К книге
Сказания о руде ирбинскойКнига третья Смута. Часть третья Бьём челом. Глава третья Экзекуция
67%
Книга третья Смута. Часть третья Бьём челом. Глава третья Экзекуция
67

Раним утром вершину Железной горы заволокло слоями сырого тумана, предвещавшего ещё один светлый, благостный денёк. Серая хмурь не успела рассеяться серебристым инеем, а годовалый медвежонок уже рыскал среди сизого сосняка в поисках хоть какой-нибудь пищи. Он нетерпеливо содрал подмороженный лишайник с замшелого камня, неумело расковырял покрытый снежной шалью муравейник, перевернул трухлявую лесную колоду в надежде поймать мышь или юркую ящерицу. Так он учился добывать еду сам. Неожиданно он набрёл на трухлявый выворотень, под корнями которого обнаружил знакомую берлогу. Под тяжестью сугроба рыхлая земля обвалилась в ямину и перекрыла проход. Но медвежонок втиснулся носом в углубление и втянул ноздрями едва уловимые родные запахи. Один из них принадлежал застреленной конвоем матери. Лончак[332] тоскливо мыкнул, улёгся на пожелтевшие еловые ветки и закрыл глаза. В беспокойной дрёме ему явилась мать-медведица. Ткнулась влажным носом и ласково облизала шерсть детёныша. Но тут потянуло кислым запахом грубого сукна солдатской шинели. Оглушительно грохнул выстрел.

Лончак вздрогнул и проснулся. Ещё долго беспокойно вертелся он в укромной ямине, вспоминая, как осиротевшим сеголетком[333] бродил по тайге, ища приюта и защиты. Как чудом избежал гибельной встречи с огромным старым самцом-каннибалом. Как, совсем истощённый, набрёл на целое медвежье семейство. Перед глазами тотчас проявилась светлая полянка, на которой два раскормленных медвежонка-двухлетка сладко урчали, присосавшись к тёплому брюху матери-медведицы. Насытившись, принялись играть, кубарем катаясь по зелёной траве. Заметив в кустах незнакомого малыша, к нему подбежал медвежонок-двухлеток, обнюхал, игриво приглашая на полянку. И тогда почти умирающий малыш решился. Из последних сил он исторг призывный стон и пополз, но не к игривым медвежатам, а к мохнатому брюху медведицы. Она обнюхала чужака, от которого исходил едва уловимый, сладковатый, молочный запах – её запах, оставшийся от её малыша, – признала чужака за своего, облизала и милостиво позволила присосаться к горячему животу. Так сирота и прижился в новой семье. Подрос и теперь вот, уже лончаком, остался у приёмной матери один. Трёхлетки – брат и сестра – разбрелись в разные стороны, в поисках взрослой жизни. А он, бывший сирота-сеголеток, а ныне рослый лончак, учился самостоятельно питаться и искать приключений на стороне. Правда, возвращался быстро, ещё боясь надолго покидать приёмную мать. Но сегодня эта рухнувшая берлога с запахом родной матери долго не отпускала и грела воспоминаниями. А может, здесь остаться на всю зиму?

В это время послышались лязг цепей, людской говор. «Подросток» очнулся и в испуге полез на дерево, с которого когда-то наблюдала за происходящим его мать. И увидел, как из тёмного входа штольни под угор потянулась вереница измождённых колодников в сопровождении серо-шинельного конвоя. Ненавистный кислый запах усилился. И медвежонок, ожидая, что сейчас в гору поднимется очередная партия невольников, заранее вздыбил шерсть на загривке и угрозно зарычал. Людей надо было переждать, как это делала медведица, и потом спокойно, знакомой тропкой, спуститься к реке. Но вместо этого шума где-то там, в острожном дворе, пронзительно завизжали пилы и громко застучали топоры. Лончак от неожиданности рыкнул, быстро сполз со ствола и поспешил по своему следу обратно в таёжную чащобу, под защиту приёмной родительницы.

Не мог он, бесшабашный, знать, что спугнувшие его новые звуки ещё больше напугали самих острожных людей, ибо те не догадывались, зачем мастеровые с утра пораньше и на скорую руку строили из тёса помост. Не понимали, зачем десяток гарнизонных солдат неровным строем прошёл на правый берег Ирбы в рудничный посёлок и без разбору выдёргивал из домов мужиков и баб, сгоняя в острожный двор – «для лицезрения экзекуции устрашения и назидания проштрафившихся рудничных работных».

