Развратник, радуясь, клевещет…
Император Николай благословил издание «Истории Пугачевского бунта» далеко не случайно. Он решился вернуться к крестьянскому вопросу и ждал приезда Киселева. В мае тридцать четвертого года император объявил Павлу Дмитриевичу о намерении «вести процесс против рабства». Выход «Пугачева» должен был совпасть с началом действий и подготовить умы консервативных дворян.
Выход книги выглядел как событие истинно государственного значения. «Пушкин… ожидает прибытия царя, чтоб выпустить в свет своего „Пугачева“», – писал Вяземский княгине Вере Федоровне в октябре.
В ноябре Пушкин сообщал Бенкендорфу: «История Пугачевского бунта отпечатана, и для выпуска оной в свет ожидал я разрешения Вашего Сиятельства; между тем позвольте обеспокоить Вас еще одною просьбою: я желал бы иметь счастие представить первый экземпляр книги государю императору, присовокупив к ней некоторые замечания, которых не решился я напечатать, но которые могут быть любопытны для его величества».
Полгода назад, после того как Уваров показал ему, кто истинный хозяин его сочинений, и полиция вскрыла его письмо жене, а царь одобрил действия полиции и Уварова, он попытался выйти в отставку. Все, что он задумал, показалось ему неисполнимым, ведущим к ненужным жертвам самолюбия, окончательной потере популярности…
Накануне выхода «Пугачева» он снова надеялся…
Вывоз книги из типографии был санкционирован самим императором. Так хотел Сперанский. Кроме обычной теперь осторожности Михаила Михайловича, здесь видно и общее их с Пушкиным желание как можно торжественнее и официальнее обставить этот момент.
«Пугачев» вышел в свет в самом начале тридцать пятого года, а вскоре после этого царь ввел Киселева в Государственный совет и предложил ему обдумать возможные реформы.
Сергия Семеновича появление «Пугачева» взбесило не просто от неприязни к Пушкину. Причины были куда серьезнее.
Столь важное сочинение, трактующее вопросы большой политики, вышло без его ведома и соизволения. И это был удар не только по самолюбию, но прежде всего по престижу. Сергий Семенович добивался абсолютного контроля над всем, что касалось до его ведомства. Он мечтал о полном контроле над всеми явлениями литературной, культурной, культурно-политической жизни. Появление «Пугачева» помимо него давало Пушкину принципиальный перевес, могло послужить опасным прецедентом на будущее, создавало впечатление об ограниченности его, Уварова, влияния.
Но куда страшнее было другое. Провозглашенная им народность как один из коренных источников самодержавной власти подразумевала – непременно! – социальный мир. В его обольстительно цельной системе не было места прежде всего крестьянским бунтам. Сочинение Пушкина, явственно указывавшее на возможность подобных бунтов в его, Уварова, время деятельности, отменяло эту цельность. Заставляло усомниться в идее «реформ сознания», а не «реформ жизни».
Пушкинское сочинение было козырем для тех, кого Уваров естественным образом воспринимал как противников, – для Киселева и Сперанского.
Сама мысль об отмене рабства или реформах, ведущих к этому, претила Сергию Семеновичу не только потому, что он начал новую свою карьеру с записки о несвоевременности и вредности таких реформ, но и потому, что движение в эту сторону оттесняло на второй план, а то и вообще делало сомнительной его генеральную доктрину перевоспитания нации.
В бурях, сопутствующих крушению рабства, в ломке крестьянского сознания, которая неизбежно бы при том произошла, триединая стройность уваровского здания разлетелась бы вдребезги.
Для возведения умственных плотин, для воспитания просвещенных рабов Сергию Семеновичу нужна была стабильность, а не перевороты…
Спор шел о смысле деятельности и – в конечном счете – существования.
Свои планы относительно «процесса против рабства» Николай держал в секрете, делился ими только с Киселевым, да и того просил ни с кем об этом не говорить, кроме Сперанского.
Выход «Пугачева» тем более поразил Уварова, что указывал на соответствующие намерения императора. Он означал, что Сергию Семеновичу не удалось монополизировать ту часть августейшего сознания, которую занимали реформаторские амбиции.
По выходе «Пугачева» инцидент с «Анджело» показался невинной размолвкой. Вот когда Уварову стало ясно, что Пушкин по-настоящему опасен и с его, Уварова, планами несовместим. Пушкину же стало ясно, что всесилие Уварова обрекает на невозможность все то, что он собирался предпринять для спасения России.
