много другой работы.
Попа звали отец Анисим. Это был старый, добрый на вид человек, обремененный многочисленной семьей. Как-то Аграфена рассказала отцу Анисиму о своих злоключениях и со слезами просила обвенчать ее с Ганькой. Батюшка Анисим выслушал ее, не перебивая, и согласился обвенчать их в ближайшее воскресенье после обедни.
Венчание провели тайно при закрытых дверях.
Наконец-то мечта молодых исполнилась: Гавриил Агафонович и Аграфена Кондратьевна стали мужем и женой.
Жизнь постепенно налаживалась, все становилось на свое место.
Жили молодые в поповской малухе, оплачивая проживание кабальной работой – каждый день с раннего утра до поздней ночи работали на поле, управлялись со скотом, помогали по хозяйству.
Грунюшка обливалась слезами, вспоминая свою жизнь у родителей.
– Ну почему так несправедливо устроена жизнь? – жаловалась она мужу. – Почему мои родители были против тебя? Неужели нам придется всю жизнь батрачить и не иметь своего угла?
– Любимая, не нужно бояться временных трудностей, – успокаивал жену Ганька, – со временем будет у нас все свое: и дом, и хозяйство, только надо немного потерпеть.
Ганька был сиротой и привык к жизненным трудностям. У Аграфены жизнь сложилась совсем иначе. Она жила при родителях в своем доме, все только и заботились о ее благополучии. Родители оберегали свою единственную дочь от грязной тяжелой работы. Здесь же было все по-другому: она вставала раньше всех, приносила в дом дрова и воду, топила печи, доила корову, кормила и поила скот, прибиралась в комнатах, мыла полы, помогала матушке Раисе стряпать и варить, потом шла на молотьбу. Стирка и все работы по хозяйству были возложены на нее. Ганька помогал жене как мог.
Постепенно Аграфена стала привыкать к своей новой жизни, и все бы было хорошо, если бы заезжий на ярмарку приказчик купца Фомичева не узнал нашу беглянку.
В этот злополучный день Груня помогала сортировать товар в торговой лавке. На ее беду, в лавку заглянул приказчик Фомичева.
– Постой, красавица, ты не из Надеждинского заводу будешь? – окликнул Аграфену приказчик. – Я тебя там видел! Забыл только, чья ты дочь?
– Я даже не знаю, где он, этот Надеждинский завод! – не задумываясь ответила Груня. Лицо ее покраснело от страха, лоб покрыла холодная испарина.
– Не ври, молодуха! – внимательно разглядывая беглянку, резко сказал приказчик. – Знаю теперь, ты чья, вспомнил! Масленниковых.
– Да отвяжись ты от меня, не знаю я никаких Масленниковых, тутошняя я! – возразила Груня, и воспользовавшись тем, что приказчик отвлекся на какой-то товар, выбежала из лавки.
Аграфена прибежала домой вся белехонька, ни жива ни мертва.
– Ганька, пропали мы с тобой! На ярмарку наши из заводу приехали, приказчик Фомичева меня узнал. Уйдем, Ганя, отсюда, сейчас зима уж на вторую половину пошла, днями пригревает.
– Да где мы теперь наймемся в строк, в это время нас никто не наймет. Может, все образумится, – справедливо рассудил Ганька.
Ярмарка уже подходила к концу. Гавриил с Аграфеной все боялись, что их будут искать, но землякам, видимо, искать их было некогда, или просто забыл про беглянку приказчик, или в самом деле не был уверен, что это дочь Масленникова.
Беглецы понимали, что долго оставаться в Ирбитской слободе нельзя. Слобода была торговой, сюда съезжались со всей губернии, и в зимнее, и в летнее время по рекам возили товары, а из Надеждинского завода в любое время года можно было встретить торгашей, закупающих оптом хлеб.
Началась весна, стаял снег, и как только просохли дороги, Ганя с Груней отправились в путь. Аграфена ждала ребенка – была на пятом месяце, далеко они уйти не могли, пошли от слободы прямо на юг, малыми дорогами, прошли верст тридцать пять и увидели хутор в лесу. За высоким плотным забором так и заливались огромные псы, дом был большой и хорошо застроенный.
Вышла баба в домотканой одежде, уняла собак и спросила:
– Чё надоте?
– Переночевать бы.
– Проходите ужо, собаки не достанут – привязаны.
Путники прошли к высокому крыльцу, двор был застроен наглухо – по-кержацки.
В сенях сидела старуха и ткала холсты. В избе трое маленьких ребятишек, причем один из них в зыбке.
Баба провела гостей к столу и накормила путников.