Особое служебное рвение здесь проявлял прибывший в начале сентября на замену увечному Андрею Гущину лейтенант-артиллерист Лев Африканович Дураков, бывший помощник командира Минусинской инвалидной команды. Широкомордый молодчик с лихо закрученными усами поначалу даже понравился Сухорукову. Новый начальник караульной службы сразу принялся рьяно укреплять воинскую дисциплину гарнизонного состава крепости. Посыпались дисциплинарные взыскания, зубодробительные внушения нерадивым солдатам. На какое-то время прекратилось скрытое пьянство среди конвоиров, охранников, надзирателей. Но служебная рутина очень быстро начала заедать ретивого поборника устава гарнизонной и караульной службы. Вскоре Артемий начал примечать, что от самого радетеля уставного режима припахивает сивушной вонью местного самогона. Постепенно всё вернулось на круги своя: солдаты полупьяны, служба идёт, порядок на руднике держится на гнилых нитках. И съёжился грозный Лев в глазах управляющего до размеров обычного дворового пса.

И вдруг такая оказия – вернуть репутацию рьяного службиста. Вот и старался Африканыч, суетился, покрикивал, командовал и тряс кулаком, собирая толпу на острожном дворе. Затем оцепил народец шеренгой из своих солдат, проверил готовность на помосте и вытянулся во фрунт, завидев, как из конторы не спеша потянулось начальство. Впереди, заложив руки за спину, грузно вышагивал управляющий заводом. Следом, утиным ходом, тянулось горное начальство: инженер Эрдман, инспектор, кассир, маркшейдеры. Позади всех с подобострастной важностью трусил приказчик Пашка Жибинин.

Толпа глухо заволновалась.

Сухоруков начальственно насупился и сунул Эрдману приказ заводчика о телесном наказании «штрафников»:

– Огласи, Олег Дмитрич.

Горный инженер, волнуясь, развернул документ и срывающимся фальцетом начал читать свежее распоряжение Патюкова:

– С сего дня все рабочие за недоработку, произошедшую по злостной лености, в назидание другим нерадивцам, еженедельно будут подвергаться полицейскому штрафованию… телесному наказанию…

«О как! – обрадовался Пашка Жибинин и потёр ладони. – Всем будет знатная выпорка!»

Рудничный народец, не будь дурён, тоже вник в суть предписания. Сообразил, что лупцовка будет за малейшую провинку, уже не только по злобе или наитию заводского начальства, а по разнарядке, согласно учреждённой заводчиком регламентации.

Гулкий ропот прокатился по толпе.

– Ах ты, мать твою, перемать! Захарыч, это ж что ж получается? Платы, значится, нет, как нет, а сечь будете исправно? – выкрикнул пожилой рабочий с холщовой сумкой на боку.

– У их правды, как у змеи ног, не найдёшь, – глухо ухнул в пониклые усы стриженный в кружало тощий мужичонка в чуньках на босу ногу.

– Кто там ещё забузил? Первыми на штрафованье желаете? – внушительно пригрозил крикунам Артемий Сухоруков, дождался тишины и кивнул приказчику: – Чти, кто там по списку? Яков Шилов, поди…

Пашка вытащил из кармана портков бумагу, карандаш и решил: «Успеется… Шилова с колодничьей пока притащат…» Пробежался шустрыми глазёнками по списку, пошарил взглядом по затаившей дыхание толпе и, разом просветлев, поставил жирный крестик напротив первого кандидата на телесное «внушение»:

– За прогульные два дни штрафуется… – Он сделал минутную паузу, наслаждаясь напряжённым ожиданием рабочих, остановился на лице со знакомой ухмылкой и торжествующе выкрикнул: – Ссыльнопоселенец Александр Пугачёв.

И мысленно добавил: «Щас поплачешь кровавыми слезьми за мои пожитки».

Двое солдат незамедлительно втащили на помост брыкливого отступника-семинариста. Быстрого смирения от того и не ждали.

