К книге
Сказ про ЗаказОчерки последних лет. Донбасс
100%
Очерки последних лет. Донбасс
30

1

Объяснили, как ехать, кто и где встретит – и еду. Ничего не знаю и всё силюсь понять, где начнётся главное, где граница между Войной и Миром. В Москве, на Белорусском вокзале, жарища. Молодая, небольшенькая и приглядная женщина отправляет детей на юг с бабушкой. Общительная, играет на публику, что-то про вино, мол, неплохо было бы, эх, южного… И про работу всё время вворачивает – как она ею невозможно занята… Как это важно… Что детвору отправляет, а сама не едет, выясняется уже позже, когда поезд отправляется. «Так вы не едете?» «Нет-нет!» – и опять на публику, что работа – это, мол, не хухры-мухры. В поте лица! С подтекстом, что здесь трудно, а там, на юге – курортное дело…

Проводница… Они разные бывают – эта нераздражительная, заботливая даже. Человек. Хотя поди отличи – нутряная ли, сердечная повадка или внешняя, временная, готовая перейти в слабость, раздражение. Но мне кажется, что видно человека – когда спрашиваешь про чай, про прибытие («Во сколь?») … да мало ли дорожных вопросов. Я в камуфляже, с зелёным мешком. Уже ближе к моей высадке: «Из отпуска?» Пронзает сладким лезвием, ведь она подумала, что я доброволец, возвращаюсь на фронт. Отвечаю, что из Сибири, по работе. А душа поёт, ей и тревожно, и неловко, и стоит ребром вопрос: вот он, выбор. Сегодня. Сейчас.

Из Ростова меня везёт человек, который должен передать на заставе тем, кто меня встречает оттуда. И вот этот КПП между Ростовской областью и Донбассом, именно он представляется той самой границей между Войной и Миром.

Юг, жарко… Пока едем, дивлюсь указателям, насколько всё рядом. Мариуполь 170, Киев 500, Луганск 200 – я условно говорю. У нас от деревни до районного центра по Енисею 425. Как до Киева почти… Что тут, казалось бы, брать?! И не уходит ощущение, что в огромных наших просторах столько энергии, наступательной могучей силы закатано, что должны легонько надавить – и вот тебе и победа.

Меня уже встретили, едем в Донецк, который оказывается огромным, как Красноярск, с миллионным населением городом. Красивый, с мостом через Кальмиус… Река, всегда даёт городу дали, силуэты… Животворный какой-то объём.

Завтрак. Кафе. Знакомство с теми, кто пригласил. Заселение на квартиру. Пауза обустройства… Временами слышны звуки: не то прилёты, не то наши арта, РСЗО. Наверное… Пытаюсь научиться различать, и даже кажется, что получается, и даже едва не горжусь, что понимаю, вот это вот наш «Град». Под утро, рано, часа в четыре, просыпаюсь – привычно рано, по-летнему, да и четыре часа разницы с Красноярском добавляют побудки… Слышу тягучий звук, видимо, прилёты, на ракеты похоже. Потом ещё, но уже отдельные, более отрывистые, скорее всего, наша арта. «Новости Донецка» читаю, как раз в 4–5 утра обстрелы таких-то районов. На следующий день такие же тягучие ракетные прилёты. Звук длинный, раскатистый. Во, думаю, уже точно различаю! Потом мой товарищ, приехавший за мной, говорит что-то про трамваи, с тягучим скрежетом проходящие мимо дома в повороте… «Понял, – говорю я сам себе, – молодец».

Донбасс… С детства, с юности представлялось, как нечто совсем южное, по-женски мягкое… Там, где «гкакают», «шокают», где теплом изнежены до безволия. Особо даже не различал, не вдумывался, где Ростов, где Донецк. Какая разница, если всё это такое тепличное, садовое – по сравнению с морозной Сибирью, колюче ощетиненной тайгой…

Теперь Донбасс звучит и как символ, и просто – грозно, рубленно. В детстве представлял слова, ну города, в цвете, например, Москву – кирпично-красной, в цвет Кремля, Красноярск – смесью стального и синего: заводы и синяя сталь Енисея. Донбасс никак не представлял. Зато сейчас – чёрное с ясным золотом – два «с» сияют. Цвета имперского стяга с двуглавым орлом. Введён в 1858 году, за век до моего рождения…

Общаясь с друзьями из писательской братии, которые с 2014 года наведывались на Донбасс, спрашивал, куда обычно ездят, чем вообще там занимаются, и «пускают» ли на передовую. Из ответа понял, что никуда не пустят: «никто не захочет за тебя отвечать», и вообще, каждый своим делом должен заниматься. Вот теперь и готовился к встречам в библиотеках, к разговорам с читателями – о литературе, там, о жизни…

Готовлюсь, уже «билетья» взяты, но что-то никто не торопиться включать меня в библиотечные планы (среда – научка, четверг – юношеская…), не шлёт почты библиотекарей, не просит «биографическу справку».

