К книге
Прапорщик 1914: Перед прорывомГлава 9 Три прохода
36%
Глава 9 Три прохода
9

Резать пошли в одиннадцатом часу, тремя партиями по девять человек.

Три прохода — не оттого, что нам нужны три. Нужен один, а лучше два. Три режут для того, чтобы, если один найдут и запрут, остались другие, и чтобы немец, найдя первый, решил, что нашёл главный.

Места я выбрал днём, с наблюдательного пункта, и выбирал по одному: куда немец меньше смотрит.

Первое — против стыка его собственных двух рот. Так же, как он нынче утром нашёл наш стык, я искал его. Второе — за бугром, который закрывал десять шагов проволоки от его же наблюдателя. Третье — левее, у воронки, оставшейся от нашей артиллерии, ещё с восьмого числа. Воронка была старая, оплывшая и полная воды, и потому её не берегли ни мы, ни он.

Сапёров дали восемь, и старшим у них был унтер-офицер, до войны работавший на постройке моста через Оку.

Он посмотрел на всё это и сказал одну вещь, которая мне не понравилась:

— Ваше благородие, третий проход у воронки мы вам сделаем. Только вы по нему не пойдёте.

— Отчего?

— Оттого что вода. Воронка полна, и, ежели её задеть, она пойдёт вниз, в ход. А низом — как раз ваш подход.

— На сколько пойдёт?

— На вершок. Может, на два.

Вершок воды в ходе — это не беда. Два вершка — это уже то, по чему нельзя пройти тихо.

Я велел резать всё равно.

Работа шла так, как всякую ночь этой войны, когда людям нужно попасть за проволоку без пушек.

Отличие было одно: нынче резали не на нашей полосе, а на боку выступа, который немец держал не первый день, и оттого каждая нитка была натянута туже и каждый кол вбит крепче.

Ковтун вёл первую партию, Туров — вторую, я — третью.

Третью я взял себе. Она была у воронки, а ту воду, о которой говорил сапёр, мне хотелось потрогать своими руками.

Вода была холодная и стояла вровень с краем.

Ковтуновские резали быстрее всех, и я после спросил у него, отчего.

— Так у меня трое донецких, ваше благородие. Они в забое привычные работать в тесноте и молча. У них рука сама знает, куда не сунуть.

Он подумал и прибавил:

— И ещё они не спешат. Кто спешит, тот звенит.

Чуть позднее полуночи первый проход прошли до второго ряда.

Через полчаса второй проход дошёл до первого ряда и встал: там немец успел натянуть новую нитку поверх старых, свежую, ещё блестящую, и её пришлось брать отдельно.

Гренадер рядом со мной молча забрал ножницы и дорезал.

* * *

Немца мы услышали в третьем часу.

Не у себя. Левее, между рядами, там, где резали люди Ковтуна.

Тюк. Пауза. Тюк.

Он работал.

Мы легли и слушали, и стало ясно, что немнцы работают, кто-то прикрывает, и что идут они вдоль своей проволоки, мимо — латают то, что мы порвали вчера утром в другом месте.

Лежать пришлось долго.

Тюканье шло с перерывами: они работали так же, как мы, — по десять-двенадцать минут и с паузами на слух, — и оттого каждая пауза заставляла нас замирать, будто нас уже нашли.

За эти паузы я успел разглядеть их работу.

Работали двое, и работали руками, без молотка: вдавливали кол плечом. Один раз кто-то из них выругался вполголоса, и его тут же оборвали шёпотом.

У них тоже был старший, и старший у них был строгий.

Ковтун прислал связного: спрашивал, брать ли.

Я велел не брать.

Связной уполз обратно.

Через три минуты немец нас нашёл сам.

Не Ковтуна. Меня.

Их прикрывающий — один, отползший вбок дальше прочих, — наткнулся на нашу третью партию у воронки, и наткнулся в темноте лицом к лицу, шагах в четырёх.

Он крикнул.

Дальше пошло быстро и коротко.

Его сняли двое сразу. Тихо не вышло: он упал в воду.

С германской стороны ударила ракета. За ней вторая.

Мы вжались в глину и лежали, покуда они горели, и по нам не стреляли — не видели, — но зато стало отчётливо слышно, как их партия снимается и уходит.

Уходя, они бросили две гранаты,вслепую, в сторону, в свою же проволоку.

Одна легла у воронки.

Земля дрогнула, старый оплывший край подался, и вода пошла — не сразу, а как идёт вода в оттепель: сперва ручейком, потом шире.

