К книге
Прапорщик 1914: Перед прорывомГлава 24 Ночь
96%
Глава 24 Ночь
24

К ночи на двадцать второе на нашем участке сделалось так тихо, как не было ни разу с апреля.

Германцы не стреляли. Мы не стреляли тоже.

Работы стали все: ни лопаты, ни кувалды, ни подводы на дороге. Кухни не ходили. Обозов не было.

За стыком капала вода.

Тишина эта была не наша и не ихняя. Она стояла над всем, что лежало слева и справа от нас на много вёрст, и над теми, кого я не видел и не увижу.

Так бывает только перед очень большим делом, и всякий, кто на этой войне прожил год, знает эту тишину и не путает её ни с какой другой.

Обход я начал поздно и шёл по ячейкам справа налево. На всём плацдарме не нашлось человека, которого надо было бы будить.

Не спал никто.

Спать им было велено. Они лежали, многие с закрытыми глазами, и это было всё, что можно сделать с приказом спать в такую ночь.

Сорока сидел во второй ячейке и держал трубку в кулаке, чашкой внутрь. Курить на плацдарме нельзя, а класть её он не хотел.

— Пасеку заведу, — сказал он соседу. — Как вернусь, так и заведу. У нас под Тамбовом липа, братцы, такая, что от неё мёд сам в рот идёт.

Сосед спросил, много ли он в пчёлах понимает.

— А ничего не понимаю, — отозвался Сорока охотно. — Оттого и заведу. Понимал бы — не стал.

Он сказал это так, как говорят, когда обоим известно, что разговор не про пчёл. Сосед засмеялся, на них зашикали, и они замолчали.

Зотов сидел у второй машины и перекладывал соломинку из угла в угол. Когда я подошёл, вынул её вовсе.

— Воду проверял, ваше благородие, — начал он и поправился: — Ваше высокоблагородие.

Чин ему был неудобен. «Благородием» он звал меня полтора года.

— Что со стволами?

— Запасных два. По расписанию четыре.

— Это я и без вас знаю.

— Я не в претензии, — сказал он. — Я к тому, что вы, ежели что, на второй машине больше двух лент не считайте.

В апреле он говорил о том, что должность можно переменить. Нынче говорил только о лентах.

Лыков лежал у первой машины и от нечего делать снова проверял исправный замок.

Ковтун сидел на дне ячейки, привалившись к стенке, и держал в горсти землю.

— Держит, — отозвался он, не дожидаясь вопроса. — К утру не осыплется.

— А что после утра?

— А после утра, — договорил он, — она уже не наша забота.

Тарабрин обходил свою партию не как унтер, а как старший. У всякого нового спрашивал, за кем тот идёт и кто идёт за ним. Получал ответ и шёл дальше.

Шадрин лежал у самого края, головой к германской проволоке. Он поведёт первую волну.

— Приметы? — спросил я.

— Куст сбитый, что Терентий Иваныч называл. Столб от старой изгороди, левее. И свежая воронка.

— Ночью различишь?

— Куст различу. Столб различу. Воронку может присыпать от нашего же огня.

Он подумал, глядя вперёд.

— Двух мне хватит.

Мы полежали рядом молча. С германской стороны было тихо так, как бывает только там, где очень много людей и все молчат по одной причине.

— Егор Прокофьич.

Он повернул голову. Я назвал его по имени впервые.

— Слушаю, ваше высокоблагородие.

— Ты в четырнадцатом на Крещенье лёд мерил в две ладони. Помнишь?

— Помню, как не помнить.

— Как ты его мерил?

— Пешнёй бил. В трёх местах. Где тоньше — там и мерил.

Он помолчал и добавил:

— Мерить надо там, где хуже. По лучшему месту никто не ходит.

Я это знал и без него. Я спросил не за тем.

Корнев пришёл на плацдарм не по службе: его сапёры утром уходили на свой участок.

Он принёс горсть земли и высыпал её мне на планшет.

— Верхний слой за ночь отсырел, — начал он. — Роса будет. Пыль вашу к утру прибьёт, и свежий срез опять станет виден.

— И что теперь делать?

— Да ничего уже. К утру всё равно.

Он постоял, поглядел на германскую проволоку и сказал единственное, что имело смысл говорить сапёру пехоте в такую ночь:

— Ход я вам от стыка до плацдарма подчистил. Носилки пройдут. Проверил сам, лёжа, с носилками.

На повороте обернулся:

— Я вам ещё четверых оставлю. Отпишусь после.

Отписываться ему за это будут долго, и он это знал.