Никогда не обольщаясь относительно российской аристократии, он к тридцать пятому году потерял веру в родовое дворянство – в том его состоянии, в каковом пребывало оно теперь, – обескровленное разгромом авангарда, истощенное раздроблением имений, деморализованное потерей понятия о своей политической роли в неизбежных катаклизмах, утратившее чувство долга, а стало быть, и чувство чести.
Вопрос для него стоял ясно: или удастся воспитать молодые поколения дворян так, что они осознают свой истинный долг и обучатся «чести вообще» и, соответственно, станут защитой народа и двигателем разумных реформ, или же превратятся в «страшную стихию мятежей», соединясь с бунтарской стихией отчаявшихся мужиков.
Чем далее, тем более противоборство Пушкина и Уварова превращалось в противоборство исторической жизни и исторического омертвения. Дилемма: жить, испытывая боль, страдание, жить с надеждой, но и с трезвым пониманием драматизма исторического бытия, и, соответственно, ища пути для разрешения этого драматизма, или же существовать в одеревенении идеологической анестезии, – эта дилемма с роковой равномерностью вставала перед правительством Российской империи. Для Пушкина варианты были ясны – органичный процесс, со всеми его перепадами и опасностями, но и конечной социальной гармонией, или же ложная стабильность, сулящая недолгий покой и катастрофу в недалеком будущем.
«Историей Пугачева», политическими статьями, которые он готовил, грандиозной «Историей Петра», над которой он трудился, он надеялся толкнуть страну на первый путь…
Прочитав «Историю Пугачевского бунта», Сергий Семенович безошибочно узнал в ней первую главу некоего учебника для познания прошлого и настоящего. И решился сделать все от него зависящее, чтоб – раз уж он не смог предотвратить выход книги – скомпрометировать ее.
У Сергия Семеновича были основания для беспокойства. Книга прежде всего попала в руки тех, кому она была не просто любопытна. Уже в феврале тридцать пятого года Александр Тургенев писал Жуковскому из Вены, что «Историю Пугачевского бунта» «читал посол и переходит из русских рук в руки». Послом в Вене был Дмитрий Павлович Татищев, сторонник освобождения крестьян. Вскоре после того, как он прочитал «Пугачева», в Вену приехал Киселев, и они беседовали о будущих реформах. И в дальнейшем Татищев снабжал Киселева материалами о европейском состоянии крестьянского вопроса.
На таких читателей Уваров повлиять, разумеется, не мог. Другое дело – читающая российская публика. Здесь возможности его были велики отнюдь не только по занимаемому им официальному положению, но и по достигнутой им репутации в самых разных кругах.
Вдова профессора философии и богословия одного из немецких университетов адресовалась к Сергию Семеновичу с такими словами: «Слава о знаменитых подвигах Вашего Превосходительства в пользу народного просвещения Российской империи, распространяющаяся по всей Европе…» и так далее.
Сразу после смерти Сергия Семеновича, умершего опальным, некто Г. Попов написал и роскошно издал на свой счет стихи, заканчивающиеся так:
Нам народность – в бранях знамя,
Божий Крест верней забрал,
Русь Святая – орифлама, —
Нас Уваров понимал!
Это не просто посмертный восторг. Никакой корысти прославлять министра, не только покойного, но и опального, не было. В годы расцвета карьеры на Уварова смотрели – многие и многие! – именно так. Как на пророка спасительных идей. Его слава великого эрудита, друга европейских знаменитостей, корреспондента самого Гёте, вкупе с его официальным величием, создавала вокруг изящно и сурово вскинутой головы Сергия Семеновича ослепляющий ореол. Особенно для людей, мало что о нем знавших до его возвышения.
«В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже – не покупают. Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении».
Неуспех «Пугачева» Пушкин ставил в прямую связь с «криками» Уварова. И не случайно.
Уже был задуман императором новый комитет для обсуждения крестьянской реформы. Уже состоялись решительные разговоры Николая с Киселевым. Но, с другой стороны, и сила Уварова возрастала.
«Указ
нашему тайному советнику, министру народного просвещения Уварову
Во изъявление особенного нашего благоволения к отличным трудам Вашим по управлению вверенным Вам министерством всемилостивейше жалуем Вас кавалером ордена Святого Александра Невского… Пребываем императорскою нашею милостию к Вам благосклонны.
7 апреля 1835 года
Николай».
