Беглая ватага отдохнула и отмылась в низкой, просевшей в землю приострожной бане с большим железным, вмазанным в каменку котлом. Киренчане искренне удивлялись людям, некогда приволокшим по Олёкме этакую громоздкую тяжесть на десять ведер. Скорей всего, это были первые промышленные Тугира, собиравшиеся поселиться здесь надолго, но были сметены и выжиты последующим нашествием ватаг и отрядов. Поудивлявшись, киренчане стали спорить между собой, не прихватить ли этот котёл на Амур: по их соображениям, для троих острожников он был великоват. Промышленные бродили по окрестностям, высматривая соболя, боровую птицу и мясного зверя, казаки и пашенные готовились к новому походу, ловили рыбу, сушили впрок юколу, повар Каурко пёк хлеб, ставил новое тесто и сушил сухари. Евсеевиха целыми днями пропадала в тайге с чужими собаками, приносила битых тетеревов и глухарей, сокрушалась, что соболя мало.
Ночи на Олёкме становились темней, берега всё чаще выбеливали острые разводы льда, холодными утренниками крепче промерзали мелководные заливы. На Рождество Пресвятой Богородицы, Ермоген читал молитвы, пристойные празднику, Софон с Ивашкой Перелешиным пономарили, стоя с зажженными свечками в руках, беглецы дружно подпевали, молились истово, возлагая надежды на заступницу за русский народ, за себя и оставленную страну. Всякий прожитый день, всякая спокойная ночь воспринимались ими как чудесный дар, оберегаемый высшими силами, отблагодарить которые можно только через молитву и пост.
Промыслы оказались бедными, ночлеги слишком тесными, ждать зимника, строить временное жильё не было смысла. Ермоген с атаманом спешии загрузить в струги ральники, сошники, плуги, пилы, топоры и поднять их по Тугиру, насколько удастся. По слухам, от бывальцев до Станового хребта было две недели зимнего пути, оттуда тоже две до Амура. Зима ещё только подступалась, но все понимали, что надо расходиться малыми ватагами: тайга не могла прокормить такое множество людей на одном месте, а мука заметно убывала с каждым прожитым днём.
Круг согласился, что нартами по льду тянуть железо будет трудней, а если удастся переправить струги на Амур, как некогда Ерофей Хабаров, не делать там новые, то быть большому облегчению. Промышленные разошлись подальше от острожка, беглецы разделились. Одна ватага готовилась тянуть струги с железом вверх по Тугиру, другая – оставалась при дощанике, чтобы делать нарты и лыжи для зимнего перехода. И вот холодным утренником монах благословил выход на Амур большой иконой Богородицы. Атаман смущённо предложил ему остаться на таборе, но Ермоген наотрез отказался, заявив, что струг с образами и свечами должен идти впереди. Перед выходом он бросил в него свою шубейку и впрягся в бечеву.
– Хоть бы на шест встал, отче! – наперебой зароптали бурлаки. – Старый уже.
Ермоген их не услышал. Призвав в помощь Николу с занесённой саблей – образ, помогавший ермаковцам в их походе, монах потянул струг против течения Тугира. За ним с отрешённым и печальным лицом пристроился было Ивашка Перелешин. Ермоген обернулся и строго приказал ему остаться при жене и детях. Ослушаться Мельник не посмел и с удручённым видом отошел в сторону. Монаху стало жаль его, он ласковей пояснил:
– Не потакай греху, не оставляй жену и дочь при своре озверевших кобелей. Займись лыжами и нартами. Они нам понадобятся.
Ивашка почтительно поклонился, а бурлаки, напрягаясь телами в бечёвах, подхватили акафист: «Радуйся Николе великий Чудотворче… Радуйся нечаянных зол прогонителю…» В большинстве своём они шли в неведомое, зная об Амурской земле только сказки и слухи, поэтому молились непрестанно в надежде на помощь свыше.
Вместо себя атаман оставил на устье Тугира есаула Мишку Сапожника, сам пошёл с первым стругом то на шесте, то в бечеве и всё думал о своих сыновьях. Одолевали Никифора смутные сомнения: старшие, ссылаясь на умученных походом жён, напросились остаться при острожке с плотником Твороговым. Младший, Васька, не захотел расставаться с братьями. Атаман никого не неволил, даже своих сыновей, понимал, что женщинам лучше идти проторённым путём. Остался при плотнике и молодой Гришка Аксамитов, сманивший чужую жену. Она бежала от мужа в чём была среди лета, хорошо, Мишка-есаул вернул ей шубейку, позже вынудил Гришку купить ичиги и сшить капор из грубой изюбриной шкуры, которую тот отмял и задубил корой. Зима уже стучала в двери, особенно по ночам.