Двое из новых врали друг другу про жизнь после войны — неумело и с удовольствием. Один обещал жениться на дочери волостного писаря, которая ему сроду не была обещана, другой — купить мельницу, на которую ему не хватило бы и десяти лет жалованья.

Их никто не поправлял.

У третьей ячейки молодой негромко повторял список слов: «пошёл» — начинай; «садится» — уходи из-под стенки. Сосед слушал и однажды поправил ударение.

Молодой не знал, из чьей ошибки вышли эти слова.

За весь обход я не сделал ни одного замечания.

Всё проверили до меня Туров, Тарабрин, Зотов и Михеев — каждый своё.

Я шёл по ячейкам и понимал, что иду не проверять, а показываться. Это тоже была работа, и единственная, которой в эту ночь никто, кроме меня, сделать не мог.

К полуночи Михеев обошёл плацдарм с холщовым мешком и собрал письма.

Так делают перед всяким большим делом и без приказа: человек пишет, отдаёт, и, если с ним что-нибудь случится, письмо всё равно уходит.

Писали лёжа, при закрытых фонарях, положив бумагу на планшет или на спину соседа. У человека, который пишет такое письмо, всегда выходит короче, чем он собирался.

Многие письма были написаны чужой рукой. Тем, кто не умел, с апреля писали двое: писарь при Михееве и один из землекопов, у которого почерк был круглый и медленный. Землекопа убили восемнадцатого. Остался писарь, и в эту ночь он писал одно письмо за другим, пока рука не задрожала — не от чувства, а от письма.

Сорока писал за соседа, который собирался покупать мельницу. Писал долго, шевеля губами, а тот сидел рядом и диктовал.

Что он надиктовал, я не знаю и не спрашивал.

Перед делом письма полагается просматривать, чтобы в них не ушло лишнего. В марте я это делал сам и добросовестно.

Нынче не просмотрел ни одного.

Я подумал об этом один раз, и мешок ушёл.

Своё письмо я отдал последним. Оно было уже сложено; на сгибе оставалась видна первая буква имени.

Я помню вечер, когда это имя впервые показалось мне чужим. Когда оно перестало быть чужим, не помню: это случилось незаметно, где-то между двумя зимами.

Михеев увязал мешок и отдал посыльному.

Посыльному надо было поспеть к полевой почте до рассвета. Он поспел, и мешок ушёл с утренней подводой. Я узнал об этом через неделю — вместе с прочим, чего в эту ночь ещё не было.

Какие-то письма придут раньше, чем в те же дома придёт другая бумага, какие-то позже. Порядок этот не зависит ни от чего и не может быть исправлен.

Футляр с крестом лежал у меня в вещевом мешке, под запасными портянками, с октября.

Когда всё, что можно было сделать, было сделано, я вынул его и открыл.

Крест был холодный и маленький. Белый шёлк пожелтел по краям: мешок мок и высыхал вместе со всем прочим.

Его прислали почтой вместе с бумагой. Бумагу я тогда прочёл, а крест не вынимал.

Его прислали за Пруссию — за августовское дело, когда рота вышла из окружения не потому, что я придумал что-нибудь умное, а потому, что пошёл туда, откуда стреляли реже.

Ни разу за всю войну я его не надел.

Сперва не было случая: на позиции его не носят, а в тылу я бывал только по делу. Потом сделалось поздно, и объяснять уже было неловко.

Теперь надевать не имело смысла. Человек, который скоро выйдет отсюда, виден с германской стороны ровно настолько, насколько он виден, и крест на груди ничего не переменит.

Я закрыл футляр и убрал обратно, под портянки.

Из тех, кто был со мною в августе четырнадцатого, на этом плацдарме не лежало ни одного человека.

Тех, августовских, я помню поимённо. Это единственный список, которого я никогда не записывал.

За крест под портянками заплатили они.

Михеев сидел рядом и раскрывал новую страницу в клеёнчатой книжке.

Написал сверху: «22 мая». Ниже — «Числится».

Правый столбец оставил пустым.

— Начну его с утра.

Это он сказал не мне.

Я поглядел на пустой столбец и подумал о том, о чём думать не следовало: к вечеру там будет число.

Оно определилось не этой ночью, а раньше — когда я считал подноску, вёл два хода и велел укрывать свежую землю. Оно уже существует, его только ещё никто не знает.

Михеев закрыл книжку и убрал за пазуху.

Позже я собрал старших: Турова, Тарабрина, Зотова, Ковтуна и Сороку. Трое из пяти были нижние чины.

Повторили в последний раз.

Фонарь закрыли наглухо. Говорил я, они не перебивали.