2

…Мы имели дело с теми подразделениями, которые вышли из Донецкой народной милиции. Только с ними, за исключением одного отряда в Луганске. Все эти подразделения были разные, но независимо от того, арта это, спецназ или ещё что-то, каждое имело облик, неповторимый настолько, что, едва ты покидал «располагу», виденное перерастало в образ, поразительный, яркий, наполненный и личным, человеческим, и тем общим, что объединяет людей, занятых могучим делом. И вот уже кажется, душа переполнена, кажется, неспособна жизнь изощриться и дать ещё новый разворот фронтового образа – и тут ррррэз – и ещё одна боевая единица со своим ослепительно-неповторимом лицом…

Надо ли повторять Толстого, да вообще русских писателей, писавших о войне? Наверное, надо, так вот: ото всех этих людей исходило абсолютное внутреннее спокойствие, скромнейшее мужество и ощущение своего героизма как бытовой, что ли, нормы, непонятной со стороны. И ещё чувство искренней сердечной жалости, снисхождения к нам, приехавшим, чтобы уехать.

Начали со «Спарты». Поразило в самом себе: знал, конечно, от ребят, связанных с войной, и про Мотора, и про других героев, и про аэропорт Донецкий ну и вообще – что стальные парни…. Но оно в душе как-то лежало бесцветно, формально что ли. А когда увидел их живьём – так проняло, что… что… слов не найти. Только одно: «Спарта», ставшее пронзительным, важным до мурашек, таким, будто я всю жизнь его знаю. Так вот с первого дня и подхватил Донбасс, словно внутри всё давно уже готово… К чему только?

Приехал на хоженном крузаке комбат, подкаченный, походка неспешная, вразвалочку – понимает, какое впечатление производит. И с поддерживающим воротником – видать, с шейными позвонками неладно… А так – в соку мужик. Да у него год назад погиб сын, комбат. Он за него теперь.

Подари, говорят, книгу. «Он тем более с-под Сусумана Магаданской области…» А я ночевал как раз в Сусумане год назад… Колымская трасса навсегда здесь, под сердцем… она – тоже из области мурашей… В общем, мураши от Магадана до Донбасса. Да что… за милость-то такая? Только думаю – да на кой комбату «Спарты» моя книга… Подарил, конечно. Комбат широкая душа – руку пожал. Бог есть. Ещё и сфотографировались на фоне Имперского стяга – чёрно-жёлто-белого: «Мы русские и с нами Бог».

Меня всё время представляют как сибиряка, там таёжного какого-то… Словно это скидку даёт – почему я не здесь с 14‑го года. «Вот, писатель из Сибири», мол, «тоже мужик». Я-то понимаю, что таёжное, горное, тундряное, костровое, морское, всё триста раз раз-охотничье и противомедвежье – пылинки не стоит от разрыва мины. Что оно, конечно, именно мне было нужно когда-то, что б мужиком стать, но сейчас я рядом с Артёмом Жогой. И вся сибирская смесь солярки с опилками и снегом – летит в пропасть, под Чёрный Прижим Колымской трассы.

Да… По разным направлениям довелось побывать за восемь тех дней. Были мы в части, куда поступили ребята, пришедшие из заключения. Выбор дали – хотите сидите, хотите воюйте. А там как Господь Бог управит. Много молодых. Вид изношенный, какой-то серый, бледный, как из цеха, где одна пыль железная, да цементная… И все живые, разные, с глазами… Я должен читать стихи, а мне трудно, я понимаю – вот Юлька Чичерина… она споёт песню, и ребятам она на душу. А я-то чё?..

Сколько раз читал на людях, в библиотеках, на мероприятиях – всё легко, понятно. А тут одна мысль: как не сфальшивить. Ну, была не была.