Остался на устье Тугира и Фёдор Евсеев с дочерью. Он жалел свою младшенькую, не хотел вести её рискованной первой ватагой. Жена же, тунгуска, не пожелала сидеть при острожке и ушла с передовым отрядом. За ней увязались две собаки новосёловского промышленного. «Вернутся!» – отмахнулся тот, но собаки не вернулись… Собрав оставшихся при Тугирском острожке мужчин, бойко владевших топорами, мукский плотник Ярко Творогов принялся разбирать палубу дощаника на лыжи и нарты.
Между тем шесть узких и длинных тяжелогружёных стругов, приспособленных для плаваний против течения быстрых рек, двигались вдоль берега, бурлаки шли по не заросшему ещё бечевнику. В первом струге, который они стали называть Спасским, везлись иконы. В последнем – нелепо топорщился перегонный куб, прихваченный у Киренского винного откупщика. Тропа была нахожена людьми Ерофея Хабарова, Онуфрия Кузнеца-Степанова, полком московского дворянина Зиновьева, по слухам, спрятавшего часть оружия и припасов на волоке, здесь же шли воровские ватаги Проньки Кислого, Давыдки Кайгорода, Мишки Сорокина, посланные за ними, чтобы задержать, и ушедшие следом служилые люди пятидесятника Анциферова. Этим же бечевником шли многие другие забытые промышленные и беглецы за удачей и счастьем в надежде на манившую их волю, богатство, избавление от самодурства власти.
Рассуждая об этом и читая молитвы то про себя, то вслух, отряд продвигался вверх по Тугиру, похрустывая смёрзшимся мхом и льдом. Где-то в середине шёл в бечеве самовидец Федька Москва, кряхтел от натуги, кашлял, но громко поучал и обнадёживал, что по бечёвнику настроено много балаганов, надо после полудня послать вперёд ертаулов-разведчиков, чтобы не ночевать под открытым небом. Москва помнил, что балаганы были, но не помнил, в каких местах.
В сумерках первого трудного дня бурлаки почуяли запах дыма, потом услышали лай собак и вскоре вышли на полуразрушенный, но просторный балаган, который по виду не раз чинился проходящими отрядами. Какой-никакой это был кров. Пылал очаг, тунгуска пекла тетеревов. Уставшие путники попадали на иссохшие остатки подстилок, благодаря Господа за милость.
Как ни просторен был балаган, но четыре десятка путников могли расположиться в нём только сидя. Ко всему Евсеевиха скандально не соглашалась выгнать наружу собак. Готовить новый ночлег ни у кого не было ни сил, ни желания. Обсушившись, перекусив сухарями с юколой, беглецы, тесно сплетаясь телами, кто полусидя, кто полулёжа кое-как расположились на ночлег. Первая ночь на Тугире случилась бы тихой и спокойной, но перед рассветом вскочили собаки, спавшие на Евсеевихе, ощетинили загривки, залаяли, стали топтать отдыхавших людей. Тунгуска обругала их, выпустила из балагана, прислушиваясь к лаю, пробормотала: «Медведь!» и, укрывшись паркой, снова свернулась на нагретом месте.
Рассвет случился сырым и хмурым. Высунув языки, вернулись собаки, по виду довольные пробежкой. Глядя на них, Евсеевиха обнадёжила бурлаков погожим деньком. Не дожидаясь завтрака, она взяла лук и ушла в сторону от бечёвника. Вскоре, действительно, разнесло серые тучи, и настал ясный осенний день. «Доброе начало – полдела с плеч», – решили путники, вышли к реке, разобрали бечевы, столкнули на воду струги и с молитвами двинулись дальше.
Четыре десятка мужчин две недели тянули шесть гружёных стругов. Местами река была мелка, щетинилась перекатами, через которые приходилось перетягивать гружёные лодки своей силой. Студёная вода заливала сапоги и бродни, ломила мокрые ноги бурлаков, они сушились у костров и продолжали путь. По утрам тихие заводи покрывал лёд. Не дожидаясь, когда его распарит полуденное солнце, путники разбивали проход шестами и упорно продвигались к Становому хребту. Ночевали они то у костров, то в старых балаганах. По пути изредка стреляли глухарей, тетеревов и зайцев. Боясь гнева Божья, отмаливались, но сквернились по постным дням: варили и пекли рыбу, по большей части щук, которых лучили ночами с пылавшими головёшками. Ермоген не осуждал спутников: поход есть поход, но сам грыз сухарики, которые припасал после выпечки лепёшек, варил мёрзлые грибы, в скоромные дни не отказывался от рыбы.
