Подгоняемые вышним ветром, по небу в величественном безмолвии плыли дымчато-серые облака, подсвеченные по краям, спрятанным за ними лунным светлым ликом. Когда нескончаемая цепочка облаков вдруг обрывалась, в разрывах виднелась густая лазурь небесного свода. Изредка, стремительно прочертив наискось тёмный купол, падала яркая звезда и тотчас гасла где-то высоко над лесом, не успев достичь земли.
На пологом склоне холма, возле зарослей кустов боярышника, у костра сидели пятеро немецких солдат. Им только что принесли дневной паёк, и они, удобно расположившись вокруг огня, ужинали. Розовые блики играли на их сосредоточенных от еды лицах. В ночной тишине слышалось торопливое скребыхание алюминиевых ложек о котелки, сопение и смачное чавканье едоков. А ещё было слышно, как в лесу разорялись соловьи, высвистывали замысловатые коленца, да с вершины холма доносилась монотонная скрипучая песнь луговых сверчков. Нет-нет, да и тянуло со стороны леса освежающим холодком, слабый ветер приносил оттуда душистые запахи фиалок и земляники.
Немецкие войска ушли далеко на восток. Тишина. О том, что идёт война, напоминали только глубокие воронки от снарядов и мин, смазанные сгустившимися лиловыми сумерками, да одиноко валявшийся на вершине холма пограничный столб. Когда огонь костра разгорался особенно сильно, было видно, как мерцала розовым живым глазом медная табличка советского герба. Ещё днём герб был с безжалостным усердием разрублен пополам острым ребром сапёрной лопатки. Под одобрительный хохот сослуживцев это сделал девятнадцатилетний Эверт Готтфрид. Он был самым молодым среди своих четверых товарищей, с кем ему сегодня выпало несчастье охранять грёбаный пограничный столб, вместо того чтобы лечь спать. Их командир лейтенант Гельмут Гофман, напуганный грозными обещаниями бригадефюрера СС Клауса Кляйна быть расстрелянным, приказал всю ночь, не смыкая глаз, бдительно следить за тем, чтобы неизвестный никому таинственный советский пограничник снова не вкопал на прежнее место этот треклятый пограничный столб.
– Тот, кто его задержит, может рассчитывать на боевой орден, – твёрдо заверил лейтенант, сверля колючими глазами стоявших перед ним навытяжку солдат, как бы не совсем доверяя им в выполнении столь ответственного задания, нервно подрагивая щекой от волнения. – Германия превыше всего. Хайль Гитлер!
…Эверт Готтфрид тщательно облизал ложку, с протяжным вздохом уронил руки на колени. Щуря голубые глаза, подрагивая длинными ресницами от напряжения что-либо разглядеть, с задумчивым видом уставился на смазанную летними сумерками вершину холма. Недолго помолчав, ни к кому конкретно не обращаясь, негромко произнёс:
– А что, если мне повезёт поймать этого неуловимого пограничника? Герр лейтенант тогда орден мне вручит. Сфотографируюсь и пошлю в Дрезден своей девушке. Она будет мной гордиться.
– О-о, да ты, я смотрю, парень не дурак, – одобрительно заметил сорокалетний Арнольд, человек кряжистого вида, относящийся к семейным ценностям с особым почтением, едва ли не с подобострастием, и даже перестал жевать, вскинув затуманенный взгляд на своего молодого приятеля. Затем наспех вытерев тылом ладони маслянистые губы, он сказал, очевидно, как о давно решённом: – Только, как по мне, пускай лучше майн фюрер сдержит своё обещание и после победы немецкого оружия выделит мне надел земли в России. Заведу работников из местных крестьян и буду жить да поживать со своей Гертрудой и всем своим многочисленным семейством. Говорят, что земля здесь плодородная, чернозём… Как это у них говорится… сунул в землю палку, а выросла телега.
Берхард, хохотун и любитель женских прелестей, сидевший с поджатыми под себя длинными ногами, оживился.
– По гнезду видно, что за птица в нём живёт, – со смехом сказал он и, держа ложку в руке, чёрным от углей пальцем указал на Арнольда, затем, согнув руки в локтях, проделал ими движение, как будто курица хлопает крыльями, с шумом закудахтал, брызгая слюнями: – Куд-куда, куд-куда! – И смахнув большим пальцем выступившую от смеха слезинку, горячо заговорил, сдавленным от волнения голосом: – А меня устраивает моё небольшое поместье. Чего мне сейчас не хватает, так это хорошей русской бабы с задом, как у откормленной кобылицы. Уж я бы потешил свою душу… И чтоб в обед обязательно подавала мне борща украинского… с салом. Утром секс, в обед борщ… Так я согласен воевать с Советами хоть сто лет.