В общем, прочитал я ребятам про Сибирь-тайгу. Глаз не помню, читал по книжке – но ощущение было, что не я ребят пришёл поддержать, а они меня: чтобы мне так неловко не было. Под конец, говорю, прочитаю своего деда фронтовое стихотворение. А дед хотел в 41‑м пойти добровольцем, но не брали по здоровью, но в итоге во фронтовую газету добился. А стихи эти неизвестные, несколько лет назад самого меня поразившие и окрылившие: крепь в деде открылась несказанная. Много лет тошно было, что московские либералишки волоокие с его стихами носятся: «Ну он, знаете, вышел из Мандельшта-а-а-ма»… «Вы знээеете, Арсений Ильсаныч – поэт реминисцэээнтный»…

Читаю и прилёты слышу слева, пусть и далеко, но слыхать. Мураши до затылка шершавой лапой… Дед, ты слышишь?

Потом с командирами часок-другой пообщались. Молодой парень, синеглазый, худое лицо, голос какой-то глубинный, хрипловато-крепкий. Прошёл серьёзнейшие передряги. Спокойный абсолютно. Уивительно, вроде как они герои, а умудряются с такой заботой обставить дело – вот, ребят, угощайтесь, вот плов, вот то, вот другое… Ещё один парень, донбасский армянин, тоже мальчишка почти, рассказывает про «птички», какая это дрянь, и что, мол, всё понимаю, и мины, и 155‑е, а эта «хреновина» – подлая, сподтишковая… Нельзя привыкнуть…

На другой день были у артиллеристов. Бодрейший командир, тоже донецкий и тоже мальчишка по сравнению со мной… С мягким малоросским выговором, что называется певучим, горловым таким… Со своим юморком. Остроумный, весёлый невозможно. Круглая голова, гладко выбритая. ТТ 47‑го года на поясе. Спрашивает: «Ну, шо? Нравится на Донбассе?»

«Ещё бы!»…

С этими ребятами отстреливать ездили. На «Граде» расчёт – молодняк. Облепили «Урал» в касках круглых. Издали одинаковые. Вблизи яркие. У одного борода казачья какая-то, с крупным ворсом. Улыбка. О чём-то своём судачат.

Ещё было подразделение, где уже в летах мужики, такие как я. И ничего, справляются. Один из Курганской области. Чуть не в энцефалитном костюме тоненьком, неармейском. Был у нас в Бодайбо завхоз такой в экспедиции. Спокойный, знакомый, будто всю жизнь знаю. Он потом в Донецк приехал и мёд мне привёз. Мёд!

В располагу ту один знаменитый комбриг приехал. Стоим в поселковом проулочке… Идут: уже высший фронтовой шик – джинсы в обтяжку, рубаха камуфляж, «макаров» на поясе. Рядом адъютант – рослый, смуглый, смоляной, при этом с абсолютно детским круглым улыбающимся лицом. Улыбка торжествующая – будто всё вокруг восхищает. Разгрузка на нём какая-то особая – всё по кругу развешано с равными промежутками. И так и не понял, что у него за ствол – длиннющий какой-то, почти РПК…

Ещё у спецназа одного были. Заезжаем за ворота, а у них баня. Сидят во дворе напаренные, дикие какие-то качки, просто богатыри… Весёлые. Оказалось много из Сибири. Даже общие знакомые нашлись. Парень молодой. Мой товарищ из Красноярска про него фильм снимал.

А потом был… Дядя.

Приехали в одно сельцо, где стояли ребята, только что крепко отличившиеся, вызывавшие огонь на себя и ещё что-то натворившие… Стоим ждём, едим шелковицу. Сначала на велике подъезжает молодой парень. Оказывается, не он. Ждём долго. Наконец идёт. Тот самый. Позывной Дядя. Сказать, полный, крепкий? Нет. Тяжёлый? Нет. Неуклюжий? Ну, как описать-то? Крестьянин такой, сторож… В каптёрке сидеть. В летах. В экипировке, автомат по диагонали стволом вниз, как обычно. Глаза очень синие. Весь как ученик какой-то – сказали пойти к корреспонденту – вот иду. Спокойно и словно у доски, рассказал, как было дело, как выскочили всушники. Закричали что-то. И как они их положили. И как подбили «макс про». «Ну всё?» – спросил. Всё было в этом «ну всё?».

Ещё картина. Несёмся с одного важного уголка – в бронежилетах, шлемах, со стволами, прём по сельцу, виляем меж дыр… даже не в асфальте – в его остатках. Меж запылённых яблонь, тополей, домишек, разрушенных и целых… А навстречу идёт себе молодая женщина в платьице… Выжженные солнцем ноги и руки… Идёт по обочине, даже на нас не глядит, и ведёт ребёночка… Так спокойно себе… Она здесь живёт. На линии боевого соприкосновения.