Тонкий психолог, Сергий Семенович делал все, чтобы благоволение к нему императора полной мерой входило в сознание окружающих.
Он умело и последовательно создавал вокруг себя атмосферу гордой значительности.
Молодой чиновник Министерства просвещения с благоговением наблюдал разыгранную министром сцену: «Уваров получил орден Св. Александра Невского. Накануне праздника, когда крупные награды делаются известными, от Уварова последовало приказание, чтобы все чиновники его ведомства на другой день Пасхи к 11-ти часам собрались в департамент Министерства народного просвещения, куда и он приедет. К назначенному времени все мы собрались. Ровно в 12 часов приехал министр. Медленной походкой он вошел в зал и, поздоровавшись со всеми нами, выдвинулся на середину залы и своим звонко-тягучим голосом произнес: „Истинный министр народного просвещения есть государь император – я его орудие – вы исполнители моей власти – в моем лице вы все награждены; впрочем, я вами доволен“. Сказав это, он сделал общий поклон и быстро вышел. По отъезде Уварова мы начали поздравлять друг друга с наградою».
26 июля того же года утвержден был составленный Уваровым новый университетский устав, уничтожавший остатки академического самоуправления и отдававший университеты безраздельно во власть правительственных чиновников – попечителей учебных округов.
Это был важный результат уваровских «отличных трудов»…
За последние полгода в официальном положении Пушкина произошла перемена, которую он, быть может, не оценил до конца.
В ноябре тридцать четвертого года он, как было заведено, представил том своих «Стихотворений» в III Отделение для разрешения к напечатанию. Том был рассмотрен и одобрен. Но, в отличие от прежних лет, дело на этом не закончилось. После ведомства Бенкендорфа книга пошла в ведомство Уварова – в цензурный комитет.
Они сговорились за пушкинской спиной.
Ссориться с Уваровым из-за Пушкина Бенкендорф не собирался. Пушкин все еще не мог в это поверить.
Но 24 января Сергий Семенович адресовался к Дондукову: «Возвращая при сем представленные Вашим Сиятельством два стихотворения А. Пушкина, покорнейше прошу предложить цензуре, не стесняясь написанным на сих стихотворениях дозволением к печатанию, сличить оные с тем, как они были уже однажды напечатаны, и одобрить оные ныне в том же виде, в каком сии пиесы были дозволены в первый раз».
Пушкин не знал этого документа и не мог оценить поэтому его сокрушительного смысла. А речь шла о том, что, коль скоро автор осмелился поправить или восстановить какие-либо строки в цензурованных ранее стихах, то даже в случае одобрения этих исправленных стихов III Отделением, цензурный комитет пропускать их не должен.
Уваров не решился бы на такой шаг, не получи он высочайшей санкции.
Пушкина отдавали во власть министра просвещения. Причем ни император, ни Бенкендорф не подозревали о взаимной ненависти этих людей, не могли понять пропасти, их разделяющей, исторической невозможности их сосуществования. Они просто решили, что Пушкину больше незачем пользоваться такими привилегиями. «Пугачев» – случай особый. А в остальном его можно было задвинуть обратно в общий ряд российских литераторов, полностью подвластных Уварову.
Весной тридцать пятого года Пушкину стало ясно, что «Поэмы и повести» и «Стихотворения», которые он издавал и на которые возлагал денежные надежды, выйдут в том виде, в каком их хочет видеть министр просвещения.
Причем князь Дондуков, вызвав Пушкина, прямо заявил ему о перемене его положения. То, что он должен был выслушивать грубые ультиматумы от уваровского «паяса», «дурака и бардаша», превысило меру унижения.
1 июня тридцать пятого года Пушкин снова обратился через Бенкендорфа к царю с просьбой об отставке.
И первой, и второй попыткам отставки непосредственно предшествовали острые столкновения с Уваровым. Но если в тридцать четвертом году это было лишь одним из многих обстоятельств, то в тридцать пятом – стало главным.
Отставка опять не получилась.
Он решил продолжать борьбу.
Но сперва надо было как-то отбросить, потеснить Уварова. Иначе все теряло смысл.
Явное сочувствие Бенкендорфа Полевому – в пику министру просвещения, явная неприязнь, возникшая между двумя теперь уже соперниками по влиянию на императора, давала некоторую надежду.
Урок «дела Полевого» Пушкин учел внимательно.
Заручиться покровительством Николая через Бенкендорфа, используя разлад в верхах, казалось после успеха «Пугачева» у императора реальным.