Мы её слышали, лёжа. Она шла вниз, в наш подход.

Третьего прохода не стало.

Не в том смысле, что его засыпало, — прорезанные нитки лежали, как лежали. В том смысле, что по низине к нему теперь было не пройти: вода поднялась на полтора вершка и шла дальше.

Сапёрный унтер сказал только:

— Я говорил, ваше благородие.

— Говорил. Второй проход довели?

— Довели. И первый.

— Потери?

— Двое. Один ваш, один мой. Обоих вынесли.

Он помолчал, вытирая ножницы полой шинели, и прибавил без всякой связи с потерями:

— А воронку эту, между прочим, наши же и сделали. Восьмого числа, своей артиллерией. Тогда она нам помогла — в ней люди лежали.

* * *

Спать в ту ночь мне досталось час с четвертью, и то сидя.

Разбудил меня Ветлугин — не оттого, что случилось что-нибудь, а оттого, что я сам велел разбудить в семь: днём предстояло больше работы, чем ночью, и работа эта была не лопатой.

Утро вышло тихое. Немец не стрелял вовсе, и эта тишина мне не понравилась.

Она означала, что он тоже готовится и тоже бережёт.

Днём я делал то, чего в этой войне не делал ещё ни разу и чему меня никто не учил.

Мы выложили германский ход на земле.

За обратным скатом, в лощине, где не достаёт наблюдение, я велел размерить шагами и обозначить кольями и верёвкой то, что мы знали про левый бок: линию его окопа, оба поворота, нишу, где стои́т машина, боковой отросток, вход в убежище и место, где ход уходит к нему в тыл.

Размеры взяли из трёх источников: мой промер с наблюдательного пункта, показания пленных и то, что видел Ковтун, когда мы вычищали стык.

Кольев не хватило. Дальше клали шинели.

Потом я привёл туда сотню Сотникова и провёл их по этой верёвочной схеме шагом, потом ещё раз, потом ещё.

Не бегом. Шагом.

Наливайко сказал вслух:

— Гляди-ка, а поворот-то левее.

Я остановил их и заставил повторить вслух, кто за кем идёт.

Сбились двое. Их поставили в начало колонны, чтобы шли за старшим и не думали.

На восьмом мы прошли то же самое в темноте — вернее, с завязанными глазами: у кого нашлась портянка почище, тот завязал себе, у кого нет — шёл, зажмурившись, и врал, что зажмурился крепко.

Смеялись. Первый раз за трое суток я услышал, как эти люди смеются.

Смеялись, впрочем, недолго: на одной такой ходке трое сбились с направления и ушли в сторону, и стало ясно, что ночью это будет стоить не смеха.

Тогда мы завели верёвку.

Простая пеньковая верёвка с узлами через каждые десять шагов, за которую первая четвёрка держится левой рукой.

К полудню сотня знала, где стоит машина. Еще через пару часов каждая четвёрка знала своё место в колонне и своего старшего, и старшие знали, кто их заменит.

Между делом сотня Сотникова и мои люди присматривались друг к другу.

Сходились они туго. Мои пришли сюда и успели заслужить у сотниковских одно только: что при них отменили атаку. Сотниковские сидели тут одиннадцать суток и заслужили всё остальное.

К обеду это разрешилось само, и разрешилось не разговором.

Кашевар сотниковской третьей роты, раздавая, налил моему гренадеру жиже, чем своим, — не со зла, а потому, что своих знал в лицо. Гренадер ничего не сказал и отошёл.

Тогда Наливайко забрал у него котелок, вернулся к котлу и молча подставил.

Кашевар долил.

Никто ничего не объяснял ни до, ни после, и к вечеру у котлов уже стояли вперемешку.

После я развёл партии по задачам.

Прежде чем разводить, я сказал им то, что сказал бы всякий, и то, чего никто из них, кажется, не ждал.

— Задача не в том, чтобы взять этот ход. Задача в том, чтобы к утру с него нельзя было бить вдоль по выступу. Ежели мы возьмём его и не удержим — задача не выполнена. Ежели мы не возьмём, а собьём с него машину и заставим его бросить бок — задача выполнена.

— И последнее. Отходим по условию. Условие такое: если через полчаса после входа мы не стоим на втором повороте — отходим все, и отходим по счёту, а не бегом. Условие повторить старшим вслух.

Ковтун повторил задачу своим, простым языком, и вышло точнее.

Первая, под Ковтуном, — сорок человек: входит первым проходом, идёт вправо, снимает нишу с машиной и держит поворот.

