– Обложили, гады! – Тошнота подкатила к горлу. Я невольно опустился на лавку.
Свеча, догорев, потухла. В окошко виден был осиянный луной заснеженный угор, по которому возбужденно кружила волчья стая.
– Попал! Влип! – сказал я сам себе. – Неужели вот здесь, в этой замерзшей деревне, придется расстаться мне со своей юной, полной надежд и планов жизнью…
Слезы выступили у меня на глазах.
Я буквально почувствовал, как волчьи челюсти с хрустом ломают мне шейные позвонки, рвут горло, орошая алой горячей кровью снег…
– Я не дамся вам, сволочи! Сейчас вы у меня попляшете! – Меня буквально подкинуло с лавки желание дать сражение этой кровавой банде.
– Сейчас, сейчас, – повторял я как заклинание… – Сейчас я вам устрою…
Я нашарил у каменки кочергу, обмотал ее куском бересты и выбрался в предбанник.
Береста затрещала и вспыхнула от прикосновения горящей спички. Ударом ноги я распахнул дверь и выскочил наружу, размахивая своим сверкающим и чадящим оружием.
Волки отпрянули от бани на безопасное расстояние и напряглись в ожидании, пожирая меня глазами, в которых отражался мой крохотный спасительный огонек.
Ее было совсем мало, этой спасительной бересты, стремительно пожираемой огнем.
Но мне хватило этого, чтобы увидеть стоящую у дощатой стены предбанника маленькую поленницу.
Одной рукой я держал свой факел, а другой забрасывал внутрь предбанника дрова.
Береста на кочерге сгорела мгновенно, волки сразу же двинулись в мою сторону. Но я уже заскочил в баню и захлопнул двери…
Я был спасен.
…Дров было немного, всего семь березовых полешек, но их должно было хватить, чтобы согреть каменку и тесное банное пространство.
Я лег на пол, сложил дрова в топку и запалил их. Веселый огонек прижился на поленьях, набрал силу, весело запотрескивал. Скоро дым заполнил все нутро бани. Пришлось открыть двери в предбанник, а из предбанника в студеную, полную смертельной опасности ночь.
Уже не опасаясь, я выглянул на волю. Похоже, волки теряли ко мне интерес. Они поднялись в деревню и, сев на угоре, славили тоскливым воем свое солнце.
Я тоже стал терять к ним интерес, страхи мои улеглись, жизненные просторы снова распахнулись, и я лег перед топкой на пол бани, наслаждаясь разливающимся теплом.
…Я уже парился в этой бане с дядей Лешей Вихревым, когда года два назад приезжал к нему на рыбалку.
Был конец апреля. Над Степановым бесконечными клиньями тянулись на Север гуси и утки, в разливах Почаевки, прямо за двором Вихрева, буйствовали лягушачьи хоры. А поднятая прибылой водой полёва буквально кишела заходящей на нерест рыбой.
Вечером мы столкнули в залив деревянную весельную лодку, я сел на весла, а дядя Леша распустил за кормой ботальную сеть. Сетка была старой, рваной, и перекрыли мы ей всего-навсего метров двадцать. Дядя Леша взял в руки ботало и всего несколько раз бухнул им в заливе. В сумеречном свете видно было, как неистово заплясали поплавки нашей сетки. Мы вытащили кол и стали выбирать в лодку сеть. Она была полна рыбой настолько, что наша лодка едва не пошла ко дну.
Мы тогда, едва выпутав из сетки попавшую рыбу и отдав ее на попечение тетки Маши, устремились с дядей Лешей в баню, пышущую под угором паром и жаром.
У Вихрева на груди был темно-коричневый клин. И руки его тоже были калены морозами и ветрами. Дядя Леша никогда не носил рукавиц и не имел привычки застегивать ворот. Так что руки его, грудь были подставлены ветрам и стужам. Вот это была закалка.
Мы шагнули в жаркую истому бани.
Каменка исходила малиновым светом, настолько были раскалены камни. Дядя Леша загнал меня на полок первым, а сам стал бросать на камни воду. Каменка ахала, взрывалась с треском, нагнетая в бане нестерпимый жар. Я считал себя завзятым парильщиком и в своей городской бане мог пересидеть в парилке любого.
Я был уверен, что стерплю и этот жар. Но дядя Леша прижал меня к стене так, что я не мог шевелиться, и принялся охаживать меня и себя веником.
Это была катастрофа. Теряя всякое достоинство и уважение к себе, я взвыл, скатился на пол и пополз к двери, чтобы поймать глоток свежего воздуха.
Дядя Леша долго еще охаживал себя веником, кидал воду на каменку, снова истязался на полке, пока, наконец, не вывалился, красный как рак, в предбанник.
– В бане веник командир, всех побил и царю не спустил… – сказал он бодро, поправляя фитиль в керосиновом фонаре.
Вихреву было уже за пятьдесят, но вся стать в нем была молодецкой, широкие плечи, мускулистые руки, пресс, как будто он качался каждый день. А вот спина, ноги его были покрыты рваными, давно зарубцевавшимися ранами…
– Что это? – спросил я его несмело.
– Немцы оставили память, – отвечал он нехотя. – Собаками травили…
– Как так? – удивился я.
– Как-нибудь расскажу, не люблю я ворошить прошлое, – сказал он и замер на лавке, опустив плечи…
– Так нельзя, – возразил я. – Нельзя забывать прошлое, хотя бы затем, чтобы оно не вернулось, – сказал я дежурные в этих случаях фразы, но Вихрев воспринял их как откровение.
– Ладно, пойдем в дом, выпьем после бани пуншику и расскажу… Никому не рассказывал, а тебе расскажу.