Сухоруков заволновался, достал из сюртучного кармана несвежий носовой платок. Промокнул вспотевшую, несмотря на морозец, шею и обтёр мясистый загривок. Сердито махнул рукой:

– Продолжайте тут без меня…

И подался в тёплую тишину заводской конторы.

Инженер Эрдман, понимая, что слова управляющего предназначались ему, с отвращением взглянул на палача, солдата-добровольца, поморщился и, тоже махнув узкой ладошкой, брезгливо отвернулся от помоста. Остальные специалисты просто потупились. Никто не хотел брать на себя роль распорядителя экзекуции.

Тогда Жибинин, втайне ликуя, что настал его час, незамедлительно выступил вперёд и дал отмашку служивым. Те содрали с Санькиных плеч тулупчик, рубаху, повалили на лавку, спустили портки. Один из солдат связал верёвкой руки штрафнику, другой уселся на ноги. Взвилась в воздух звонкая розга, и на спине вероотступника, на его гладких ягодицах, вспучились свежие багровые рубцы. Пугачёв сначала только ляскал зубами, но когда брызнула кровь из иссечённой раны, не вытерпел, заорал дурниной. Но «процедуру внушения» выдержал до конца. Когда его развязали, он случайно столкнулся с насмешливым взглядом приказчика и догадался: «Ты, опарыш душной, под порку подвёл. Ты, чёрт рогатый…»

– Ну как, святотатец, весело было? Ничего не отбили случаем? – издевался Пашка Жибинин, пока «штрафник», морщась, натягивал на зад свои лохмотья. – Проверь, чё ли, как мудя-то?

Это он зря так пошутил. Надо было знать охальника и повесу Пугачёва, который на полном серьёзе, с минутной готовностью, ответил:

– Чичас пош-шупаю, – и впрямь запустил руку между ног. Пожал плечами и задорно оскалился: – Мудя, как мудя. Пядь да вершок и ёщё три пальца поперёк, и ещё малость есть, где вороне присесть. Ничо, от меня не убудет. А вот ты, вельзевул смердячий, ещё облобызаешь язвы чресл моих и с переду, и с заду.

Наклонился, повернулся голым задом к приказчику и под одобрительный гогот толпы похлопал ладонью по иссечённой ягодице.

Пашка Жибинин с досады плюнул:

– Тудыт твою растуды! Ничто тебя, шкодника, не берёт.

Драный, но не сломленный, церковный отступник нетвёрдым, но победным шагом спустился со ступенек помоста.

Взбешённый приказчик, боясь, что устрашающая экзекуция может превратиться в балаган, ткнулся сначала в список, потом в толпу и зацепил взглядом смешливое, в крупных коричневых пежинах, лицо худощавой бабёнки с грудным ребёнком на руках. Узнал: «Ага, вот ты и попалась, оборвиха! Как это я тебя из виду-то выпустил? Ничо-о! Щас аукнется тебе пограбленная мука из моего амбарушка». И быстро накарябал в списке знакомую фамилию. Ткнул пальцем проворным служивым в сторону ничего не подозревавшей работницы. Один из солдат с готовностью подскочил к опешившей бабёнке, начал толкать её к ступеням, вырывая из рук истошно вопящего младенца. Та отчаянно сопротивлялась. Солдат озлился и пригрозил:

– Добром поднимайся, баба. Моё дело подневольное. Отдай дитё кому-нибудь и ступай. Не доводи до греха! Не то так шваркну выбл… об угол, тока брызг полетит.

– Бяда-а! – разом ахнули другие бабы и обратили крики к приказчику. Но Пашку Жибинина вопли не трогали. Он упрямо тряхнул рыжеволосой башкой. Делать нечего. «Штрафница» передала грудничка в руки соседки и нехотя поднялась на помост. Исподлобья уставилась на ухмыляющегося приказчика, грубо выпалила:

– Чё лыбишься, как параша? Кажи гумагу, в чём моя провинка?

Жибинин сунул затёртую бумажонку под нос неграмотной бабёнке:

– Вот, читай! За невыработку уроков – штраф в пятьдесят ударов розги.

– Враки это! – возмутилась поселенка. – Сроду у меня не было никакого долга.

Её поддержали возмущённые крики рудоразборщиц:

– Это учётчики мухлюют и дописывают нам недостачу.