Клос Штикельмайер лежал на правом боку, упираясь на локоть, примяв своей тяжеловесной тушей сочные травы. Он возвышался необъятной горой, похожий в полутьме на толстое бревно. Левой рукой ел кашу с мясом из котелка; торопливо загребая густое варево, жадно схлёбывал с ложки. Дышал Клос с трудом, как будто пробежал с грузом на горбу не один десяток километров. Откинув голову назад, он гулко захохотал, искренне завидуя желанию приятеля ежедневно жрать вкусный борщ. А отсмеявшись, с отвращением сплюнул, морща щекастое лицо в брезгливой гримасе, с придыханием заговорил:
– Берхард, как ты можешь желать русскую бабу, это вонючее существо? Они в России не знают даже, что такое туалетные принадлежности. Я уж не говорю о парфюме. Свой сраный зад русские подтирают обыкновенным лопухом. То ли дело Франция… Па-а-ариж, – мечтательно протянул он. – Какие девочки… стройные, приятно пахнущие, с какими манерами. Мы с Вернером, пока наш полк стоял в Париже, едва ли не все публичные дома посетили. При одном только виде, как мадемуазель снимает свои розовые трусики… Эх, да чего там говорить! – Он сокрушённо махнул рукой и снова принялся жевать, шумно чавкая.
– Было дело, – охотно подтвердил Вернер, человек невзрачного вида, но с замашками кровавого палача. Он сидел, вытянув ноги, склонившись над котелком, и тоже орудовал ложкой торопливо, глотал кашу, почти не прожёвывая. – Мне до сих пор одна мамзель пишет. Приглашает в отпуске снова посетить её бордель… Ну, теперь-то, конечно, не сам бордель, – поправился он, – а домой к себе приглашает. Я ведь ей тогда золотой кулон подарил. Помните, когда мы колонну евреев сопровождали в концлагерь? Тогда я и разжился золотишком. Без хвальбы скажу, граммов триста я тогда набрал.
– А я своей Гильде изменять ни с кем не собираюсь, – твёрдо произнёс Эверт Готтфрид. – Ни с француженкой, ни с самой москвичкой, когда захватим Москву. Пускай она будет на вид хоть какая расчудесная! Всё равно лучше и прекраснее моей Гильды девушки на свете нет.
Неловко избоченив голову, Клос Штикельмайер с откровенным любопытством поглядел на парня, не скрывая на губах иезуитской усмешки, поинтересовался:
– Эверт, честно признайся, ты спал с ней? Ну, или хотя бы за грудь держал?
От беспардонного вопроса старшего и разбитного товарища, который уже успел отличиться и в борделе с проститутками, и в грабеже гражданских еврейских лиц, у парня на щеках выступил густой румянец.
– Успеется ещё, – неуверенно ответил он, и тотчас в смущении отвернулся лицом к пышущему жаром огню, чтобы никто не заметил, как он покраснел. – Вся жизнь впереди.
– Держу пари, без ордена она ему ни за что не даст! – язвительно заметил Берхард, чтобы позлить молодого приятеля, который, судя по его поведению, очень стесняется подобного разговора. – Вот орден получит, и сразу в отпуск. Тогда между ними всё и произойдёт.
– Чего к парню пристали? Всё бы вам, дуракам, зубоскалить! – осадил не в меру разошедшихся приятелей Арнольд. – Не слушай их, Эверт. Пустые люди, чего с них взять. А я вот соскучился по своей жене. Напишу-ка я ей письмо, пока у нас имеется достаточно свободного времени.
Арнольд аккуратно отложил в сторонку котелок, вынул из ранца блокнот, авторучку. Удобно расположившись на животе около огня, чтобы свет от него падал на листок в косую линейку, опираясь на локти, он принялся не спеша писать, шевеля губами, шёпотом проговаривая шедшие из самого сердца слова:
– Здравствуй, моя дорогая, незабвенная жёнушка Гертруда. Я очень скучаю по тебе и по нашим деткам. Сейчас мы находимся на границе. Советские люди – это необразованные варвары… Один пограничник, обманутый идеологией жидов-большевиков, уже две недели в одиночку сражается с нами. Никак он не может понять своим скудным умишком, что доблестная немецкая армия скоро возьмёт Москву, и тогда Советскому Союзу наступит капут… Любимая Гертруда, я уже присматриваю в этой обширной стране участок самой плодородной земли, обещанный нашим фюрером каждому немецкому солдату после нашей победы над Советами. Мы будем жить на новом месте всем нашим дружным семейством, счастливо, в любви и согласии. На этом своё письмо заканчиваю. Ещё хотелось бы тебе сказать о том, чтобы ты не волновалась, так как я помню, что ты писала в предыдущем письме. Как только мы пойдём победным маршем по территории России, так я тебе сразу вышлю русские трофеи, которые мне удастся раздобыть… Передавай горячие приветы моей кузине, а также передай, что я о ней тоже не забываю и при первой же возможности отправлю из России ей подарок. До свидания, дорогая и горячо мною любимая жёнушка Гертруда.
