К книге
ПереселенцыЗатмение
29%
Затмение
21

Наступивший год и впрямь оказался неурожайным во всем Зауралье. Даже в укромных залесках на ржаные поля было больно смотреть: колосья стояли чуть ли не на аршин друг от друга. Яровые посеяли в сухую, как зола, пахоту. Редкие небольшие дождички не сумели напоить влагой иссохшую землю. У кого поля были на буграх, хлеб даже не взошел. В такое лихолетье крестьян выручают старые запасы хлеба. Но прошлогодний хлеб был не у каждого.

Уже с самого жнитва по округе потянулись вереницы голодающих. Как случалось и раньше, люди нанимались на любую работу – не только за то, чтоб досыта поесть, но и просто за кусок хлеба.

В то страшное лето Петр Елпанов построил мельницу с амбарами, которая была лучше, чем у Обухова. Сейчас весь берег Кирги за кузницей и мастерскими был занят Елпановым, и не было видно конца-краю елпановским постройкам. В это же время Петр перестроил дом, сделав его больше, выше и наряднее.

Многое еще задумал он в это гибельное время – благо даровая рабочая сила была под руками. Петр знал, что стоит только будущему году быть урожайным, так эта же голытьба будет набивать себе цену и грозиться, что уйдет к другому хозяину, где будто бы платят в два раза больше. Голод смирил людей, они шли на любую работу, только бы досыта поесть. Горе было тому, кто не знал никакого мастерства или не успел ни к кому наняться: каждое утро находили трупы голодающих беженцев то на обочинах дорог, то у полевских ворот, на выгоне, то на чьей-нибудь завалинке. Толпами ходили исхудалые, с почерневшими до угольной черноты лицами нищие. Начались эпидемии каких-то неслыханных доселе болезней. Даже в Прядеиной многие стали подмешивать в хлеб прошлогоднее охвостье, травы, коренья и кору, надеясь растянуть свои скудные запасы.

Солнце нещадно палило. Небо от зноя давно уже из голубого превратилась в серое, пыльное, у горизонта дрожало марево, и вся даль, насколько хватал глаз, была подернута не летней дымкой, а серой мглой. Когда налетали порывы южного суховея, так и обдавало горячим воздухом, пыльным и душным, как из натопленной печи. К вечеру, когда суховей затихал, всю округу затягивало едким белым дымом: где-то за лесом шаяли[60] торфяные болота.

В один из таких дней после обеда неожиданно стало темнеть, хотя на небе не было ни облачка. В поле поднялось конское ржание, на выгоне замычали коровы, во дворах истошно завыли собаки… Темнеть продолжало, и скоро небосвод стал похожим на такой, каким он бывает в безлунную осеннюю ночь.

Людей охватил безотчетный страх; жницы на полях побросали серпы и пали на колени, усердно молясь, как в церкви. Женщины причитали в голос, что должны умереть страшной смертью, без покаяния и не повидав своих детей и близких. Все ожидали, что сейчас с неба повалятся камни и наступит конец света. Хотя в Прядеиной, да и во всей округе, не было ни одного грамотного и Священного Писания никто не читал, но от попов в церквях, от монахов в монастырях все слыхали, что будет второе пришествие и начнется оно именно так, с полной темноты…

Целую неделю про ночь, вдруг наступившую средь бела дня, говорили в прядеинской пожарнице.

– Эко диво! Солнце в божий день померкло… Не к добру это, мужики!

– Вестимо, не к добру, – прошамкал один из стариков, – либо опять к пожару, а то, упаси Боже, не к войне ли такое знаменье-то! Мне об этом еще мой дед Варсонофий сказывал.

По окрестным деревням в этот год кроме обычных нищих стали появляться кликуши, черт-те чем пугавшие народ.

И в Прядеину тоже зачастил какой-то пришлый, Никитушка, – прозорливый, как он сам себя называл. «Прозорливому» – мордастому и краснорожему мужику – было лет сорок. Такому бы лес рубить, пахать да сеять, а он ходил из деревни в деревню, из дома в дом да легковерных стращал… Иные прядеинцы верили каждому его слову и слушали, разинув рты.

Никитушка предсказывал скорый конец света, объяснял, что нужно всем покаяться, и солнечное затмение толковал как знамение народу, чтобы спасали свои души, больше подавали божьим людям – странникам и нищим. Его наперебой звали во все избы, хозяева не знали, куда его посадить и чем угостить. Поначалу он довольствовался тем, что его вкусно кормили, иногда отнимая лакомый кусок у детей, да еще ему давали милостыню с собой. К вечеру у него набирался большой мешок, и он нес выпрошенное в кабак к Агапихе – менять на вино; потом обнаглел до того, что стал требовать и деньги.

Как-то Петр Елпанов, вернувшись с заимки, застал Никитушку у себя дома. Тот сидел за столом, как гость, на почетном месте. «И был во младенчестве я проклят своей матушкой на три года, и водил меня нечистый дух», – заунывным голосом «вещал» проходимец.