3

Поразили свои собственные ощущения – абсолютно неизведанное чувство, когда ты оказываешься рядом с героями – и с рядовыми, неизвестными тебе, и с известными… комбатами легендарных подразделений… И какой-то небывалый душевный подъём, озноб, взлёт, которого ты в себе и не ведал. Словно чей-то героизм и тебя накрывает покровом своим, даёт жизнь и силы. Что-то в тебе разворачивает могуче, рвёт с мясом и говорит, шесть десятков прожил, а главного-то и не понял.

Долго ехали мы по прифронтовым пыльным дорогам, разговаривали с парнем из артиллерийского подразделения. Про войну говорили, а потом он спросил про тайгу и, услышав про морозяки и пешие выходы с промысла, сказал, что он бы так не смог, даже не представляет себе такого и так далее. Сказал не для того, чтобы как-то уравновесить, успокоить, мол, не переживай, что ты для нас тыловой, тоже что-то можешь… Нет! Вся и удивительность, что сказал абсолютно искренне. Как южанин, выросший среди грецких орехов и шелковицы, который поразился, как можно так издаля на лыжах выходить… Я ему: «Да ты же понимаешь, что это вообще несерьёзно по сравнению с тем, чем вы здесь занимаетесь с 14‑го года. Вообще никак! Чё смеяться…» И чтобы как-то довырулить, говорю, мол, ну, в любом деле главное «не делать глупостей и любить своё дело, ну, знать, в смысле. Любовь-то – это другое…». Он: «Ну да. Войну нельзя любить». Помолчал: «В войне нет ничего красивого». Ещё помолчал: «А ты чё, добровольцем пойти хочешь?»

Едем дальше по разнесённому в прах селу, мимо остатков магазина «Фишер, всё для рыбалки». «К войне надо готовится», – говорит парень.

Вообще, те слова, которые говорили ребята, должны звучать именно там, тем голосом, тем говором, тем тоном, в той обстановке, иначе они рискуют потерять правду. А слова-то сильнейшие, если по-настоящему взвалить на себя их смысл. «Здесь, на Донбассе, сейчас выковывается русский национальный характер». «Здесь сейчас бьётся сердце России». Если бы эти слова о Донбассе произнёс писатель в ресторане Центрального дома литераторов, то я бы счёл это немыслимым пустозвонстовом.

4

Вспоминаю свои гадания меж Ростовом и Донецком: где Граница? Смешно, потому что после Угледарского направления или Артёмовска сам Донецк, почти как Ростов кажется… В кафэшках люди пиво пьют… Блестящие машины носятся…

А там Дядя с наивными синими глазами и автоматом, который его командир заставил надеть – к корреспондентам идёшь, те не хрен собачий…

Ничего не меняется. Всё, как у Толстого. Вот, что поразительно. Всё, как у нас. Как на Руси. …Какие бы планы на победы или поражения ни были у олигархов по ту и эту сторону мушки… Какую бы выгоду, кто ни пытался бы извлечь… И невзирая на догадки, кто убил Пригожина и Уткина… Много. Чересчур много пишется и ещё больше говорится… А надо взвалить на себя одно единственное (и пусть рушится на тебя, пропитывает с башки до пят), что, как семьсот, пятьсот, двести, сто, семьдесят лет назад, вставал русский мужик в ружьё, бился за товарищей и отдавал жизнь – так и встаёт. «Как так? Сосед ушёл, а я сопли жую!» Это главное.

Мы привыкли к книжному героизму, обёрнутому в пусть прекрасную, но литературную обёртку. Героизм – это далеко, это больше из истории, из культуры. Чем из твоего выбора. А ведь это и есть воля (у нас воля, у них свобода): когда надо встать, отбросить все поблажки и оправдания (что не написал главной книги и что ребёнок маленький) – и пойти добровольцем. Причём испытание совести сегодня серьёзней, изощрённей, чем в прошлую войну – там меньше было выбора. Какой выбор, если Москва за нами? Хотя и тогда был выбор, был! Он всегда есть. Потому что Бог есть. А сегодня миллионы людей живут, как жили, ездят на рыбалку, гуляют в ресторанах, занимаются собственным карманом или каким-нибудь очень хорошим, полезным делом, и война где-то там – за Чёрной рекой, за Синими горами… Она на дальнем Юго-Западе – как досадная помеха, докука, от которой охота отмахнуться. Или в лучшем случае откупиться: я тоже на «буханку» собирал.