– Куда путь держите, сердешные? – спросила хозяйка.
– Идем на поселение, – кратко ответила Груня.
– Хозяюшка, а какие тут поблизости деревни есть? – быстро задал вопрос Ганя, боясь, что хозяйка начнет их расспрашивать, откуда они и кто их родные.
– Да какие тут деревни? Никаких больших нету, мы вот приехали, построились, уж десятый год живем. Версты за две от нас Карлов хутор, в нем, говорят, какой-то иноземец, Карла, первый поселился, – словоохотливо рассказывала хозяйка, да и как иначе, когда живешь в такой глуши и годами не видишь чужого человека. – Когда мы в эти места приехали, его уж давно живого не было, теперь его сыновья, внуки живут, а за семь верст отсюда Прядеин хутор. – Хозяйка махнула рукой в сторону, жестом показывая, где находится этот хутор. – Живут там ссыльные, каторжане, домов пятнадцать, вот и все, а деревень больших поблизости здесь нет.
Незаметно прошло за разговором время. С пашни приехал хозяин, высокий, могутный мужик лет сорока пяти, с окладистой русой бородой, с синими добрыми глазами, и с ним три сына; один парень, видимо, старший, лет двадцати, такой же могучий, как отец, отец его называл Иваном, второй сын лет восемнадцати, черноватый, худощавый, которого звали Гришкой, и третий сын лет одиннадцати, белоголовый, с синими васильковыми глазами.
– Семья-то у вас подходящая, – обратился к хозяину Ганька.
– А как же без семьи-то, помощники ведь в хозяйстве нужны, работники. Восемь человек всех детей у нас, может, еще кого бог даст, все вырастут.
Эти простые деревенские люди сразу понравились Гавриилу с Аграфеной. Они не допытывались, не выспрашивали, кто они и откуда, ограничившись той информацией, которую сказали путники.
Добродушный хозяин, узнав, что путники ищут место, где поселиться, сказал: «А вот здесь и останавливайтесь да селитесь, соседями будем, поживите пока у нас, отсеемся вот, поможем вам избушку поставить. А пока ложитесь спать, утро вечера мудренее».
Так остановились Ганька с Аграфеной у зажиточного крестьянина в Карловом хуторе, где было всего два дома, причем довольно далеко друг от друга, и назавтра же стали помогать своему хозяину.
Хозяина звали Кочура Елизар Иванович. Родом он был откуда-то из Центральной России, как и когда попал сюда, в Зауралье, говорить не любил и никогда не рассказывал о себе.
Ганька решил строить дом за рекой, выбрав не совсем удобное место для строительства, рядом с глубоким оврагом, неподалеку от лесной чащи. Елизар отговаривал строиться тут, но Гавриил был непреклонен, и своей жене Аграфене объяснил: «Не нужно забывать, что мы беглые и нас могут искать, построим дом за рекой у леса, чтобы не каждый путник мог до нас добраться».
Красный лес был далековато, но на избу навозили быстро, и дело закипело, к сенокосу изба была поставлена на мох, сделали глинобитную печь, и молодые зашли жить в свой дом.
В жнитво Аграфена родила сына, которого назвали Тимофеем. Очень трудно пришлось молодым первый год на новом месте, денег у них не было, но Елизар с сыновьями им помогли – дали в долг лошадь и стельную телку.
Прошло пять лет, Гавриил с Аграфеной полностью рассчитались с Елизаром, стали жить своим домом, работать на своей земле, у них родился второй ребенок – дочь Клеопатра.
Иногда на хутор наведывалось волостное начальство да и просто приезжие поселенцы. Гавриил с Аграфеной знали, что демидовских прихвостней нельзя недооценивать, и всячески старались скрывать свое прошлое. Если незнакомые спрашивали, кто живет в этом хуторе, то Гавриил неизменно отвечал: «Черта!»
С годами прозвище все больше укреплялось за ним, и почти никто не знал его настоящего имени, все в округе его звали Черта.
Семья росла: старший, Тимка, уже помогал отцу, вскоре после дочери Клеопатры родились еще два сына – Леонид и Афанасий. Росло и хозяйство, и когда в Прядеину приехали жить на поселение Елпановы, Черта уже был дедом.
После смерти жены Черта стал совсем нелюдим и никого не хотел видеть, он жил один, жениться больше не стал, а для уборки в доме держал чужую безродную старуху.
Вот в ту зиму и приезжал к нему Василий Елпанов с Никитой Шукшиным покупать лошадь.
Пришло время, умер и сам Черта, но неместное прозвище точно приклеилось к его сыновьям, их все стали звать Чертятами.