Ночью снилось, будто кто-то тянет меня за ноги в чёрную бездну. Я отчаянно цепляюсь за всё подряд, но погружаюсь в неё всё глубже и глубже. Проснулся весь в поту и долго не мог успокоиться.
В палатке тепло. Лукса уже позавтракал и ушёл откапывать капканы. Через полчаса я тоже был на лыжах и брёл по Глухому. Он оправдал своё название. На нём, действительно, всё глухо. Ни одного свежего следа.
Вернувшись к становищу, принялся готовить ужин. Вскоре подъехал шатающийся от усталости наставник – ослаб за время болезни. Я обратил внимание, что он сильно возбуждён.
– Что-то случилось?
– Отгадай загадку, – предложил он вместо ответа. – В липе сидит, скребётся, пыхтит, тронешь – рычит.
– Медведь?
– Верно. Потеплело, вот и проснулся. Со стенок труху соскребает. Постель помягче делает. Пойдёшь со мной?
– А ты сомневался?! – обиделся я.
Весь вечер тщательно готовились. Отливая в колупе[55] пули, Лукса всё сокрушался, что тигр много наследил на одном из его путиков.
– Пока не буду туда ходить. Увидит, что его следы топчу, – всякое думать начнёт, сердиться будет.
– Лукса, ты же говорил, что тигр – очень умный зверь. Всё понимает.
– Да, куты-мафа, что думаешь, даже знает. Подумаешь: «не буду стрелять», он понимает и тоже думает: «не буду его трогать». Но когда куты-мафа далеко, он не знает, что я думаю. Не понимает, зачем по его следу хожу, и сердится.
Я не раз слышал, что некоторые промысловики до сих пор настолько боятся тигра, что, стоит ему появиться на участке, бросают охоту и покидают это место, порой навсегда.
Лукса сегодня снял четырёх соболей, и хотя прошло больше месяца, ни один из них не попорчен мышами. Закончив приготовления к охоте, он раскурил трубку и задумался, глядя, по обыкновению, сквозь щёлку в дверце на переливы огня в печурке.
– О чём думаешь? – потревожил я его.
– Вспоминаю… Раньше ведь как было? Перед большой охотой к Аки шли. Он надевал шапку с рогами, маску – хамбабу. На пояс вешал кости медведя, рыси, железные погремушки. Под бой бубна в тайгу вёл. Там большой костёр жгли. Аки вокруг ходил, камланил, удачу у Подзи просил. Багульником дымил – злых духов отгонял. Только тогда на охоту шли. Сейчас так не делаем, а хороший охотник всё равно без добычи не остаётся… Как так? Не понимаю.
Встали одновременно, словно по команде. Не спеша собрались. Продули стволы ружей. Заткнули их комочками мха. Лукса набил печь сырым ясенем, закрыл поддувало: «Пока огонь в печке – удача с нами». И, взяв Пирата на поводок, скомандовал «Га!»[56] Долго шли по долине ключа. Свернув в один из боковых распадков, стали карабкаться на сопку.
Чем дальше, тем круче склон. Чтобы не скатиться вниз, всё чаще хвататаемся за кусты и подлесок. В закрытой со всех сторон ложбине Лукса встал.
– Передохнём? – спросил я.
Вместо ответа он показал на дерево метрах в десяти от нас. Я понял – пришли!
Липа была старая, с раздвоенным стволом и тёмным зёвом у развилки. Пират, почуяв запах зверя, вздыбил шерсть и взволнованно завертелся вокруг неё, шумно вынюхивая, откуда сочится медвежий дух. Найдя это место, принялся грызть ствол, повизгивая от возбуждения.
Лукса снял лыжи и, подойдя к липе, прижался к ней ухом.
Я тем временем утрамбовывал небольшую площадку, обламывал закрывающие обзор ветки. Тот, кто бывал на медвежьей охоте, представляет, с какой тщательностью всё это выполнялось.
Убедившись, что медведь спит, Лукса поручил мне держать под прицелом лаз, а сам обухом топора принялся бить по стволу – будить лежебоку. Стукнув раз десять, замер. Стая потревоженных снежинок закружилась в воздухе. В томительной тишине, казалось, был слышен шелест их падения. Лукса ударил ещё раза четыре, но косолапый либо крепко спал, либо затаился. У меня стали мёрзнуть руки. Указательный палец уже не чувствовал спускового крючка. Нервный озноб усиливал ощущение холода.
Видя моё состояние, наставник подошёл, чтобы дать мне возможность отогреть руки в меховых рукавицах и обсудить, как выманить засоню.
– Будем стрелять по стволу. Заденем – вылезет, – решил он.
Поочерёдно всадили четыре пули, стреляя каждый раз всё ниже и ниже. Из дупла ни звука.