Надо было только показать императору и шефу жандармов нелепость и самодурство цензурных притеснений, показать вызывающую дерзость цензурного ведомства, посягавшего на цензорские права самого царя.
В апреле он наметил эту линию наступления – через Бенкендорфа, которому он писал в черновом письме: «Я имел несчастие навлечь на себя неприязнь г. министра народного просвещения, так же, как князя Дондукова, урожденного Корсакова. Оба уже дали мне ее почувствовать довольно неприятным образом».
Цензурные неприятности пока что были минимальными. Но он думал о будущем и хотел обезопасить свои политические труды.
Письмо он не отправил, ибо 16 апреля имел личную встречу с шефом жандармов…
И надо было нейтрализовать влияние Уварова на публику, скомпрометировав его как личность, как общественную фигуру.
Это был продуманный план, сулящий некоторую надежду.
Исполнение плана он начал апрельским письмом Дмитриеву о фокуснике Уварове и его паясе Дондукове-Корсакове, а затем и чрезвычайно обидной эпиграммой на Дондукова.
В это же, очевидно, время, готовя историческое обоснование своего грядущего нападения на министра, он записал: «Суворов соблюдал посты. Потемкин однажды сказал ему, смеясь: „Видно, граф, хотите вы въехать в рай верхом на осетре“. Эта шутка, разумеется, принята была с восторгом придворными светлейшего. Несколько дней после один из самых низких угодников Потемкина, прозванный им Сенькою-бандуристом, вздумал повторить самому Суворову: „Правда ли, ваше сиятельство, что вы хотите въехать в рай на осетре?“ Суворов обратился к забавнику и сказал ему холодно: „Знайте, что Суворов иногда делает вопросы, а никогда не отвечает“».
Здесь не случаен не только сарказм по отношению к Сеньке-бандуристу, отцу министра, «низкому угоднику» фаворита, но не случайна и фигура Суворова.
В тридцатом году, в эпоху «Моей родословной», он записал: «Конечно, есть достоинство выше знатности рода, именно: достоинство личное, но я видел родословную Суворова, писанную им самим; Суворов не презирал своим дворянским происхождением».
В тридцать пятом году, вступая в смертельную распрю с Уваровым, он столкнул потемкинского шута, мимолетного любовника Екатерины, вышедшего в вельможи, и великого Суворова, старинного служилого дворянина, чтущего своих предков и свое дворянское достоинство.
За Уваровым стояла новая бюрократическая знать, продажная и корыстная, слепая в политике.
За ним, Пушкиным, – традиция старого дворянства, чья судьба была судьбой России, чье падение сулило беды государству…
В том же апреле он сделал еще один ход. Он передал через Бенкендорфа рукопись «Путешествия в Арзрум» императору. Он сделал это, несмотря на изменившиеся условия игры, – ведь теперь он возвращен был во власть общей цензуры. Поводом для такого хода была важность предмета, касавшегося восточной политики Николая. Он хотел, несмотря ни на что, приучить царя цензуровать его политические рукописи – опыт с «Историей Пугачева» обнадеживал. А «Путешествие в Арзрум» имело прямое отношение к главным его занятиям тридцать пятого года: «Истории Петра», переводу записок бригадира Моро-де-Бразе о Прутском походе 1711 года.
Позволить, чтобы политические рукописи шли через Уварова, он просто не мог. Тогда надо было бросать все.
В мае Николай вернул рукопись с некоторыми замечаниями и разрешил ее печатать. Таким образом, в цензурной блокаде оказалась брешь. Но пускать это оружие – разрешение императора – в дело немедленно Пушкин не стал. У него были иные намерения.
Перед отъездом в Михайловское в августе тридцать пятого он отправил в Главное управление цензуры откровенно издевательское послание, ответ на которое мог быть, по его мнению, только компрометантным для Уварова и Дондукова:
«Честь имею обратиться в Главный комитет ценсуры с покорнейшею просьбою о разрешении встретившихся затруднений.
В 1826 году государь император изволил объявить мне, что ему угодно самому быть моим ценсором. Вследствие высочайшей воли всё, что с тех пор было мною напечатано, доставляемо было мне прямо от Его Величества из 3-го Отделения собственной его канцелярии при подписи одного из чиновников: С дозволения Правительства. Таким образом были напечатаны: „Цыганы“, повесть (1827), 4-я, 5-я, 6-я, 7-я и 8-я главы „Евгения Онегина“, романа в стихах (1827, 1828, 1831, 1833), „Полтава“ (1829), 2-я и 3-я часть „Мелких стихотворений“; 2-е, исправленное издание поэмы „Руслан и Людмила“ (1828), „Граф Нулин“ (1828), „История Пугачевского бунта“ и проч.
