К книге
Прапорщик 1914: Перед прорывомГлава 1 Десятое марта
4%
Глава 1 Десятое марта
1

Дорога от узловой станции называлась дорогой только в бумагах. На деле это была гать из горбыля, положенная года полтора назад и с тех пор трижды разъезженная до чёрной каши, а поверх каши стояла вода — не лужами, а сплошняком, ровно, как разлитый чай по столу.

Двуколка шла шагом. Возница берёг лошадь и на колдобинах привставал, а мы с Зотовым и Лыковым сидели, свесив ноги наружу, чтобы не мочить сапоги о натёкшее внутрь.

— Ваше благородие, — сказал Зотов, — я так понимаю, к сроку успеваем.

— Успеваем. К полудню будем.

— Оно, конечно, и жалко.

Соломину он вытащил из тюфяка ещё на этапе и с того дня носил в зубах — прежнюю потерял под Новый год, а без неё ему, по его словам, не думалось.

Навстречу шли повозки.

Они шли не колонной, а как получалось: одна, за ней сразу три, потом порожняя, потом опять сцепка из четырёх, и все — с севера. Санитарные двуколки, парные и одиночные, обозные телеги, приспособленные под лежачих, две линейки с брезентом. Возницы держались правого края, мы жались к левому, и на каждом разъезде колёса уходили в воду по ступицу.

На восьмой или девятой я перестал смотреть на лица и стал смотреть на ноги. У половины лежачих сапоги были разрезаны по голенищу и наверчено тряпьё поверх портянок, и это не осколки. Это вода, которая днём стоит, а ночью подмерзает, и человек в ней лежит перед проволокой столько, сколько его там оставили.

— Много, — сказал Лыков.

Больше он ничего не прибавил.

Он вообще с самого приказа держался так, будто едет по чужому делу, и был в этом по-своему честен: согласия своего он мне тогда не дал и теперь он вёз сюда своё несогласие вместе с вещевым мешком, аккуратно, не роняя.

За четвёртой верстой гать поднялась, вода сошла с настила, и стало видно поле — бурое, в проплешинах ноздреватого снега, с чёрными пятнами там, где стояла артиллерия и где земля выбита копытами и колёсами до глины. По полю тянулись колеи, и колеи эти вели туда же, к северу.

Оттуда доносило.

Доносило ровный низкий гул, будто за горизонтом катали пустые бочки по деревянному настилу, и он не прерывался, а только опадал и подымался, и по этому опаданию слышно было, что работают по площади.

Здесь, у меня оставалась одна привычка из той жизни, от которой я так и не отучился: услышав такое, я всякий раз коротко примерялся — знаю ли я, чем это кончится. Знал я мало. Помнил, что весной шестнадцатого на этих озёрах у нас вышло тяжело и пусто, и всё. Ни числа, ни места, ни того, чья дивизия завтра пойдёт вон по той низине. Такое знание годится ровно на то, чтобы испортить себе утро.

Я и испортил, и на этом кончил.

На разъезде у обгорелой риги нас пропустили вперёд, и я разглядел ближнюю повозку. Лежали трое, двое головами к нам. Тот, что с краю, был не ранен вовсе — по крайней мере, крови на нём не имелось, — а лежал, подобрав к животу колени, и мелко трясся, и его придерживали за плечо, чтобы не сползал.

— Сутки в воде, — сказал возница, поймав мой взгляд. — Ихняя рота третьего дня ходила.

На следующем разъезде передняя двуколка встала.

Правое колесо ушло с горбыля в промоину по ось, лошадь дёрнула раз, другой и стала, разъезжаясь задними ногами, и возница слез в воду, и стало ясно, что вдвоём с лежачими он оттуда не выберется, а сзади подпирали ещё три повозки, и вся колонна на узкой гати остановилась.

Мы слезли с двуколки.