Слушавшие женщины глядели на него во все глаза, а Пелагея Захаровна даже прослезилась.

Петр послушал-послушал Никитушку, потом разгневанно спросил:

– А ты чего здесь расселся – добрых людей россказнями с толку сбивать?!

– Ты, хозяин, божьего человека не гони, – прогнусил Никитушка.

Вне себя Елпанов рявкнул:

– Вот тебе бог, а вот – порог! Вон из моего дома, бездельник! Чтоб ноги твоей здесь не было больше! Надо трудом хлеб зарабатывать, а не глупой пустой брехней!

Никитушка за словом в карман не лез, он уже много лет шатался по деревням, народу повидал всякого и хорошо изучил его, потому мог ответить любому:

– Я и без тебя приют найду! Мне везде рады и принимают с почетом. Ты вот сейчас много имеешь и о многом печешься, а это все не твое, это Божье, и в любой день ты можешь стать беднее меня, помяни мое слово. Не покаешься в содеянном, не будешь привечать божьих людей, нищих и странников, будешь жить, как жил, в неверии – на этом месте будет пустыня, порастет сие место крапивой, бурьяном и будет пристанищем всякому нечистому духу, а имя твое будет проклято, и потомки твои рассеются по всей земле.

С этими словами он ушел, а Петр остался в недоумении. Какая-то смутная тревога овладела им. «Вроде пустомеля этот бродяга, а как нагло он говорит. Как будто в душу тебе заглядывает, а взгляд, как у колдуна, недобрый, пронзительный. И откуда он взялся? Таких болтунов, как Никитушка, нипочем робить не заставишь, хоть золотом обсыпь. Ни кнута, ни палки, ни самого урядника они не боятся! Вон какой боров ходит. В каждой деревне, наверное, сударушка есть. Людей от дела отрывает. Рожа-то шире колеса. А тут робишь день и ночь, как каторжной. Да будь я старостой, гнал бы из деревни таких дармоедов в шею».

Петр не знал, на ком сорвать свою злость.

– А вы тоже хороши, уши развесили, пускаете всяких бродяг! Так вот уедешь на заимку, а приедешь ни к чему. Что им стоит глаза вам отвести да обокрасть. Вот и будет пустыня, как он сказал.

…Рожь в этом году не уродилась, и Елпановы многим дали в долг на семена. «А если будущий год урожайным выпадет, – думал Петр, – еще прикупим хлеба; мельница у нас теперь своя, и за помол тоже хлебом станем брать. Хлеб-то и в этот год был дороже всего. Надо до весны его сберечь».

Осенью Елпановы свезли в заводы два обоза мяса: из-за неурожая много скота пришлось приколоть. Из-за плохих трав и в сенокос сена наставить много не пришлось. Но даже и этот неурожайный год принес Елпановым прибыли. Всю зиму Петр с работниками с утра до ночи работал то на мельнице, то в кузнице. От темна до темна и в дому, и на заимке кипела работа – по будням, воскресеньям и даже в праздники. Хозяйство Елпановых теперь представляло собой хорошо налаженный механизм. Пока ничто не нарушало его повседневного ритма.

Петр был умным, дальновидным и предприимчивым хозяином с твердыми намерениями и несгибаемой волей. И он умел, казалось, подчинить этой воле кого угодно. Все хозяйство держалось на Петре. Он был суров, но справедлив и никогда не менял принятых решений, а обещания свои выполнял всегда.

Елпанов-старший втайне любовался сыном.

«Эх, жену бы ему поприглядней да помоложе! – часто думал Василий Иванович. – Хоть и живет он с Еленой, а не любит: еще только год прожили, а Петр уж совсем охладел к ней. Мы со старухой в первые-то годы не так жили… Может, детей Бог даст, и привыкнет он к жене, лишь бы на сторону не поглядывал…»

Елена жила в елпановском доме второй год. Сначала ей было очень трудно привыкать после вольной жизни в Ирбитской слободе. За годы первого замужества она отвыкла от тяжелой работы – ее делала прислуга. А теперь Елене приходилось вставать чуть свет и целый день с утра до поздней ночи крутиться самой.

Все наряды и украшения были сложены в сундук: одеваться некогда, ходить некуда – за все полтора года один только раз Петр свозил в Ирбитскую слободу, да на обратном пути заезжали к его сестре в Киргу. Но это было после свадьбы… Чего греха таить, не раз и не два ей думалось: «А может, мачеха и сестры правы были: не надо было торопиться взамуж и уезжать в такую глушь из Ирбитской слободы? Нашелся бы жених там, а может, и в дом бы взяли какого, было бы еще лучше: всему хозяйкой была бы, и деньги при мне были…

Ни копейки своих нет… Петр говорит – все деньги в дело вложил. Неужто он и женился на мне ради денег и ни капельки меня не любит?» Все чаще ее одолевали невеселые мысли, и она плакала втихомолку, стараясь не попасть на глаза свекрови. На нее Елена пожаловаться не могла. И вообще старики Елпановы относились к ней, как к дочери.