Конечно, огромная масса нормальных трудовых мужиков поддерживает бойцов не только словом, переживает, следит за каждым событием… Но общее-то впечатление, что война там, далеко

Раздражает красноярское лето, кафешки с долдонящей музыкой, гуляющие компании, вид благополучной, ничем не омрачённой жизни. И вот приезжаешь ты с Донбасса, допустим, в Красноярск, Иркутск, Читу – неважно… Приезжаешь с Донбасса, полный впечатлений и открытий, с абсолютно перевёрнутой, развороченной и заново сросшейся душой, и обрушиваешься с раздражением на весь этот живущий в своё удовольствие мир. И вот приехал… И даже за соседним забором оживление, звуки посиделок. Заходишь поздороваться, а там трое: сосед и два его друга. И оказывается, чё один-то из этих друзей только что из госпиталя, потому что ушёл добровольцем и был ранен, а второй – вообще спецназовец, краповый берет и только что оттуда. Что мы знаем о Родине?

Парень, который из госпиталя: «Тебе обязательно надо пойти в госпиталь к ребятам, поговорить с ними. Надо… Сколько там раненых…» Вспоминаю Донецк. Как ввечеру ужинаем, и с нами парень из Спарты, после госпиталя, стопы нет – подорвался на лепестке. Смолоду в Сибири работал, много объездил.

– Ты напиши про душу русского солдата, здесь, в этой войне, что с ней происходит, с этой душой… Как она растёт, крепнет… Что переживает. Что в ней нарождается, что гибнет…

– Да понимаю, – говорю, – но мне самому надо быть участником, чтобы не припозориться перед бойцами, которые прочитают! Но как объяснить-то? Понимаешь, нет ничего поганее, чем, когда читатель, знающий дело, о котором пишешь, уличает тебя в незнании, в поверхностности. Ведь читатель тебе верить должен! Чтоб самый разматёрый, допустим, промысловик или священник (Да! А почему нет?!) ни шитришочка не нашёл фальшивого, неточного в твоём описании промысла! Или службы, там… Вот Джек Лондон, мы его книги глотали просто в школе, дак он пробыл на Аляске всего около года, а потом прорву написал. У него там и слюни замерзают в плевке на морозе и прочее. Братан, слышь – я сам специально плевал в 63 градуса – ни хрена не замерзает! Да и Юкон этот на широте Туруханского района – всего-то навсего Приполярье. Но я не Джек Лондон и верхоглядно описывать жизнь не умею. Надо вжиться и писать так, чтобы местный сказал: «Он наш». Согласен?

– Ты о себе думаешь, а не о ребятах, которые в госпиталях лежат.

– Да прав ты! Прав! – рычу – но меня, понимаешь, уже десять раз спросили, напишешь про Донбасс, не напишешь? Да кто его знает-то? Главное, что с тобой, с твоей душой случилось после этого Донбасса. Во время Донбасса. Писательство это долбаное – вообще за скобками. Многие думают, что писатель едет в то или иное место, чтоб «материал набрать». Какая-то кинодокументалистика. Сняли, потом смонтировали. У меня не так! Я могу и вообще не написать. С первого-то раза.

– А второй будет?

– Будет! Наливай.

– Тогда ладно…

5

Да мало ли кто сейчас на Донбасс ездит. Кто-то по сердцу, а кто-то свои дела поправить, ведь охота на главу-то баллотироваться. Кто-то из видных государственных чиновников вывез: «Мы любим сюда ездить, здесь адреналин», мол, приезжаешь «заряженным», работа спорится. Не ты для фронта, а он для тебя. Но зато побыл – и, зарядившись понятным ощущением приобщения к опасности, уезжаешь и чувствуешь, как по мере удаления от линии боевого соприкосновения становишься всё храбрее и всё эффектней слетают с твоего языка оборотики: «Да не, в Марик не ездили, да туда щас каждый второй мылится!» или «Едем в брониках, а рядом «химарь» ка-а-ак прилетит»…

Самолёт сел в Красноярске, и я еду на праворукой машине по трассе в город: вот он, как на ладони, и встают за ним сопки Саянских отрогов, скалисто торчит Токмак. Вспоминаю, как несказанно радовали меня и эти таёжные горы, и машины с правым рулём, будто говорившие что-то своё, пронзительно-местное, географическое, что тебя привязывает именно к этому возлюбленному куску Родины. И без чего не заиграет оттенками огромная, как узорный плат, страна, где каждый узор по-своему драгоценен и работает на красоту уже всей панорамы… Да… Возвращался и буквально питался этими видами, этим воздухом, всегда остро-свежим, студёным по сравнению с западным, зауральским, домашне-уютным… Сколько раз испытывал я это мурашечное, спасительное единение с Енисейской землёй! И никак не мог привыкнуть.