Васёк тем моментом прятался неподалёку в кустах, то и дело сглатывал набегавшую слюну, глядя, с каким весельем немецкие солдаты поедают свой ужин. У него самого уже который день во рту не было и маковой росинки. В животе от голода громко урчало, и он сильно переживал, что немцы могут услышать. «А то чего ж, – с холодным бешенством думал пограничник, катая по-над скулами тугие желваки, – расположились на нашей территории, как у себя дома. Ишь ты, сволочи, чему-то радуются, никак не могут нарадоваться, Москву упоминали. Не иначе как их войска продвигаются вглубь страны. Ну, ничего скоро вы у меня кровью умоетесь, гады», – мстительно щурил он глаза, до синевы в затёкшей руке сжимая сапёрную лопатку.
Рядом громко выщелкнул соловей, и Гельмут Гофман проснулся. Походная его спальня представляла собой пирамиду, составленную из нескольких скреплённых между собой солдатских плащ-палаток, с надетой на остриё облезлой каской. Снаружи белел рассвет. Лейтенант выбрался из палатки.
С веток боярышника обильно стекала роса; под её крупными каплями вздрагивали широкие листья лопухов, клонились к земле отягощённые влагой редкие островки высоких трав, не успевшие пострадать от подошв армейских тяжёлых сапог.
Зябко поводя плечами, Гельмут Гофман через поляну торопливо направился в сторону холма, на ходу поправляя поясной ремень, одёргивая полы мятого мундира. Среди спавших вповалку солдат устало прохаживался часовой, зевая до хруста в челюстях. Лейтенант хмуро кивнул на его приветствие.
Ещё издали он с раздражённым изумлением отметил, что злосчастный пограничный столб стоит на прежнем месте как ни в чём не бывало. Ярость мигом выдавила на его лице бордовые пятна, непроизвольно запрыгал тяжёлый подбородок, на скулах вспухли желваки, а лоб под фуражкой принял мучнисто-белый цвет, резко контрастируя с чёрным блестящим козырьком. Гельмут Гофман прибавил шаг, вполголоса матерясь на чём свет стоит; в офицерском его лексиконе присутствовали и шлюхи, и скоты, и курвы и даже, очевидно, куриные яйца, которые он обещал оторвать этим свиньям.
Завернув за кусты, лейтенант вообще оторопел настолько, что стал как вкопанный, немо разевая рот, мигом потеряв дар речи: солдаты безмятежно спали, пригревшись возле затухающего костра. Розовые угли, слегка прихваченные серым пеплом, вспыхивали в золе, словно огненные глаза дьявола. В бешенстве раздувая ноздри, Гельмут Гофман лихорадочным жестом схватился за кобуру. Но в эту минуту он был раздражён так сильно, что никак не мог расстегнуть дрожащей рукой клапан. Уже подойдя ближе, он наконец справился. Резко выхватив «вальтер» из кобуры, лейтенант, возбуждённо трясясь от накрывшего его гнева, громко заорал, грозно размахивая пистолетом:
– Вста-а-ать! Скоты-и!
Но намаявшиеся за ночь солдаты как лежали, так и продолжали лежать; никто из них даже и головы не оторвал от земли: настолько, видно, был у них сладок заревой сон. Тогда Гельмут Гофман со злобой пнул носком офицерского сапога Арнольда, лежавшего к нему ближе всех, перевёртывая его на спину.
– Сволочь, даже письмо не успел в конверт заклеить! – начал он с ходу распекать солдата и замолчал, с ужасом увидев, что горло у того перерезано штык-ножом: синяя трахея была страшно рассечена наискось, выказывая наружу розовые хрящи, густая чёрная кровь запеклась на груди. Лейтенант резко обернулся к Эверту, также лежавшему ничком. Быстро подошёл и перевернул его дрожащей рукой на спину. Выпуклый лоб молодого солдата был разворочен, очевидно, мощным ударом сапёрной лопатки; торчали острые осколки белой кости раздробленного носа. Гельмут Гофман метнулся к другим солдатам, с жадностью разглядывая уже остывшие трупы с перерезанными шеями, с закатанными под лоб уже начавшими стекленеть тусклыми глазами. Испуганно икнув, лейтенант поспешно выпрямился, рассеянно шаря взглядом по крошечному пятачку поляны, где нашли свою смерть немецкие солдаты.
И только тут он отчётливо разглядел в примятой густой траве огромную лужу крови, уже подёрнутую густой морщинистой плёнкой. И сразу же в нос ему ударил тошнотворный острый запах крови. Гельмут Гофман побледнел, как меловые отроги холма, непроизвольно попятился назад, затем круто развернулся на одних каблуках и проворно побежал к поляне, где находились живые солдаты. Запнувшись сапогом за упругие стебли синего цветущего вьюнка, он упал на колени, выронил из руки «вальтер». Машинально проползя несколько метров на четвереньках, лейтенант опомнился, поспешно поднялся, вернулся за пистолетом и тотчас выстрелил в воздух.
– Рота-а-а, подьё-о-ом! – заорал он заполошным голосом с такой силой, что вмиг сорвал слабое горло, перейдя на сдавленный хрип, как будто ему накинули на шею и стали затягивать тугую петлю. – Хр-хр…