Но Петр внимательней к ней не становился. Еленины мимолетные жалобы на здоровье он или выслушивал молча, или рассеянно говорил: «Ерунда – все пройдет». А то и рассерженно бурчал: «Все у тебя не как у людей!» Женское чутье подсказывало Елене, что по-настоящему привязать его к ней может только ребенок.

Елена дохаживала последний месяц беременности. Она стала непривлекательной на вид, на лице появились коричневые пятна. С огромным животом, на опухших ногах она еле ходила по дому. Со скотиной она управляться не могла, а за прялкой ее постоянно долил сон.

Теперь Пелагее Захаровне по хозяйству помогала работница Секлетинья Глазачева, расторопная, неунывающая и нестарая еще женщина, которую в елпановском доме полюбили сразу все и стали звать тетей Синой. Сина поспевала везде: и коров доить, и навоз чистить, и воду из колодца таскать. Она заменила у печи Елену: та из-за беременности не могла переносить запаха мясного.

Близился к концу март, пошла третья неделя Великого поста, но утренники были еще настолько холодные, будто вернулся январский мороз-трескун. Елене осталось ходить до родов считаные недели. Как-то утром она попросила мужа:

– Отвез бы ты меня, Петя, рожать в Ирбитскую слободу. Там у меня знакомая акушерка есть… Боюсь я дома-то: ведь мне уже тридцать скоро, а я в первый раз рожать буду.

– Ну и выдумала, – удивленно вскинул брови муж. – Наши-то бабы в поле рожают, и хоть бы хны! Ты эти дурьи замашки породы своей брось, мы люди простые! В слободу тебя везти да потом оттуда – два дня потеряешь! А тебе ведомо, сколько сейчас на заимке работы?!

– На заимке тятенька тебя заменит…

– Тятенька! Много ли надежи на вас с тятенькой: знай везде сам поспевай, а то все не так будет сделано!

Елена заплакала… Петр примирительно потрепал жену по плечу:

– Ну, будет реветь-то, нешто я тебя обидел? Ну таков вот я есть – чего уж теперь? Привыкать надо…

А Елена уж простила, и обиды на Петра у нее все прошли.

– Боюсь я, всё сны нехорошие вижу…

– Да успокойся ты, Еля, все будет хорошо, вот увидишь! Ну пусти же, ехать мне пора!

И Петр пошел запрягать Буяна. Пока ехал до заимки, передумал многое: «Да, сто раз правы были старики, когда не советовали мне жениться по расчету. Дурак был, не послушал, а теперь – близко локоть, да не укусишь! Верно про кольцо обручальное говорят: не много попето, да навек надето. Век и жить придется!»

Петр через минуту думал уже по-другому: «Ну и пусть Елена сидит себе дома да куделю прядет, а я как был в разъездах, так в них и останусь!»

Где-то в тайниках души Елпанов хранил облик красавицы Соломии с Куликовских хуторов. После того как его в Устиновом логу чуть не порешили грабители, Петр видел ее только раз. Соломия не выказала никакого смущения, встретила, как всегда, приветливо и, стрельнув своими бесовскими глазами, зазывно усмехнулась:

– Что-то вы, Петр Васильевич, долго у нас не бывали, а еще полушалок купить сулили!

А сама разряженная, как купчиха, и вроде еще краше стала… Есть же на белом свете такие бабы: близко не подходи – обожжешься! Была бы она незамужняя…

Петр тряхнул головой и усмехнулся про себя: «Видно, не только в природе затмения-то случаются…»

Он еще раз тряхнул головой так, что на ней еле удержалась круглая татарская шапочка, и шлепнул вожжами Буяна по крупу.

«Елена! Знаю ведь, что любит меня, знаю, что она добрая, работящая, славная, а поди ж ты – не могу к ней привыкнуть!»

За этими размышлениями Петр не сразу и заметил, что сквозь осинник темнеют избы елпановской заимки. И сразу мысли его потекли по иному руслу: «Заимку бросать нельзя. Конечно, меж деревней и заимкой пополам не разорвешься… И так уж давно ни воскресений, ни праздников нет, а работы все прибывает. Скоро до того дойдет, что на Покров и в церковь к обедне некогда съездить станет. На отца особо надеяться нельзя – шибко он сдал за последние годы… Да и то сказать, поробил уж он на своем веку, пора бы и на покой.

Ну ничего, торговля у меня вроде ходко идет. Еще бы несколько годов урожайных, и, бог даст, поеду в Тобольск, в губернию. Подам прошение, чтобы в купечество меня произвели».

Предыдущая главаГлава 21 из 73Следующая глава