Зотов взялся за спицы, я и Лыков подобрались под задок, возница взял лошадь под уздцы, а раненый, который сидел, перевалился на здоровый бок и всей тяжестью подался к левому борту, чтобы не опрокинуло. Никто ничего не командовал. Мы качнули на счёт «раз» впустую, на «два» колесо пошло, вода хлынула в сапоги, и двуколка выехала.

— Благодарствуйте, ваше благородие, — сказал возница.

— Далеко ли везёшь? — окликнул я его.

— До местечка. Оттуда поездом.

— А часть у тебя какая?

Он назвал полк, которого я не знал, и прибавил, сматывая вожжу:

— Наши туда третий раз ходят. Первый раз ходили пятого, второй — седьмого, нынче опять сбирают. Место одно и то же, ваше благородие. Я уж и воронки в лицо знаю.

Он тронул, и колонна пошла, а мы остались стоять по щиколотку в воде, и я слушал, как позади, за поворотом гати, колёса одно за другим бьют по тому же горбылю в том же месте.

Третий раз. Пятого, седьмого, нынче.

Я сел в двуколку и записал это, покуда не стёрлось: три атаки, одно место, шесть суток.

* * *

Штаб фронта стоял в местечке, которое я не стану называть.

Двор был мощёный, и это по нынешней распутице означало больше, чем колокольня и каменный дом: во дворе не тонули. Стояли два автомобиля, оба в грязи по стёкла, и третий, разобранный, под брезентом. Вестовые сидели на ступеньках, поставив сапоги в лужу и держа на коленях сумки, чтобы бумага была выше воды.

Часовой посмотрел мою бумагу, потом на Зотова с Лыковым.

— Нижним чинам внутрь нельзя.

— Обожду, — сказал Зотов.

Он отошёл к стене, где посуше, стал под самой водосточной трубой и оттуда обозрел двор с видом человека, которому впервые за трое суток не надо никуда идти.

— Ваше благородие, вы там не спешите. Нас тут за мебель держат, а мебель, между прочим, вносят.

Внутри пахло мокрым сукном и горелой бумагой.

Это был не тот запах, что бывает при отступлении, когда жгут архивы; жгли обыкновенную писарскую негодную бумагу в печке, но запах стоял тот же, и от него у меня в затылке отозвалось прошлое лето. В коридоре по обеим стенам висели шинели, и с них текло, и денщик время от времени проходил и сдвигал под них ведро.

Телефон работал не переставая.

Я насчитал в коридоре четыре аппарата в двух комнатах, и оба раза, проходя мимо открытой двери, слышал одно и то же слово в разных ртах: «продвижения». Продвижения не имеет. Продвижения не имеет. Один раз — «продвинулись до второй линии проволоки», и следом, тем же голосом, спокойно: «людей вернули на исходное».

За третьей дверью стоял стол с картой, и над картой держали лампу, потому что окно выходило на север и света от него в марте немного. Я успел разглядеть немного: обрез озера, две синие черты по гребню и красные стрелки, короткие, как обрубки. Все стрелки были короткие. Так рисуют, когда рисовать нечего, а показывать надо.

В приёмной сидели офицеры.

Их было семеро, и это меня озадачило: по бумаге, которую мне подписали в феврале, к десятому марта при штабе фронта надлежало собраться двадцати офицерам с четырёх дивизий — чтобы на деле проверить приёмы штурма укреплений. Двадцать и два нижних чина по избранию начальника команды.

— Разобрали, — объяснил мне поручик, сидевший ближе всех к двери. — С шестого числа берут обратно, кого куда. У меня в полку два офицера на батальон, я жду четвёртый день и, если правду говорить, жду напрасно.

Он назвался: поручик Туров, Сергей Васильевич. Говорил он суховато и точно, и, начиная говорить, снял с правой руки перчатку и держал её в кулаке, будто она мешала произносить слова.

Второй, подпоручик, представился Белецким. Этот, наоборот, говорил быстро, чуть глотая концы, и, слушая, складывал снятые перчатки одну в другую, ровно, пальцы к пальцам, как складывают, чтобы после не искать.

— Вы Северцев? — спросил он. — Тот, который зимой стрелял по бумаге?