Прохода в проволоке два. Правым, более широким, идёт первая волна; левым — вторая, с разрывом, чтобы не сойтись под первым перенесённым огнём.

Если проход окажется закрыт своим же огнём, нового не искать и напролом не лезть. Ждать у проволоки столько, сколько понадобится: человек, ищущий проход под огнём, находит его один раз из трёх.

Первая волна — Турова, вторая — Тарабрина. Машины работают вдоль, не по фронту.

Заградительный по германскому ходу начнётся с атакой. Когда его снимут, нам не скажут; наблюдателю смотреть туда постоянно.

Возврат — две красные, запасной сигнал — три длинные. Слова только два: «пошёл» и «садится». На всякое иное не отзываться и не оборачиваться, чей бы голос ни был.

Подноска двумя цепями с разных направлений. Время, считанное на плацу, — надвое.

Замены — названы; повторить.

Туров повторил порядок медленно, с промежутками. На заменах остановился и назвал всех поимённо.

Последним назвал себя. За себя — Тарабрина.

Тарабрин в апреле пришёл ко мне из чужого полка по наряду. Теперь стоял заменой за начальника команды.

За месяц с небольшим.

Так это и делается. Учат делом.

Пока Туров повторял, я думал не о том, о чём положено.

Я не знал про завтра ничего.

Была у меня прежняя память. Не эта — другая, привезённая сюда. Всю первую зиму я сверялся с ней, как сверяются с расписанием.

Про это лето она говорила одно: здесь будет большой успех.

Не говорила ни часа, ни цены, ни того, что станется с моими людьми.

Такое знание не стоило ничего. Оно не подскажет, брать левый проход или правый, хватит ли гранат, доживёт ли до вечера Туров.

Ещё прошлой зимой я открывал её как справочник и искал подсказку. Находил редко, и она чаще всего оказывалась не про то.

Сверяться я перестал в марте. Не решил перестать — стало не с чем. Не оттого, что забыл. Оттого, что переменил.

В той истории не было особой команды, двадцати листов и людей, которым я отдал право решать без меня. Не было тех строк в расписании огня, которые появились из нашей работы.

Я вынул из неё эти вещи и вставил свои. После этого память перестала быть расписанием.

Осталось смутное чужое воспоминание о лете, которое ещё не наступило.

Стало быть, дальше я иду, как все.

С той разницей, что у меня есть сто семьдесят четыре человека, которых я учил четыре месяца.

Порядок из девяти пунктов, из которых некоторые куплены дорого.

И три строки в чужом расписании огня.

Больше у меня нет ничего.

И это больше, чем было у меня когда бы то ни было.

Туров кончил повторять и стоял, ожидая.

— Всё верно. Повторили правильно.

— Тогда я пойду, — сказал он. — Проверю первую партию.

Зотов ушёл к машинам. Ковтун — к своим. Сорока — к подноске.

Последним уходил Тарабрин и на выходе обернулся.

— Ваше высокоблагородие. А в двадцать листов это войдёт?

— Что именно?

— Ну вот это всё. Что нынче будет.

Я сказал, что войдёт, если будет кому записать.

— Так я запишу. У меня карандаш есть.

К рассвету небо со стороны местечка поднялось и стало серым.

Германская проволока из чёрной сделалась рыжей.

Легла роса. Её не было третью неделю.

Люди лежали и не двигались. Сто семьдесят четыре человека, из них шестьдесят — впервые.

Кто лежит так впервые, тот слушает. Прочие уже не слушают: услышать всё равно нельзя.

Наблюдатель не сводил глаз с германского хода.

Ход молчал.

По расписанию его накроют с первым залпом и будут держать до особого распоряжения. Чужая строка в чужой бумаге — про ход, который мы нашли слишком поздно.

Больше я про него ничего сделать не мог.

Стало слышно птицу — одну, где-то за гребнем.

Она пела, как всякая птица в мае. Ничего не зная.

Я вынул часы и держал их открытыми.

Стрелка подходила к половине пятого.

Она передвинулась ещё на минуту. Потом ещё.

Кто-то справа кашлянул в рукав. Его не одёрнули.

Тарабрин прошёл вдоль партии пригнувшись и лёг на место.

Шадрин подтянул ножницы, положил под правую руку.

За нашей спиной ударило первое орудие.

Далеко, в самой глубине.

Оно ударило одно. Его было слышно отдельно.

Через две секунды ударило второе.

Потом заговорили батареи по всей дуге горизонта.

Земля пошла.

Предыдущая главаГлава 24 из 25Следующая глава