Вторая, под Туровым, — сорок: входит вторым, идёт влево, забивает ход, ведущий к немцу в тыл, и держит его.

Третья, под Ветлугиным, — двадцать: подноска. Ящики, вода, маты.

Резерва у меня не было вовсе, и это стояло третьим в моём вчерашнем расчёте, и никуда не делось.

Гранаты считал Ветлугин, и считал он их вслух, при мне, дважды.

Я записал оба и подумал, что у меня набирается длинный список людей, которые дают мне что-то не по приказу.

С водой было хуже, чем с гранатами.

Питьевой оставалось по две кружки на человека в сутки, а для кожухов — по ведру на каждую машину. Я велел воду, назначенную для чая, тоже держать у машин и объявил это сам, чтобы не объявляли ротные.

Взамен приказал выдать по два куска сахару на человека — сахар у Сотникова был, он берёг его с восьмого числа для раненых, и раненых стало меньше, чем сахара.

Люди отнеслись к этому серьёзнее, чем я ожидал.

Сахар в окопе — не лакомство. Это то, что суют в карман перед делом, и то, что после находят в кармане у убитого.

Кожину я в ту ночь дела не дал.

Он пришёл сам, прихрамывая, и стал у входа в нишу, и я сказал ему прежде, чем он открыл рот:

— Прапорщик, у вас рана в бедре четвёртые сутки. В окоп вы не пойдёте.

— Господин капитан, я говорю по-немецки.

— Знаю. Я тоже шлвлою по-немецки, не хуже вашего. Вы же будете говорить по-немецки отсюда: примете пленных и раненых, ихних и наших, и разберёте бумаги, если возьмём.

Он подумал и не стал спорить, и это было хуже, чем если бы стал.

— Господин капитан, — сказал он, помолчав. — Я вас об одном прошу. Когда вернётесь, скажите мне числа сразу. Не через час.

— Отчего?

— Оттого что за этот час я успею придумать, что всё обошлось.

Я обещал.

Он ушёл к своей нише — принимать бумагу, ящик под трофеи и фонари, — и до самого выхода я его больше не видел.

* * *

Молчанова у меня здесь не было, и это было хуже всего.

Артиллерийского наблюдателя мне обещали ещё в штабе армии — с бумагой, с правом требовать огня, — но человека, который умеет лежать в чужом окопе с трубкой у уха и говорить в неё ровным голосом, покуда рядом бьют, обещанием не заменишь.

Дали телефониста и катушки. Дали и наблюдателя — молодого подпоручика из дивизионной артиллерии…

Я провёл его по выкладке из кольев, показал, откуда он будет смотреть, и спросил, доводилось ли ему прежде корректировать ночью с передового.

Он ответил честно: не доводилось.

— Тогда так. Стрелять будете по трём заранее записанным местам, и только по ним. Никаких поправок на слух. Заявку даёте по номеру, номера у вас на бумажке, бумажку держите в кармане, а не в руке.

— А ежели понадобится куда-нибудь ещё?

— Тогда не будете стрелять вовсе.

Он обиделся, но записал.

К вечеру вода поднялась ещё на вершок.

Она шла из воронки, из низины и просто из земли, потому что днём стояло плюс четыре и снег в тылу пошёл разом, и ходы наполнялись быстрее, чем их успевали вычерпывать.

В третьей роте стояло по колено.

Я обошёл оба готовых прохода перед сумерками, посмотрел на них с бруствера в бинокль и увидел то, что и должен был увидеть: узкую тропу в проволоке, невидимую с двадцати шагов и видную с семидесяти, если знать, куда смотреть.

Немец знал, куда смотреть.

Он нашёл первый проход — я видел, как двое ходили вдоль его края и один нагнулся, — и не стал ни латать, ни минировать.

Он просто поставил напротив него машину.

Я смотрел на это в бинокль и за это время успел передумать три раза.

Сперва решил, что проход надо бросить.

Потом — что бросать нельзя: бросишь один, он поймёт, что есть второй, и станет искать, и до темноты найдёт.

Потом додумал до конца и понял, что он сделал мне подарок, сам того не желая: покуда его машина стоит против первого прохода, она не стоит против второго, а машина у него на этом боку одна — мы её считали трижды, и трижды выходила одна.

Её выкатили и поставили не в нишу, а открыто, за мешками, и это означало, что он не прячет: он показывает.

— Приглашает, — сказал Туров.

— Приглашает.

— И что теперь? Идти вторым?