— По бумаге я не стрелял. По бумаге я считал.

— У нас в дивизии читали ваш разбор. Точнее, читали не ваш, а списанный с вашего, и там половина цифр перевёрнута. Я вам после покажу, если позволите, где перевёрнута.

— Показывайте теперь.

Он оживился, вытащил из-за обшлага сложенную вчетверо бумагу и развернул её на колене. Бумага была писарская, третьего или четвёртого списка, буквы к концу строки заваливались.

— Вот. «На четверть часа работы по ста саженям — шесть выстрелов».

— Шестьдесят.

— Я так и полагал, — обрадовался Белецкий. — Только у нас по этой бумаге считали заявку и вышло, что на батальонный участок довольно тридцати снарядов. Мы её подали. Нам её утвердили.

— И что же, дали вам их?

— Дали. Ровно тридцать.

Он сложил бумагу обратно тем же порядком, как складывал перчатки.

— Так что вы там у себя пишите поаккуратнее, господин капитан. Мы ведь читаем.

Туров при этом не улыбнулся, а перевернул перчатку в кулаке, и по нему стало видно, что заявку в его полку писали такую же.

Ещё двое сидели молча, и по ним видно было, что они здесь тоже четвёртый день, и что за эти четыре дня им не сказали ничего, и что каждый из них уже примерился ехать назад.

Я сел на свободный стул, положил на колени полевую сумку и стал ждать.

В сумке лежало немного: приказ с моей фамилией, копия ведомости, письма и лист, списанный мною в феврале с таблички старшего унтер-офицера Дёгтева. Сама табличка осталась у него. На листе в два столбца стояли шаги: от нашего бруствера до горловины и от горловины до проволоки.

Полтора месяца этот лист лежал у меня в сумке без всякого применения.

За дверью зазвонили, и штабс-капитан, ведавший приёмом, вышел и назвал мою фамилию, и я поднялся.

* * *

Генерал-майор Руднев, Алексей Николаевич, состоял для поручений при главнокомандующем армиями фронта и вёл опытные работы. Я знал о нём ровно то, что стояло в феврале под моим приказом — подпись была не его, — и то, что зимой на разбор в штаб меня вызывали по его записке.

Он был невысок, сед на висках, в кителе без ремня, и сапоги его стояли у печки, а сам он ходил в мягких. Сапоги были в свежей глине по колено, и глина ещё не обсохла.

На столе лежала карта, и он, слушая, время от времени подравнивал её край по краю стола, тремя пальцами, коротким движением, как поправляют скатерть.

— Капитан Северцев, — сказал он. — Явились к сроку. Это уже кое-что; из двадцати к сроку явилось семеро, и трое из них — потому что их полк отсюда в шести верстах.

— Ваше превосходительство, я прибыл в распоряжение штаба фронта для опытной разработки…

— Разработки не будет.

Он опять подравнял карту.

— Не будет учебной команды, не будет городка в тылу, не будет вашего опытного участка, отведённого в стороне от дела, где вы к июлю показали бы мне, как оно должно быть. У меня шестые сутки идёт наступление. Вы слышали по дороге.

— Слышал, ваше превосходительство.

— И видели, надо полагать.

— Сорок две повозки за час, ваше превосходительство. Встречных.

Он на это ничего не ответил, но карту трогать перестал.

— Я читал ваш февральский лист, — сказал он. — Там сказано, при чём ваш порядок работает и при чём не работает. Второе мне нужнее первого; за первое ко мне ходят по десять человек в неделю, а второго не пишет никто.

— Тогда позвольте доложить второе сразу. При многочасовой подготовке он не работает вовсе.

— Отчего не работает?

— Оттого что немец под подготовкой уводит людей в убежища и возвращает их по сигналу. Мы час бьём по пустому окопу, потом идём — и встречаем целые машины на непорванной проволоке. И так третий раз подряд на одном и том же месте.

— Это вам известно откуда?

— Из ноября. Не отсюда — у нас на участке. Но делает он это везде одинаково, потому что это разумно.

