День наконец-то подходил к концу. Самый долгий день в жизни Риммы. Попробуй, просиди в подвале от рассвета до заката, даже декабрьский день в июльский вытянется. Тяжелей всего без воды. Жалели, что не запаслись, не предусмотрели. Кто ж знал? Все так быстро. Поздней ночью по улице шли красноармейцы, уходили к ВОГРЭС, а под утро, едва светать стало, заявились гости. Римма их не видела, но впереди танкового грохота по улице прокатилась весть: «Идут, идут! Прячьте всё и сами хоронитесь!»
Сколоченным коллективом затолкались в подвал, прикрылись крышкой. На улице отчетливей ревели двигатели, прорезалась чужая речь, когда командная, когда беззаботная, вольная, разбавленная смехом. Этот смех никак не увязывался с незваными гостями: разве могут они смеяться? Разве есть у них орган, отвечающий за смех? Ведь внутри у них только черная злоба. Нет там сердца, нет и души, о которой спорят церковники с партийными. В общем, нет у них характера, вот что. Нет совести и нравов. А есть хищная глотка и зверский оскал.
К входу в погреб, громко переговариваясь, подошел кто-то. Топнул по деревянному люку, попытался подцепить его носком сапога. Ляда приподнялась, но, сорвавшись, снова захлопнулась. Человек нагнулся, скрипнула откидная заржавелая ручка. Римма не выдержала этих неторопливых движений, с отчаянием зажмурилась и спрятала лицо в своих коленях. Люк медленно открылся. Римма, высвободив один глаз, украдкой взглянула. В проеме погреба маячило молодое лицо в каске, на нем широкая улыбка с демонстрацией зубов, хотя нет – все-таки оскал.
Лицо в каске, не стерев оскала, что-то приветливо заговорило, плавными, почти ласковыми движениями звало к себе. Детские ручонки вцепились в Римму, сжали платье на спине, ребенок всхлипнул. Терпение у пришельца быстро улетучилось, оскал тоже. В раззявленную утробу погреба полетели ругательства, их всегда можно понять, даже на чужом наречии. Появились новые пришельцы, маячили где-то вверху, в прорезь двери видны были ноги в сапогах, края мундиров, приклады, пряжки, ремни. Загомонили все разом, на ломаном русском требуя еды.
Аниська зашипела на Ольгину мать:
– Вылезь, ради Христа, дай им чего-нибудь. А то пропадем все.
– Да чего я-то сразу? Нашла крайнюю, ишь, квартирантка хренова! Пустила ее, а она под монастырь меня.
– Не ругайся, бабы, я пойду, – из сгрудившейся кучки тел поднялась тетка Надежда. – Я вдовая, терять мне нечего.
Это было не совсем правдой. Тетка Надежда похоронки не получала, пришла бумага с пометкой о пропавшем без вести муже, и до этого дня тетка Надежда, как и все ее товарки по горю, у кого дома лежали такие же бумажки, от вдовьего звания открещивались. Они иногда собирались в цеху во время перерыва, тишком обсуждали повороты судьбы. Кто постарше, вспоминал, как после Первой германской домой вернулся не один похороненный и оплаканный, на самом деле – просто угодивший в плен. Были такие, кто рассказывал байки, рожденные уже на этой войне. Приходили на побывку после ранения соседи или родственники, от них узнавали истории: как зимой, освобождая подмосковные деревни, встречались им у одиноких тамошних баб бывшие пленные и окруженцы. Пленных выдавало на руки бабам подкупленное лагерное начальство, а окруженцы сами сбрасывали форму, разбредались по бабьим дворам. Таких презрительно называли «преминь» – мужик без кола и двора, принятый в хозяйство к бабе на правах бесплатного батрака и чуть ли не постельного раба. Поясняли, что таких «освобожденных» тыловиков потом отправляли по фильтрационным лагерям, а оттуда – кого в Сибирь, кого обратно на фронт.
Еще вдовы с завода говорили тетке Надежде о контуженых, потерявших память, документы и дар речи. Такие тоже возвращались чудом: в госпитале попадался земляк или бывший сослуживец, узнавал инвалида, давал о нем сведения. Тетка Надежда думала дождаться своего хоть таким: клятым, мятым, но живым. Перед войной похоронила она своего болезненного сыночка, не встретившего и трехлетия, была и вправду одинока, терять ей оставалось меньше других, сидевших в этом подвале.
Римма разглядела страх, трясший тетку Надежду. Женщина не с первого раза ухватилась за ступеньку лестницы, как слепая, шарила ногой и все время промахивалась. Лицо в каске опять нацепило свой оскал, любезно предложило ручку, тетка Надежда в испуге отшатнулась, справилась, вылезла сама.