Ныне, по случаю второго, исправленного издания „Анджело“, перевода из Шекспира (неисправно и со своевольными поправками напечатанного книгопродавцем Смирдиным), г. попечитель С.-Пб. учебного округа изустно объявил мне, что не может более позволить мне печатать моих сочинений, как доселе они печатались, т. е. с надписью чиновника собственной его величества канцелярии. Между тем никакого нового распоряжения не воспоследовало, и таким образом я лишен права печатать свои сочинения, дозволенные самим государем императором.
В прошлом мае месяце государь изволил возвратить мне сочинение мое, дозволив оное напечатать, за исключением собственноручно замеченных мест. Не могу более обратиться для подписи в собственную канцелярию Его Величества, и принужден утруждать Комитет всеуниженным вопросом: какую новую форму соизволит он предписать мне для представления рукописей моих в типографию?
28 августа Титулярный советник
1835 Александр Пушкин».
Все здесь – вплоть до подписи – имело свой смысл.
Он напоминает о решении Николая, отнюдь не отмененном. Не случайно подчеркнуто «исправленное» второе издание «Руслана и Людмилы». С разрешения государя в нем были вещи, которых в первом издании, прошедшем обычную цензуру, не было.
Он указывал на прецедент.
Он дерзко называет вычерки Уварова в «Анджело» «своевольными поправками». (Вряд ли Смирдин правил поэму. Он мог допустить опечатки – не более.) Он говорит о «втором, исправленном» издании «Анджело». То есть он попытался убрать уваровские вымарки, ссылаясь на право, данное ему императором. И в ответ получает заявление Дондукова.
Он предает гласности это устное заявление председателя Цензурного комитета, отменяющее волю императора, и показывает абсурдность положения, в которое эта удивительная акция его поставила. Император одобрил к публикации его сочинение – «Путешествие в Арзрум», а напечатать он его не может, ибо Дондуков запретил ему впредь обращаться в III Отделение за визой для типографии.
Царь разрешил, а Дондуков запретил!
Не без злорадства думал он о том, как придется изворачиваться Уварову, составляя ответ…
Прямым поводом для начала военных действий стала судьба «Путешествия». Общая же цель виделась ему в широкой дискредитации министра и его клеврета, творивших беззаконие и пренебрегавших волей царя.
По приезде в Михайловское или перед самым отъездом он набросал черновик жалобы Бенкендорфу, которую собирался дописать и отправить в зависимости от развития событий.
«Обращаюсь к Вашему Сиятельству с жалобой и покорнейшею просьбою.
По случаю затруднения ценсуры в пропуске издания одного из моих стихотворений принужден я был во время Вашего отсутствия обратиться в Ценсурный комитет с просьбой о разрешении встретившегося недоразумения… Но комитет не удостоил просьбу мою ответом. Не знаю, чем мог я заслужить таковое небрежение, – но ни один из русских писателей не притеснен более моего.
Сочинения мои, одобренные государем, остановлены при их появлении – печатаются с своевольными поправками ценсора, жалобы мои оставлены без внимания. Я не смею печатать мои сочинения – ибо не смею…»
Он отправил письмо в комитет 28 августа, а 7 сентября уехал в Михайловское, не получив ответа.
Перед отъездом он сговорился с Плетневым, что тот отдаст все же «Путешествие» в цензуру. «Путешествие» предназначалось для альманаха, который они задумали. Разумеется, заручившись высочайшим разрешением, можно было попытаться издать рукопись без общей цензуры. Затеять еще одну тяжбу. Но ему в этот момент важнее было понять, как его противники поступят с рукописью, апробированной царем. Это обнаружило бы степень их уверенности в себе.
Письмо Бенкендорфу он думал пустить в дело, ежели Уваров замахнется на «Путешествие». Тогда фраза: «Сочинения мои, одобренные государем, остановлены при их появлении» – приобретала настоящий смысл. Получалось бы, что министр просвещения последовательно препятствует прохождению сочинений, во влиянии которых на читателей заинтересован царь. Тут и крики о возмутительном смысле «Пугачева», выпущенном по прямому указанию Николая, прекрасно оказывались в общем ряду уваровской оппозиции высочайшему мнению.