Руднев отошёл к окну и оттуда посмотрел на меня через плечо.

— Хорошо. Тогда слушайте, что я вам даю, и слушайте внимательно, потому что второго раза не будет и переспросить будет некогда.

Он вернулся к столу.

— Я даю вам вашу же полосу. Ту, где стои́т ваш батальон и где вы всё промерили ногами. Я не даю вам северный участок, туда вас никто не пустит, и я туда не пущу — там сейчас три дивизии, и они делают то, что им приказано. Я даю вам право сделать на вашей полосе одно дело так, как вы написали, и никто вам в этом не помешает. Я даю вам гренадерские команды четырёх дивизий — с людьми и с их снаряжением. И я даю вам срок.

— Какой мне даётся срок?

— Шесть дней. Считая нынешний.

— Отчего же именно шесть?

— Оттого что на седьмой пойдёт вода, — сказал он. — Вы её сами видели на гати. Ночью держит, днём не держит. Через шесть дней здесь не пройдёт ни человек с грузом, ни двуколка, ни, простите, ваш порядок. И тогда всё, что вы напишете, ляжет до осени, а осенью его будет читать другой генерал и другой капитан.

Я не стал говорить, что за шесть дней нельзя сколотить людей из четырёх дивизий. Он это знал не хуже меня.

За стеной зазвонил телефон, потом ещё раз, и штабс-капитан внёс аппарат на длинном шнуре и поставил на угол стола. Руднев взял трубку.

— Слушаю… Когда начали?.. По чьему приказанию?

Он слушал долго, и в трубке было слышно не слова, а голос — ровный, далёкий, с потрескиванием, будто там жарили что-то на сухой сковороде.

— Потери донесут к вечеру?.. Хорошо. Не к вечеру, а как сочтут ротные. Мне не нужно круглого числа.

Он положил трубку и подвинул аппарат от себя.

— На севере пошли в третий раз, — сказал он. — По тому же месту, по которому ходили пятого и седьмого. Артиллерия работала два часа. Продвижения не имеют.

Он произнёс это без выражения, как читают сводку, и подравнял карту.

— Приказ не глуп, капитан. Французов у Вердена жмут; наше дело — не дать германцу снять отсюда дивизии. С той стороны доносят: там стало тише. Может, своё мы уже сделали. Только гать от этого суше не стала.

— Ваше превосходительство, я прошу три вещи.

— Просите, капитан.

— Первое: людей отбирать я буду сам. Не по спискам, а глядя, что человек умеет руками. Второе: телефон и провод. Не пару аппаратов на батарею, а провод с катушками, столько, чтобы тянуть его вперёд и чинить под огнём, и людей при нём — троих, четверых. Третье: батарею, которая будет стрелять по вызову наблюдателя, а не по расписанию, составленному накануне.

Руднев выслушал, не перебивая.

— Первое даю, — сказал он. — Второе даю, сколько найду; провода у меня меньше, чем вам захочется, и часть его вы у меня украдёте, и я это увижу и не замечу. Третье дать не могу.

— Тогда всё остальное не имеет смысла.

— Не могу дать так, как вы просите, — поправил он. — Батарею вам не подчинят: в моей власти этого нет, и в чьей есть — тоже не знаю, скажу вам честно. Могу другое: обяжу батарею вашего участка держать при вашем деле своего наблюдателя со связью, и наблюдателю будет приказано стрелять по вызову с передового, покуда провод цел. Дальше — как договоритесь с командиром батареи.

— Штабс-капитан Свиридов.

— Вот и договаривайтесь.

Он отодвинул карту и положил на её место лист, исписанный писарским почерком, и я увидел свою фамилию сверху.

— Подпишу нынче. Наряд на людей уйдёт с вечерним поездом, чтобы у вас в дивизиях не заспорили о старшинстве. Теперь то, чего вы не спросили, а следовало.

— Слушаю, ваше превосходительство.

— В бумаге будет сказано: гренадерские команды выделить в распоряжение капитана Северцева по мере возможности и без ущерба для службы в частях.

