К книге
Золотая жила26
56%
26
27

Двадцать шестого июня с прииска сбежали трое каторжан. Посланные в погоню служивые настигли беглецов в восьми вёрстах от Бодайбинской резиденции, открыли стрельбу, одному не повезло – смертельно раненный, он прожил всего несколько минут. Остальные двое – Еремей Белоногов и Афанасий Шаповалов, ускользнули и под покровом ночи скрылись в неизвестном направлении. Преследовать теряло смысл, пути их неисповедимы. Казаки вернулись и доложили о применении оружия по беглецам, мол, все трое убиты, одного сразу положили, двое убежали, но и их настигли через четыре версты. Тем самым освободили себя от блужданий по тайге и заслужили похвалу от начальства.

– Молодцы! Не упустили, покончили с нерадивыми, – отмечал урядник Мыльников казаков. – А как и где застали и кончили тех двух подлецов?

– В двенадцати вёрстах, где поворот Витима, на скальном гребне. Взобрались на утёс и притаились. Стрельнули раз, ан нет, не внимают, так ещё пальнули, но уже по ним. Замертво разом сорвались и прям в реку, рыб кормить.

– Поделом, в пример другим станет, – сердито выразился Мыльников.

Белоногов и Шаповалов поначалу шли тринадцать вёрст на восток, потом на северо-восток по долине Витима, так и продолжали продвигаться, и чем далее отдалялись от промыслов, тем увереннее убеждались в отсутствии погони. Путь в триста вёрст надлежало одолеть до реки Лены, добраться до сёл Витима или Пеледуя, а там водой уйти на Якутск.

Через двое суток достигли нижнего течения речки Тахтыган, впадавшей в Лену, покрыв восемьдесят четыре версты. Проголодавшиеся продолжали движение, не теряя из виду берегов Витима. Если пройти ещё сто вёрст, откроется затон Воронцовка, на пути множество речушек и ключей, но это мелочь в сравнении с труднодоступностью – нужно преодолеть гольцы, сопки, обойти скальные прижимы, озёра, мари и болота.

Воронцовка известна в Бодайбинской резиденции строительством барж, сюда пригоняли суда на зимний отстой и ремонт, занимались наёмные рабочие и заготовкой леса, сплавом и его разделкой. Оборудованный причал и всё, что связано с плавучими средствами, относилось к «Лено-Витимскому пароходству». Воронцовка, получившая название от речки Воронцовка, представляла собой селение в несколько десятков дворов, не считая контору пароходства, склады и хозяйственные постройки различного назначения.

К счастью, до Воронцовки вёрстах в десяти до неё, почти в истоке неизвестного им ключа наткнулись на зимовье, определили: вероятно, охотник очень давно не посещал его, выглядит оно как заброшенное. За эти дни трудных и тревожных скитаний не до разговоров, только вперёд, подальше от промыслов, а добравшись до лесной избушки, отдохнули по-людски и впервые могли наговориться.

– С каких мест ты, Еремей? – спросил Шаповалов.

– С волжских берегов.

– За что ж в каторжниках оказался?