Теперь Лукса взял лаз под прицел, а я принялся рубить отверстие в месте, подсказанном собакой. Дерево поддавалось с трудом, и, когда я выдохся, Лукса сменил меня. Прорубив наконец небольшое отверстие, он припал к нему одним глазом. Через некоторое время обернулся и приложил обе руки к щеке – спит. Я подошёл и тоже заглянул в дупло. Густо пахнуло прелой древесиной. Когда глаз привык к темноте, разглядел внизу чёрный ком. Длинная шерсть чуть колыхалась. Мне даже почудилось сладкое посапывание.
Чтобы не портить медвежью квартиру, решили поднять мишу и стрелять на выходе. Лукса отломил длинную ветку и заострённым концом принялся тыкать в зверя. Медведь завозился, рявкнул и, видимо, схватил ветку лапой, так как она мгновенно исчезла в дупле. Потом гулко заворочался и стал карабкаться по пористым стенкам древесной трубы наверх. Вот из лаза показались широкие лапы, оскаленная пасть.
Я выстрелил. Медведь взревел и, к нашему ужасу, медленно скрылся в утробе липы. Глухой удар подтвердил преждевременность выстрела.
Наставник наградил меня свирепым взглядом и, срезав ветку потолще, опять потыкал медведя. Тот не реагировал. Лукса произнёс традиционное:
– Не сердись, Пудзя. Состарился совсем медведь. Не ругай за испорченную берлогу – медведь сам виноват. Мы долго просили выйти. Не послушался.
Расширив топором дыру, вдвоём кое-как вытянули косолапого. Когда рассматривали его в «глазок», Лукса определил: пестун. Мне же показалось, что перед нами чуть ли не медвежонок. Ошиблись оба. «Медвежонок» оказался довольно крупным взрослым самцом килограммов на сто двадцать – сто тридцать (гималайские мельче бурых). В дупле, у самого дна, в мягкой трухе имелось глубокое комфортабельное ложе, оно-то и скрадывало его истинные размеры.
Не теряя времени, начали свежевать добычу. Иссиня-чёрную, с серебристым глянцем «шубу» с белоснежной чайкой на груди (из-за неё гималайского медведя ещё величают белогрудым) снимали аккуратно – Лукса обещал после выделки отдать её мне.
Глядя на длинные, слегка загнутые клыки, я невольно поёжился. Один из них, верхний, был сломан и, похоже, давно – место слома уже отполировалось.
По бокам и на ляжках слой сала в пол-ладони, на спине и лапах – с палец, а внутренности так буквально залиты жиром.
– Запасливый, лежебока, – радовался наставник.
Закончив свежевать, разрубили тушу на части и забросали снегом. Сердце, печень и килограммов по пятнадцать мяса сложили в рюкзаки. Лукса ещё вырезал, предварительно перетянув шейку верёвочкой, целебный желчный пузырь. Поколебавшись, вынул глаза медведя и, подойдя к дереву, положил их на толстый сук навстречу первым лучам солнца.
– Пусть Пудзя видит, что мы соблюдаем закон, – сказал он.
Пока разделывали добычу, двигались мало и основательно продрогли. Быстренько надрав мха-бородача и наломав сушняка, запалили костёр. Повалил густой дым. Оранжевые язычки пламени пробились сквозь него и с весёлым потрескиванием разбежались по веткам во все стороны. Слившись в горячее, трепещущее полотнище, взметнулись в холодную высь.
Бывалый таёжник достал из своей котомки мешочки с сахаром, чаем и прокопчённый котелок. Я набил в него снег и подвесил на косо воткнутую палку. Лукса подложил ещё сучьев и, щуря глаза, пододвинулся к костру:
– Люблю огонь. Он живой. Рождается крохотным язычком, а покормишь дровами – вырастает до жаркого солнца. Согреет и умирает.
Пламя костра, действительно, завораживает. Глядя на него, как будто попадаешь под гипноз неведомых сил. Неслучайно наши предки боготворили огонь.
– Костёр обещает ясную погоду, – неожиданно изрёк удэгеец.
Я с недоумением глянул на него.
– Чего глаза вывернул? Не на меня смотри, на костёр смотри, – довольный произведённым эффектом, произнёс Лукса. – Видишь, по краю угли быстро покрываются пеплом – быть солнцу. Если тлеют долго – быть снегу.
Попив чаю и закидав костерок снегом, зашагали к стану.
Добравшись, пировали до ночи. Лукса, забыв про язву, отправлял в рот самые жирные куски. Когда я пил наваристый бульон вприкуску с сухарём, у меня во рту что-то хрустнуло. От неожиданности я охнул. Неужто зуб? Схватил зеркало – точно: передний клык обломился.
– Отомстил миша, – прошептал суеверный удэгеец.
– Медведь тут совсем ни при чём. Зуб был мёртвый, просто время пришло, – возразил я, хотя сам тоже невольно вспомнил сломанный клык.