«Откуда в тебе силы? – удивлялись казаки и промышленные. – Седая борода, толком не ешь, а тянешь струг наравне со всеми.
– Молитва даёт и силу, и пищу уму и телу! – пространно отвечал Ермоген, неохотно вступая в разговоры.
Впереди с собаками шла Евсеевиха, высматривая балаганы или удобные места ночлегов. Вечерами, перед сном, она часто качала непокрытой головой и ворчала: «Нехорошо!» «Что нехорошо?» – допытывались спутники.
– Олени ходят нехорошо! Тунгусы на них сидят.
– Тунгусов в здешних местах как летом мошки, – посмеялся над ней Федька Москва.
– Почему прячутся и ходят поблизости?
Но опасения Евсеевихи оказались ненапрасными. Тот же Федька Москва, по жребию карауливший отдыхавших спутников, после полуночи, перед рассветом, с одним топором в руке отошёл от костров за дровами и заорал в глубине леса. Похватав фузеи и пищали, товарищи кинулись ему на выручку, запоздало залаяли собаки. В сумерках рассвета они увидели Федьку, отбивавшегося топором от наседавших тунгусов. Прогремело несколько выстрелов, Евсеевиха пустила пару стрел из лука. Тунгусы бесшумно пропали из виду, оставив ездового оленя. Широко расставив копыта, он стоял, удивлённо глядя на наседавших собак. Евсеевиха подскочила к нему и чиркнула ножом по мохнатому горлу. Олень постоял, покачиваясь, затем лёг на живот и умер. Зверя подтащили к кострам, быстро ошкурили, разделали и стали варить мясо.
– Нехорошо ходят, прячутся, – настороженно оглядывалась в таёжный урман Евсеевиха.
– Нехорошо, – согласился Федька. Он всё ещё дёргался, возмущался и тяжело дышал. – Сперва подумал, леший потешается: хвать за руки со спины. А это дикие хотели отобрать топор…
Тугирский бечёвник тяжело давался молодым беглецам Гришке Мыльнику и Ваське Бесу. Они бежали с Киренги без зимней одежды. На Лене кое-что прихватили в ограбленных заимках, но о надёжной обуви не позаботились. Оба шли с последним стругом в чунях из невыделанной лосиной шкуры, в мокрых онучах. На стоянках обиженно поскуливали, выпрашивая сменную обувь в долг.
К концу третьей недели пути заморосил холодный дождь, утром окрестности выбелил сырой снег и растаял, как только засияло солнце, но уже после полудня оно скрылось за набежавшими тяжёлыми тучами, и начался густой снегопад. Пушистый и белый снег ложился на чёрную воду реки, на берега и окрестности. Выбеленные им бурлаки с мокрыми бородами угрюмо тянули струги до самых сумерек, высматривая место для ночлега, но подходящего всё не было. Обнадёживал и утомлял обманными надеждами Федька Москва.
– Где-то рядом Ворыпаевское зимовьё. Не раз бывал, помню, – тараторил на ходу уставшим людям. – Отче? – приставал к Ермогену. – Ты должен знать… Добротный дом на большую ватагу, баня. Десяти лет не прошло, может, старик-Андрюха ещё жив… Может быть, за тем вон пригорком уже.
Ермоген на его болтовню не отвечал, устало глядя под ноги, тянул бечеву. Один пригорок менялся другим, за поворотом речки открывался новый поворот, а долгожданного жилья всё не было. На Федьку стали покрикивать, чтобы замолчал, и он обиженно засопел, налегая на бечеву. Сумрак непогожего дня начал темнеть приближеньем ночи, а подходящего для стана места не было. Начались споры о стоянке среди слякоти и сырости. Но по молитвам случилось чудо. Едва ли не в ночи путники услышали лай собак и учуяли запах гари. На пригожем месте стоял крепкий, просторный балаган. Из распахнутой двери валил густой дым. У пылавшего очага лежала Евсеевиха, пекла птицу и шкурила добытого соболя.