Она вернулась через час, может, меньше. На град вопросов охотно отвечала:
– Много их, тьмуща! Полные дворы. Шастают, яблоки незрелые обрывают, в домах тарарам, все рыщут. Нет, ко мне не лезли… Один только попытался, тот, что из погреба звал, да я в дом убежала, он не пошел следом. Мельком видела: вся улица в ихних танках, шоферы одеяла на землю простелили и под колесами спят, в тенечке. Водой, как и мы, небогаты. Требовали, да откуда мне взять.
Ближе к полудню улица вновь задрожала, затряслась крышка люка, наверху взревели дизельные глотки. Потом наступила тишины. От ВОГРЭС скоро долетели орудийные хлопки, самолетное завывание, взрывы. Стрельба на левом берегу стихла и потянулся бесконечный день в духоте погреба, жажде, детском хныканье, материнских уговорах.
Сумерек едва дождались. Осторожно выползали из подземелья, крались к своим подворьям, пытались найти хоть где-то припрятанную воду – всюду было пусто. Римма молча взяла ведро, придержала скрипнувшую дужку, таясь от матери, выскользнула на улицу.
Кипела по дворам работа: в наступившей темени ухал в землю лом, противно скребла об твердое лопата, за углом долбили кувалдой в стену – готовили гнездо для приземистой пушки, вынимали по кирпичику фундамент – тут будет пулеметная бойница. Охапками вырубалась сирень, заслонявшая сектор обстрела, выставлялись окна, разбиралась черепица на крышах или срывался лист жести.
На перекрестке тесных улочек легла строка окопа, двое солдат нашли что-то, светили спичками, разглядывали, тихо спорили. После дождей Римме тоже попадались вымытые из земли монетки или оловянная пломба с клеймом владельца торгового дома. Все, что осталось от прожитых поколений. Из дня сегодняшнего дожди вымоют пустые патронные гильзы, закоптелые на костре консервные банки, выжатые тюбики от зубной пасты и эрзац-варенья.
До самой реки Римму никто не остановил, не окликнул, будто не замечали. Набережная улица, меж заборов тускло блеснула волна. Река, утомленная за день, растревоженная и истерзанная – уплыла. На место вернулась тихая гладь, зализавшая свои раны или пустившая их вниз по течению, перерожденная.
От крайнего дома долетел негромкий свист. Римма вжала голову в плечи, медленно обернулась. Силуэт в каске коротким кивком спросил: куда? Девушка молча показала пустое ведро. Часовой взмахами объяснил: туда – и назад. Римма осторожно зашла по колено в воду, набрала в ведро немного, тут же стала пить через край. Конечно, туда – и назад. Разве бросишься в реку, когда в спину наставлен ствол? А берег тот манил… Даже теперь, безлюдный и онемевший, может быть, занятый врагом, с потонувшим во мраке ВОГРЭС, огни которого до войны не меркли всю ночь напролет. Угловую башенку во мраке тоже не отыскать, но вон там она: зрительная память рисует красный огонек фонаря, маячивший в былые времена для мирных самолетов.
Римма несла в гору полное ведро. Поначалу старалась не проливать, меняла руку. Потом быстро выдохлась, вода плескала через край. На пути от реки Римму стали замечать. Каждый встречный останавливал, брал из рук ее ношу, прикладывался к краю, потом опускал в ведро свою фляжку. Обтянутая сукном посудина весело бормотала, пуская из горлышка бульбы. Римма возвращалась к реке, наполняла ведро, проходила чуть дальше, чем в прежние разы, опять встречала непоеных солдат и снова спускалась к реке. Руки и ноги устали. Первоначальный страх прошел, тупая апатия заволокла голову. Даже когда чья-то рука во тьме скользнула по поясу, грубо потрогала грудь. Ничего не обнаружив, рука отвесила слабый подзатыльник.
На исходе короткой июльской ночи Римма, обессиленная, добрела до дома. Вода в ведре колыхалась на четверть. Совсем не детские оплеухи посыпались на голову Риммы, когда ее встретила мать.
– Поганка чертова, куда смылась?! Запропала на всю ночь! Пьяная, что ли? – сыпала мать бранью и ударами.
Римма стояла и почти не закрывалась от ударов, безнадега не отпускала. Девушка не знала, как чувствуют себя пьяные, но ее туманило и шатало. Подоспели Аниська с Ольгиной матерью, выхватили из потока затрещин. Мать секунду стояла воспаленная и яростная, потом мелко затряслась, тихо завыла. Аниська выпустила ее, и мать задушила Римму в объятиях, залила плечо горючей слезой.
День назад случился эпизод. Мать подхватила чью-то приставленную к забору винтовку. Рыжий солдат, едва не ровесник Риммы, подскочил к ней, ухватил свое оружие за приклад:
– Бабка, ты чего?
– Вместе с вами пойду воевать, – съязвила мать в ответ.
– Обойдемся покамест, – отобрал ружье зеленый солдат.