– В деревне нашей дед жил одинокий Корней Загодаев, в годах шибко преклонных, а в ногах ещё силёнку имел, рукам не давал скучать. Из хозяйства одна коза в хлеву и кот на печи. Проживал на земельном наделе, даденном помещиком Фомой Тарабулиным. Хата старенькая, ветхая, но крышу держала. Один как перст, где ж ему совладать с оброками, наложенными Тарабулиным? Помещиков таких поискать – днём с огнём не сыщешь, скверный по характеру, спуску крестьянам ни в чём не давал, ни отдыху, ни продуха. Все у него в долгу, как его баба в шелку. По натуре жлоб и на башку твердолоб, стукни в лоб – зазвенит, как чугунок, упрямый – спасу нет, хитрый, как лис, сердобольности не знал. Вот такой разноликий супостат, он судья и присяжный поверенный. Так одолел Тарабулин деда, сживал со свету, не отдашь долги, не вернёшь затраты – земли лишу, из избы спущу, с сумою по миру пойдёшь. Загодаев всю жизнь с женой Ефросинией на него пахали, сеяли, гроши, и те не получали, на крохах держались с голоду бы не помереть, и он же в долгах остался. Где ж справедливость? Жену преждевременно похоронил. Один, бедняга, так дай ты человеку свой век дожить, ан нет, возымел, долги тарабулинские мерещатся. Несказанно Корней переживал унижения, а где найти управу на неуёмного хозяина? Кто при деньгах, тот и прав, попробуй отбейся от него без копейки в кармане. Надежда Загодаева один сын родненький, а его судьбу край, как судьба повернула – рекрут и на Кавказской войне. Сам знаешь, сорок семь лет наша Российская империя Северный Кавказ завоёвывала, победу одержали, дед надеялся, сын вернётся, а тут опять на другую войну послали, в Бухарский поход, будь он не ладен. В сражениях с бухарскими вояками погиб евонный сын, а узнал Корней, так и сник вовсе, постарел вмиг, годами ещё старше стал. Крестьяне жалели Корнея, а заступиться как? Никак, осадит Тарабулин одним махом. Редкий день Тарабулин не глумился над дедом и сына своего Казимира на то поставил. А этот – каналья тот ещё, перещеголял отца, хватка похлеще будет, так и давай наседать на Загодаева, усердие тому прилагал, стращал по всякой разной мотиве. И надо же, как-то проходил я мимо двора Загодаева, слышу ругань несусветную от Казимира, а дед сидит на крылечке и горестно плачет, навзрыд, слёз-то от горя и старости нет, кончились, так трясётся всем телом от кручины тяжкой, вздрагивает, руки не знает куда деть, а тот долбит одно по одному. Схватил тиран козу Загодаева за рога и верёвками вяжет, увести вздумал, это ж последняя кормилица дедова, иначе смерть без неё. Меня как резануло, а я заводной на несправедливость, так прямо зло взяло, вскипел и ворвался во двор и осадил злодея, чего, мол, над Корнеем кружишь, на вид орёл, а на ум осёл, волю отцову под деда копаешь! Как он поднялся, красной мордой покрылся, зенки вылупились, кровью налились, к копне сена кинулся – и за вилы. Тогда мне подумалось: «Не жилец я, заколет». Огляделся, смотрю, заготовки на оглобли к сараю прислонены, в мгновение ухватил одну, стою – готов вилы отбить. Казимир и впрямь намерился лишить меня жизни, куда деваться, размахнулся вышибить вилы, а ён споткнулся о корыто, так оглобля не по вилам, а по его голове наотмашь сыграла. Он дрыгнул ногой пару раз и дух испустил. Я опешил, дед про лихо забыл. Смотрим, Казимир обездвиженный. Испуг взял меня, и дед ужаснулся. Загодаев первым в себя пришёл и молвит: «Ты, Еремей, беги со двора, а смерть Казимира на себя возьму, всяк поверит – мой двор я его и огрел за унижения, мне и отвечать. Сколь мне жить осталось – год, два, а можа, дней несколько, ради кого свет коптить, а тебе жить да жить». Нет, говорю ему, где видано, не пристало, чтоб старца под казнь подводить, да за кого? За ирода! В немилость попаду, на каторгу сошлют, но знать буду, одним истязателем на земле меньше, а Тарабулин боле не сунется к тебе, упрямство убавит, испужается, как бы кто и его оглоблей не навернул или вилами не проткнул, знает же, изувер, сколь ненависти людской на себя породил… – Еремей вздохнул, примолк на минуту и продолжал: – А дальше, Афанасий, скажу тебе, страшней сна кошмарного. Доставили в Пермь, тюрьма пересылочная, арестантов – скопище и разных мастей, один одного хлеще. На этап отобрали сто двадцать душ, в числе энтом и я. Объявили с ухмылкой: по этапу отправят каторжным поездом, подумал, всё не ногами топать, повезут! Каторжанам, что со сроками большими, цепи на ноги, и мне такие ж достались, пятнадцать лет – не два-три года, к опасным преступникам приписали, и таковых треть будет. Ворота открыли тюремные, выпускают попарно, оковы в руки, чтоб ноги не били, идём цепями звеним, все в шапках в один манер – серые и под блин шиты, напялили на головы лысые и шагаем в штанах и сюртуках острожных, у всех лица каменные, в глазах покорность и безнадёжность. Слабые здоровьем кинулись к подводам, вещевые мешки уложить и самим запрыгнуть, шум, гам. Конвоиры, офицеры кричат матерно, порядок наводят, не позволяют заключённым, имевшим здоровье, на подводы сесть, не моги! Пешком и только. За нами ссыльных вывели, те без кандалов, но руки связаны, и по четверо, телеги для них, оно и женщин десятка два вывели. Боже мой, наголо стриженные головы косынками прикрыты, в одёжке, правда, не в арестантской, а как есть, в деревенской. В тюрьме пересчитали, за воротами пересчитали и по всему этапу пересчитывали, как птиц в курятнике. Двинулись с Перми, тут и дошло до меня через ноги, каким арестантским поездом отправили. Сбежать – не сбежишь, все в колонне промеж собой подвязаны, а кто на повозках, те к повозкам – и на замок. Шагали цельными световыми днями, как в пять часов поднимут, так до самого позднего вечера, пока до очередной этапной ночлежки добредём. С ног валимся, ноги гудят и трясутся от устали и недоедания. Питание-то скудное выдавали, на считаные копейки рассчитано, да крадут конвойные, сокращая пайку, так что не разгонишься и челобитную не подашь. Ссыльные против нас, каторжан, по ходу движения в сибирских сёлах оседали на поселение. Где кого определяли по три – пять, где по семь человек и со сроками разными на поднадзорную приписку кого на три, кого на пять, встречались на вечное, пока душу не отдаст. Завидовал я им, мучения этапа закончились для них, а тут продолжай оковы тащить и не знаешь, осилишь ли кандальный путь, где смерть найдёшь. Дождь, мокрота, слякоть, ветра, пыль, солнцепёк не в счёт, так и шагали несколько десятков суток. Познал тогда я, как велика Русь! Доковыляли до Иркутска. А там две тюрьмы, не ожидал зреть, надо ж выстроить две громадины, в одну из них и поместили – центральная Александровская. Неделя проходит, так пополнение шло, с этапов и сюда, народу – тучи! Ранее прибывших арестантов кого куда пересылали. Под конвоем нас человек сто пятьдесят направили – и каторжане и ссыльные. Добирались до Жигалово, а там баржой по Лене. Пока до Бодайбинской резиденции добирались, померло полтора десятка, немощь и хворь разная косили людей. Сколь дум передумал, гору свернуть подобно. А дальше познал горный труд старательский, тут что глаголать, сам, Афанасий, спытал, нахлебался. – Еремей свернул самокрутку из сухих листьев, закурил. – Мне с напарником Григорием Карягиным по пятнадцать лет навязали, а потому и решились на побег. А тебя, Афанасий, что заставило бежать, увязался за нами?