— Вторым пойдёт первая партия. И первым тоже пойдёт первая партия.

Туров посмотрел на меня.

Объяснять я не стал при людях, а объяснил после, когда мы сошлись у карты, выложенной кольями: пойдут по обоим, и по первому пойдут первыми, и пойдут по нему четверо, и задача этих четверых — не пройти, а быть замеченными.

— Это самоубийство, — сказал Ветлугин.

— Это работа, — сказал Ковтун. — Четверо не пройдут, ежели побегут. Ежели поползут по краю, по воде, и после лягут — постоят минуту и уйдут.

— А ежели не уйдут?

Ковтун промолчал.

Я тоже промолчал, потому что честного ответа у меня не было, а нечестного давать не хотел.

— Четверо на минуту, — повторил Ветлугин. — А если он положит их за полминуты?

— Тогда мы будем знать, что он положил их за полминуты, и вторая партия войдёт вторым проходом, покуда он перезаряжает.

Я сказал это ровно и вслух, при всех, и не стал смягчать, потому что смягчать тут было нечего: люди, которых я собирался послать первыми, шли не в обход и не в обман, а под пулю — для того, чтобы пулю на себя вызвать.

Такое надо говорить прямо. Иначе после не отмоешься ни перед ними, ни перед собой.

Отбирать этих четверых я не стал сам.

Я сказал, что нужно четверо, и сказал зачем, и что дело это на минуту и что уйти можно только ползком и только по воде. И через полчаса Ковтун привёл мне четверых, и среди них был Наливайко.

— Ты-то куда, — сказал я. — Тебе на той неделе домой писать.

— Так я и напишу, ваше благородие, — ответил он. — Мне ползком-то оно привычней, чем бегом.

Перед выходом я обошёл оба прохода в последний раз, уже в темноте.

Первый — тот, что немец обозначил машиной, — лежал открыто, как приманка, и я постоял над ним ровно столько, сколько нужно, чтобы запомнить каждый шаг.

Второй, за бугром, был хорош. Узкий, кривой, с двумя матами и одним завалом, который придётся обходить ползком.

По нему пойдут восемьдесят человек.

Восемьдесят человек по одному, в темноте, через дыру в проволоке шириной в два аршина, — это тридцать пять минут, если всё пойдёт как надо, и час, если не всё.

Тридцать пять минут — это ровно то, чего у нас не будет.

Сотников в девятом часу привёл ко мне своих.

Пришли они безо всякого строя и так же встали — просто собрались в ходе, кто на дне, кто на ступени, и ждали.

Я прошёл вдоль и посмотрел каждому в лицо, как смотрел на своих в первую ночь на сборном пункте.

Половина из них брала этот выступ одиннадцать суток назад. Их я узнавал сразу: гранату они держали под рукой, а не в подсумке.

Одному, совсем молодому, я велел перемотать обмотку — она у него сползла, а ночью это стоит шума и падения.

Он перемотал и после этого стоял ровнее.

Времени было девять часов вечера.

Вода в ходах поднималась на вершок за пару часов, и завтра к этому же времени по низине нельзя будет пройти ни партии, ни подноске, ни раненым обратно.

Второго такого случая у меня не было.

Я это знал сам, и то же самое, слово в слово, сказал мне Сотников, когда я зашёл к нему перед выходом.

— Нынче или никогда, — сказал он. — Ежели нынче не выйдет, дальше будет вода, а после воды будет уже не выступ, а место, где стоял выступ.

Он сидел на ящике, держа на коленях планшет, и планшет был раскрыт на той же самой карте, по которой Загряжский показывал мне линию, которую надо выровнять.

— Вы за меня не бойтесь, — прибавил он. — Я своих поведу сам.

— Не поведёте. Вы останетесь на выступе.

Сотников поднял голову.

— Господин капитан…

— Господин подполковник, у меня в ходе будет восемьдесят человек и три старших. Если немец, покуда мы там, ударит по выступу — а он ударит, — держать его будет некому, кроме вас. И держать надо будет тем, что останется: вашими двумя сотнями, ротой без Ветлугина и тремя траверсами.

Он молча.

— А рота? — спросил он.

— Рота останется у вас целиком, кроме Ветлугина. Ветлугин мне нужен на подноске, потому что он один из ваших ходил моими проходами и знает, где там низина.

— Логично, — сказал он наконец. — И скверно.

— Скверно, — согласился я.

Больше мы об этом не говорили.

Предыдущая главаГлава 9 из 25Следующая глава