Мать стояла с довольным видом, почти радовалась своей злой шутке. Римму обожгло слово «бабка». Разве мать настолько постарела? Тогда Римме казалось, что ей никогда не будет так стыдно за свою родительницу.
Мать отрывисто бормотала в плечо дочери:
– Прости меня… Куда ж ты пропала? Я все на свете передумала: и споили, и снасильничали…
Принесенную воду поначалу не пили, понимая, кто пускал в ведро слюни и почему оно еле наполненное. Аниська быстро оглядела ослабевших от жажды детей:
– Хорош артачиться, бабы, давай хоть ребят напоим.
Взрослым хватило по полглотка, кому-то только губы помочить. Мать рассказала Римме, что всем подвалом они решили уходить, пробираться на левый берег, полночи ждали Римму, не двигались с места. Теперь быстро устроили короткий совет. Тетка Надежа предложила:
– Надо садами выйти за Город, потом по-над речкой – в Шиловский лес, а там и до Шилова. Раз стрельба идет, значит наши деревню не отдали, обороняют.
– На стрельбу идти не резон, – вставила Аниська.
Ольгина мать ее поддержала:
– Правильно, надо из Города выбраться, незаметно главное, и к реке повернуть, а там, глядишь, переправимся.
– Ты-то переправишься, и дочка у тебя взрослая, а я с выводком? – всплеснула руками одна из соседок.
– Ребятишек на руки возьмем, видишь, сколько нас, расхватаем – ни одного не останется, – стояла на своем Ольгина мать.
К рассвету Чижовка поутихла. Немец тоже живой, ему отдых требуется. Крались темными улочками, тащили на руках осоловевших от недосыпа детей. Когда вышли к реке, небо посерело предрассветными сумерками. Заспорили насчет брода.
– Был он тут, точно знаю, – крутила головой Ольгина мать.
– Не мели, выдумываешь все, – не верила тетка Надежда. – Напротив птицефермы есть брод, выше Коровьего пляжа есть, а тут нет и не было никогда. Плыть надо.
Бабы с малыми детьми тихо заголосили. Иная и вовсе еле на воде держаться может, куда ж ей с малюткой. Долго решать не стали: кто мог плыть – поплыл, прочим оставалось вернуться по подвалам.
Тетка Надежда заверяла соседку, что доплывет, усадив себе на загривок ее двухлетнего сына. Та долго не соглашалась, какая ж мать с дитем добровольно расстанется, хоть и везут дитя на свободную землю. Со сдавленным причитанием оторвала она сына от груди, сунула в руки тетке Надежде, сильно пихнула ее от себя, торопливо замахала в сторону левого берега, слов сказать так и не смогла.
Бабы и девушки снимали юбки, обвязывали их вокруг живота, чтоб те не заплетали в воде ног. Не поднимая шума, они зашли в воду, оттолкнули ногами песчаное дно. Ребенок на загривке тетки Надежды поначалу вел себя тихо, потом обернул голову на покинутую мать, заскулил. Тетка Надежда еще пару раз сильно выгребла, потом порывисто всхлипнула, продавила в горле ком, молча повернула к оставленному было берегу. Потом, не останавливаясь, бросила через плечо:
– Меня не ждите, бабы, догонять вас не буду, останусь с детворой.
На левый берег вышли Римма с матерью, Аниська, Ольга и ее мать. Все пятеро обернулись. С другого берега им прощально махали дети, тетка Надежда всматривалась, соседки крестили их счастливый след, утирая слезы.
Сели в кустах отдышаться, выкрутить мокрые одежки. Решили немного уйти от берега и свернуть в сторону Таврова. Солнце еще не показалось из-за горизонта, но кругом совсем разъяснилось. Километра не успели пройти – от прибрежных кустов прилетел крик:
– Стой! Стреляю!
– Куда стрелять? Не видишь – свои! – быстрее других сообразила Аниська.
– Стоять! На месте!
– Заспал гляделки, что ли? – разъярилась Аниська, мигом задрала кофту:
– Взаправдашние бабы, не переодетые.
И еще добавила на матерном.
Спрятанный в кустах часовой показался на божий свет. Командирского тона больше не проявлял, ухмыляясь, подергивал головой, непонятно чем больше впечатленный: завернутым коленцем или тем, что открылось под кофтой.
– Да я вижу, что бабы, вдруг, думаю, диверсантки.
– Из плена бежамши, с неволи, – проходя мимо, уже беззлобно бросила Аниська.
Римма взглянула на ее невозмутимый, немного деловой вид, не удержалась – прыснула. Засмеялись и все остальные. Не поступок Аниськи выбил их смех. За спиной остался Город, родной, приросший к сердцу, но под завязку набитый врагом. Туман в голове рассеялся, и безнадега улетела вслед за канувшей ночью. Невидимые путы с ног, как будто срезал кто.
Книга «Участники и очевидцы» с произведениями молодых авторов. Фото из архива А. Тимофеева.