– Все, кому не лень, нас обсчитывают – и учётчики, и весовщики, и кладовщики. Раз мы слабые бабы, так нас забижать можно?

Жибинин важно прикрикнул:

– Чаво взбрындили, горлопанки? Уймите их, мужики! Каков резон мне документу не верить? Раз записано в гумаге недостача, так поди и распишись. – Жибинин глумливым жестом указал на скамью.

– Враки это, враки! А- а-а-а! – лягалась ногами поселенка, отчаянно отбиваясь от навалившихся солдат. – Вы сначала разберитесь, а уж потом штрафуйте.

Баба выла и билась разлохмаченной головой о занозистую плаху. Со свистом прилетел первый удар. Молодуха дёрнулась и дико завизжала. Но розги били без промаха. Тело покрылось синими и багровыми пятнами. Вскоре она начала затихать, пока не замолкла совсем. Бесчувственное тело спустили с помоста и передали всхлипывающим бабам. А те, с помощью мужиков, поволокли его в заводской госпиталь под истошный ор «пелёношника».

– Фу ты! Изверги, креста на вас нет, – осуждающе промолвил в толпе ссыльный сектант-обливанец[334] Лазарь Горностаев.

Он повернулся к шатровой церкви, плюнул в её сторону, а затем истово двуперстно перекрестился в небеса:

– Никониане клятые! Опростоволосили, разнагишали прилюдно бабу. Осоромили перед всем рудником. С какими глазами она теперь жить будет? Почто вы-то молчите, мужики?

– Даже у поганых нехристей заведенья такова нету. Они своих баб в сборищах плетьми не лупцуют. Ни телешом, ни в одёже. А тут! Это уж ни в какия ворота! – хрипло дыша, поддержал его сутулый пудловщик[335] с розовыми ожогами на мертвенно-бледном лице.

Мужики в тяжёлом молчании сжали кулаки. И было это молчание таким же опасным, как скрытая под ворохом сухой соломы россыпь тлеющего пепла. Достаточно слабенького ветерка общего недовольства, и «солома» вспыхнет, запалится пламенем народного гнева. Страшного и свирепого, как ураган верхового пожара в тайге. И она вспыхнула, когда толпа увидела, как из колодничьей избы караульные под руки волокут изнурённого, еле живого Якова Шилова. Когда его втащили на позорное возвышение, первым снова изумился заводской конюший Максим Кушнытьев.

– Ядят тя комары с мошками! – негодующе вскрикнул он. – Дядька Яков, опять тебя тягают на расправу?

Яков тускло взглянул на конюшенного, горько скривил губастый рот:

– Видит бог, людки, безвинно страдаю! Роблю и роблю, ровно двужильный, а всё одно – вечный задолжник.

Он вздохнул и попросил толпу:

– Не пяльтесь, бабоньки, на мой голый срам. Отвернитесь, чё ли…

Затем покорно приспустил портки и сам распластался на скамье.

Максим в сердцах ругнулся и ткнул пальцем в сторону безразлично курящих специалистов:

– Ну, наши господа, язви их, готовы заживо изглодать трудника. Пичужат и пичужат мужика! Одно издеванье! – и сиганул к ступеням, крича издали: – Погодь помирать, дядька Яков!

Заводской конюх взлетел на помост, как на горячего коня, выхватил из рук рьяного солдата занесённую плеть и перетянул ею хребет добровольного палача. Жибинин стоял рядом, как вкопанный. Ватные ноги не давали сбежать. Куда делись наглость превосходства и злобство мести? Кушнытьев подскочил к оторопевшему приказчику и саданул изо всех сил кулаком по гнилозубой пасти. Толпа возликовала. Приказчик свалился на дощатый пол. А когда на него обрушился ещё и град палочных ударов, дико взвыл:

– Господин инженер! Убивают! П-при исполнении…

Горный инженер в смятении выступил вперёд, сжал маленькие кулачки и срывающимся фальцетом выкрикнул:

– Прекратите безобразие! Это произвол! Есть же закон…

Но толпа уже разогрелась до предела:

– Закон свят, да законники супостаты.

– А нам, беззаконникам, теперича ваш закон не указ.

– Робя, бей мироедов!

И тут началось…

Предыдущая главаГлава 67 из 100Следующая глава