— Понимаю, ваше превосходительство.

— Понимаете, да не всё. — Он опять подравнял карту. — Из четырёх дивизий вам пришлют не тех, кого вы хотели бы, а тех, кого начальник дивизии согласится отпустить на шестые сутки наступления. Это будет второй сорт, а местами третий. И спрашивать я с вас буду не за сорт. Я вам дал срок и право. Остального у войны нет.

— А если не выйдет?

— Тогда вы вернётесь в свой батальон, а я объяснюсь наверху. Объясняться мне не впервой, — он поднял глаза, — Идите, капитан. Срок пошёл сегодня.

Я вышел.

В приёмной сидели те же семеро, и Туров, увидев моё лицо, снял правую перчатку.

* * *

Во дворе шёл мокрый снег. Он ложился на мощёное и тут же расходился водой, и вестовые на ступеньках подобрали ноги.

Зотов стоял под трубой на том же месте.

— Ну как, ваше благородие? Учить будем?

— Будем воевать. Шесть дней нам дали.

Зотов переложил соломину.

— Это лучше, — рассудил он. — Учить-то мы с Прохором за зиму намучились. Двадцать господ офицеров, и всякий второй норовит объяснить, отчего у него в полку иначе.

— Господ офицеров осталось семеро.

— Так и учить меньше.

Я прикинул: дивизии пришлют сотню с небольшим, отобрать удастся восемьдесят, а до дела дойдут пятьдесят.

Пять суток. Из них две ночи уйдут на промер и на проход, значит, на выучку — трое суток.

Я записал: 130 — 80 — 50. Потом приписал сбоку: провод, катушки, ножницы, маты, топоры.

— Прохор Иваныч, — сказал я. — Ножницы нам дадут по числу людей?

— Не дадут, — отозвался Лыков.

— Отчего же?

— Оттого что ножницы вещь казённая и записанная, а человек нет. Человека отпустят, ножницы оставят.

— Тогда ножницы добудем.

— Добудем, — согласился он. — Только чтоб опосля не спрашивали, где взяли.

За воротами прошла ещё одна санитарная колонна — четыре двуколки и линейка, — и часовой у ворот отвернулся, пропуская, и я успел заметить, что у второй двуколки на задке привязан котелок и котелок этот бьётся о доску, и звук получается такой, будто кто-то не спеша стучит ложкой по столу.

В воротах меня догнал Туров.

Он шёл без фуражки, держа её под мышкой, и перчаток в руке у него уже не осталось.

— Господин капитан. Меня к вам напишут?

— Напишут семерых. Дальше — как отпустят полки.

— Мой полк не отпустит.

— Тогда доберётесь сами. Дорогу знаете.

— Знаю, — ответил он, подумав.

— Одно условие, поручик. У меня учат унтер и ефрейтор. Зимой вам это не понравилось.

Он надел фуражку и ушёл в дом.

Я подошёл к канаве у крыльца.

Вода в ней стояла бурая, с соломой, и по краю, у самого камня, шла бумажная корка ночного льда — тонкая, в палец шириной, уже подтаявшая с одной стороны. Я взял из-под ног щепку и опустил в воду до дна, и вынул, и посмотрел, докуда мокро.

Вершков восемь.

В феврале Дёгтев опускал палку в низине на нашем участке и показывал мне шесть вершков, и говорил: рано, на месяц рано, к марту будет по колено, и кто пойдёт этой низиной, тот пойдёт по воде.

Здесь была не та низина и не тот грунт, и мерить щепкой в канаве у штабного крыльца — занятие для человека, которому нечем себя занять. Но восемь — это больше шести.

Я записал восемь вершков и число: десятое марта.

Срок мне назначил не генерал.

— Зотов, — сказал я, застёгивая книжку. — Идём на станцию. Наряд на людей уйдёт вечерним, а нам его ждать негде.

— А ночевать-то где будем?

— В дороге.

Предыдущая главаГлава 1 из 25Следующая глава