Сейчас Батюшка-Енисей молчит, скупо подобрав берега, словно прицыкнув на попытки красот выпятить какую-то особо эффектную вершинку. Ни мурашечки не́ дал Батька. Я там. Под Волновахой, в Артёмовске, возле изрешечённого указателя, на котором так немыслимо близко друг к другу Мариуполь, Луганск, Киев… Как буду жить дальше? Что скажу в Бахте этим лиственницам, порогам, горной синеве прозрачной воды?

Потому и откладывал поход, тянул, искал причины не ехать – оправданий много, когда трудно решиться на поступок. Знал, что Донбасс – важнейший шаг, что, коснувшись однажды, стану навсегда другим… Что, попав туда, я, как человек, связанный с так сказать настоящей жизнью, должен буду что-то делать… с этой войной, с самим собой… И что самое стыдное будет, побыв там, горе-корреспондентски повертевшись «в зоне СВО», вернусь к своим смертельно-неотложным делам, к семье и, конечно же, к маленькому сыну, которого надо приобщать «к таёжной науке, чтоб мужиком вырос»… А ребята останутся на передке… И как же тогда «настоящая жизнь»? Или «каждый должен заниматься своим делом»?

Донбасс. Имперский триколор. Три полосы. Чёрное поле смерти. Белое – Дух Святой, витающий над воинами. Жёлтый – ослепительное золото славы. Правы парни: здесь сейчас сотрясение и возрождение основ, сияющая дуга правды и совести… Кто был на Донбассе однажды, тот обязательно туда вернётся. Увиденное, услышанное, пережитое – со словами несопоставимо.

Нет ничего хуже и страшнее, чем неизвестность, и главное – начать. Вот начал, и верста за верстой, просёлок за просёлком укладывается местность, и в голове порядок настаёт, да и везде парни, а они дело знают.

Всё время с начала войны на Украине было ощущение какого-то своего подлого, трусливого положения по отношению к тому, что там происходит. Что воспринимаешь происходящее, как помеху для каких-то своих планов пожить, причём не просто в животное, в своё удовольствие, а обязательно, ещё и принося пользу. И было какое-то шатучее ощущение, словно одной ногой опираешься на землю, а другая болтается. Теперь обе в опоре.

6

Добровольцы, конечно, разные. Кто-то по убеждению, по совести, по долгу. Кто глубоко идейный, кто из офицерской семьи. А кто вроде паренька из нашей деревни. Всегда был грубоватый, трудовой, по-своему жёсткий, бедовый и с уклоном в гулянку. Брата его я хорошо знал, тоже пахарь, привлекал его на подмогу, когда там брёвна, пиломатериал, бочки… Много шершавых кубов перекорячили… Какая-то ширь бесшабашная была в нём… В общем, ушёл по белой. А который доброволец, того я осенью 22‑го года частенько видел в деревне непривычно сосредоточенным. Казалось даже, будто гнетёт его что-то или заболел. И даже поползновение было спросить. Не спросил. А он, видно, решался. И решил. Что чем по белой, лучше на Донбасс уйти.

Вот бы его там встретить…

Едут и едут, и хотя у каждого свой зов, потом приходит то, о чём можно лишь догадываться – но оно всё перебьёт и перевесит: это сила ратного товарищества. Из всех сил в жизни мужика – она вершинная. Дальше вакуум…

Как здороваются боевые братишки? Рука, поднятая от локтя, ну, наподобие, как когда на руках бьёшься… Одна рука с налёту, с замаху – в замок с такой же братской лапой, другая притрагивает, приобнимает за плечо. Фронтовые ребята здоровались со мной и обычным рукопожатием, и таким. Потому что, допустим, привёз меня такой же, как они, с боевым опытом, из их же подразделения, и что – они с ним поздороваются по-братски, а со мной по-граждански? Нет: такта у фронтовых ребят – тыловым подзанять. Но всё равно эту разницу в рукопожатиях я чувствовал ещё как. Прочувствовал раз, два, пока не понял: за то, чтобы братишки с тобой так здоровались можно… жизнь отдать.

Предыдущая главаГлава 30 из 30К книге