29 сентября он вопрошал жену из Михайловского: «Что Плетнев? думает ли он о нашем общем деле?» Речь шла об альманахе. Но – не только. В начале октября он писал самому Плетневу: «Очень обрадовался я, получив от тебя письмо (дельное, по твоему обычаю). Постараюсь отвечать по пунктам и обстоятельно: ты получил Путешествие от цензуры; но что решил комитет на мое всеуниженное прошение? Ужели залягает меня осленок Никитенко и забодает бык Дундук? Впрочем, они от меня так легко не отделаются».
Случайная, на первый взгляд, шутка о Никитенко на самом деле – камертон для понимания глубинного смысла происходящего. Здесь двойная реминисценция: из «Умирающего Льва» Крылова и ориентированных на Крылова собственных строк: «…Геральдического льва Демократическим копытом / Теперь лягает и осел: Дух века вот куда зашел!» Он, как никто, видел опасность ложного демократизма – уваровской народности.
Вопрос о цензуре и «Путешествии» – сложнее. «Путешествие в Арзрум» явно прошло цензурное чистилище без потерь. Уваров с Дондуковым не захотели давать ему повода для новых демаршей.
Но он жаждал не одиночной победы, а узаконенного права публиковать политические и исторические сочинения помимо Уварова. И потому с нетерпением ждал ответа на свой официальный запрос.
Запрос этот и в самом деле поставил Сергия Семеновича в непростое положение. Он, конечно, понял замысел врага. И предпочел не лезть на рожон. Он составил ответ и 23 сентября отправил его в III Отделение. Бенкендорф отсутствовал – он путешествовал за границей с государем. Но управляющий в это время III Отделением Мордвинов был вполне осведомлен о том, каковы должны быть права Пушкина. Он не возражал против позиции министра просвещения. И тогда – 28 сентября – ответ Главного цензурного комитета доставлен был на квартиру титулярного советника.
«Господину титулярному советнику Пушкину.
По поданному Вами в Главное управление цензуры прошению относительно формы для предоставления в типографию рукописей Ваших сочинений Управление определило объявить Вам, что рукописи, издаваемые с особого высочайшего разрешения, печатаются независимо от цензуры Министерства народного просвещения, но все прочие издания, назначаемые в печать, должны на основании высочайше утвержденного в 22 день апреля 1828 года Устава о цензуре быть представляемы в Цензурный комитет, которым рассматриваются и одобряются на общих основаниях».
Подписал документ сам Уваров.
Около 20 октября, вернувшись в Петербург, Пушкин нашел послание Уварова, прочитал и понял, что это хоть и сомнительная, но – победа.
Уваров признавал ограниченность своей власти. Он отворачивался от особого разряда сочинений, «издаваемых с особого высочайшего разрешения». Но в этот разряд входили «История Пугачевского бунта», «Путешествие в Арзрум», будущая «История Петра» – то есть самое для Пушкина главное.
С другой же стороны, все художественные сочинения, которые могли принести ему хлеб насущный, оставались теперь уже неколебимо под контролем Уварова.
Очевидно, так они с Бенкендорфом сговорились, разделив сферы влияния. Пушкин-публицист был еще нужен Николаю для особых видов.
Смешно, однако, было думать, что Уваров смирился. Он оставался непримиримым врагом, временно и вынужденно отступившим…
Разрешения на газету, о котором он просил императора, Пушкин не получил, а стало быть, бессмысленной оказалась и просьба о собственном цензоре. Зато все остальное сработало довольно удачно и не нужно было жаловаться шефу жандармов. Пушкин понял, что на сей момент противники сговорились над его головой. Но кое-что – и немало! – он все же, опираясь через Бенкендорфа на Николая, отбил у министра.
Официальные пути борьбы пока были исчерпаны. Следовательно, оставался путь неофициальный – путь общественной компрометации Уварова, начатый письмом Дмитриеву и эпиграммой.
Надо было обезопасить от нападений Уварова будущие политические труды. Судьба «Пугачева» не должна была повториться. Нужно было нейтрализовать влияние Уварова на умы читающей публики. Вырвать у него умы и души взрослеющих поколений. Иначе все теряло смысл.
Для этого годился только один способ – издавна испытанный в России способ, которым убийственно владели его духовные отцы, люди Просвещения, – памфлет.
Надо было показать Уварова во всей его мерзости, скрытой под мишурой учености и светскости.
Только так.