– На двенадцать лет принудили, меньше твоего на три года, а загибаться под тачкой невмоготу стало. Прискорбно по Карягину, не повезло. А за что он срок схлопотал?

– Сжёг помещичью усадьбу, рассказывал, зарево в соседних деревнях наблюдали, самого сатрапа поджарил, но жив остался подлец, калекой стал. Спалил, знать, было за что петуха красного пустить. А тебя, Афанасий, по каким бедам на скамью усадили, с какой стороны лямку невольника набросили?

Афанасий вздохнул, глубоко затянулся, а выпустив табачный дым, молвил:

– Нас в семье пятеро детей народилось. Четверо братьев и сестрёнка. Я первым на свет появился, старший, получается. Отец по кожевенному ремеслу науку знал, мать в поле руки вкладывала. Повзрослели и мы в помощь пошли посильную на барской земле и на своей деляне. Нужда не покидала, завсегда помнила про нас, впрочем, и всё крестьянство, но и не совсем худо, терпимо. Годы подошли, о женитьбе думал, а на примете уж была дивчина, не красавица, но и не кривая, главное, нутром душевная. Изба наша небольшая, так куда ж её приведу, в тесноту? А дети пойдут, братья женихаться начнут, не иначе муравейник. Сколь ртов! К барину пожаловал, подмогите на ноги стать, иначе хоть беги в другую сторонку за лучшей долей. Барин у нас с толковым понятием слыл, худого слова о нём не скажешь. Выделил десятину земли и посодействовал избу срубить, помог лошадью лесины из лесу вывезти, в зиму и поставил. Желающих крестьян набралось к положенному мною примеру, так барин и им не отказал, знал, чем привлечь людей накрепко к его хозяйству. А барин ухмыляется, доволен – ага, прикипели, с корнями в землю-матушку вцепились. Батраки на все времена! Всё бы ладно, жить чуть лучше стало, и находили, чему радоваться. А тут по самому тому послаблению беда косой прошлась, отколь и не ждали. Потомок помещика из соседней деревни с гнилой душой оказался, надругался над сестрой, супротив воли её. Сестра лыко драла в лесу на лапти и корзины, а злодей этот бродил по какой-то надобности, рядом оказался, так взыграла кровь изверга и… Вернулась она с рёвом и кажет, что случилось, мать в слёзы, а отец черней тучи, схватил топор было – и до деревни той. Насилу остановил, говорю, сам решу с негодяем. И решил – прибил его. Пощады просил мерзавец, а я повалил его наземь, на горло руками давлю и зло хриплю: «А сестра просила пощадить, услышал её?! Так подыхай, тварь!» Захрапел и стих сукин сын… Ну а дальше, Еремей, за самосуд по известным тебе этапам и до того же Иркутска. Тюремщики поначалу поговаривали, отправят на Нерчинские заводы или в Якутию, а погнали до золотых приисков… – Шаповалов замолчал, насторожившись. – Чу, Еремей, слыхал, хворостины ломались?

Белоногов приподнялся, прислушался.

– Зверь какой, не иначе.

– Вряд ли, зверь с осторожностью вышагивает, – засомневался Афанасий.

– Неуж кто из погони?

– Сомневаюсь, те на лошадях, так наделали б шуму и стрельбу открыли, если выследили.

– Тогда человек или двое… нет, глянь, вроде один… Но кто он, из чьих будет?..

И действительно, из густой листвы вышел путник, больше схожий со странником. Обросший бородой и усами, но не старец, в повидавшей время одежде, с котомкой и со скрученным куском выделанной оленьей шкуры за плечами, в одной руке посох, на поясе нож. Странный, угрюмый, а взор настороже.

Недоумение и беспокойство обуяли Шаповалова с Белоноговым: «Кто он?! По виду не охотник, без ружья. Как оказался здесь, в забытой Богом глухомани?.. С Воронцовки? Вряд ли, чего ему отдаляться от жилья, в тайге милостыню не у кого просить…»

Предыдущая главаГлава 27 из 48Следующая глава