– С такой женой не пропадёшь! – посмеивались уставшие люди, вспоминая Фёдора Евсеева. Они не одобряли, что тот отпустил с ними жену, но соглашались, что такую бабу при себе не удержишь.
Поругивая Федьку Москву за обещанный дом, бурлаки вытянули на берег струги, просушили одежду и попадали без сил. Собаки лежали рядом с Евсеевихой, воняли мокрой псиной, подёргивая усами, щурились на огонь и ждали объедков. С тунгуской из-за них уже не спорили. Устало ворчал Федька Москва, оправдываясь, что ворыпаевское зимовьё не могло пропасть без следа, не могли пройти мимо, не заметив хотя бы гари: ведь стояло на берегу. А снег валил и валил всю ночь. К утру балаган так замело, что едва открыли плетёную из кустарника дверь. Снегопад не прекращался и днём, по черной, парившей реке густо плыло сало.
– Не дал бог, идти до Покрова! – сокрушался атаман.
Бурлаки с мокрыми сугробами на плечах и шапках запасались дровами, густо перемешанными со снегом, поддерживали огонь и отдыхали. Снегопад прекратился на другой день, так же неожиданно, как и начался. Открылась нерадостная картина: по реке, вперемежку с салом, плыли льдины: с часу на час Тугир должен был встать.
– Всё! – решил атаман.
По совету Ермогена он оставил при себе два десятка казаков, чтобы подволочь груз ближе к Становому хребту, остальных отправил обратно в Тугирский острожёк, чтобы по окрепшему льду привезти нартами оставленное там добро. После двух десятков дней натужного труда возвращение налегке давало отдых. Недостатка в желавших вернуться к устью не было: попариться в бане, поесть выпеченного в каменке заквашенного хлеба хотели все. В жеребьевке не участвовали только атаман и монах. Гришку Мыльника и Ваську Беса отпустили с напутствием сшить себе зимнюю обутку. Едва осел сырой рыхлый снег, путники вытянули струги подальше от реки, два десятка бурлаков ушли вниз берегом застывающей реки, оставшиеся при балагане с грузом наслаждались простором и тесали нарты для дальнейшего волока. Ермоген делал крошни, чтобы на себе нести иконы.
Крепчали морозы, зима входила в свои законные права. При постоянно горевшем очаге в балагане жизнь казалась сносной, а после ухода половины отряда даже просторной. Птица и зверь по близости были выбиты, Евсеевиха раз и другой пришла на ночлег без добычи, потом пропала на несколько дней. Федька Москва спорил, огрызался и всё порывался идти искать ворыпаевское зимовьё. Одного его атаман не отпустил, вышел в верховья Тугира с десятком спутников и лёгким грузом. Ермоген решил идти впереди с иконой Богородицы. Установленная и привязанная на крошни за его плечами икона делала монаха похожим на крылатого серафима.
Ворыпаевское зимовьё оказалось всего лишь в полудне пути от балагана и охраняемых стругов. Федька Москва завопил, указывая на показавшуюся крышу под лиственичным драньём. Это был крепкий, просторный дом с баней и лабазом, обнесённый частоколом. Ворыпаевская ватага срубила здесь стан, предполагая задержаться надолго. Все строения оказались целыми, но никаких следов людей не было ни в округе, но во дворе с поникшей, присыпанной снегом травой. Дверь избу была закрыта и не подпёрта снаружи батожком.
Андрей Ворыпаев с братом Матюшкой и промысловой ватагой появился в этих местах одним из первых. Подначальные ему, передовщику, промышленные люди построили просторное зимовьё, из которого чуницами расходились на промыслы, время от времени возвращаясь за съестным припасом. Каждый их дневной переход заканчивался станом – избушками или балаганами, в которых могли ночевать и пережидать непогоду трое-четверо промышленных во главе с чуничными атаманами. На тех переходах по ручьям и падям тропились ухожья и обставлялись собольими ловушками, кулёмами, клепцами.
Хабаровский отряд, проходя мимо ворыпаевского зимовья, останавливался у передовщика, проел зимний припас ватаги и ушёл дальше, не заплатив за простой, да ещё насильно забрал Матюшку Ворыпаева, чтобы указал дорогу на Амур. Потом Ерофей возвращался тем же путём в Якутский острог и снова шёл на Амур. Воропаевские промышленные поняли, что через Тугир проложен путь, по которому будут ходить непрестанно, и стали покидать ватажного атамана. Андрюшка же Ворыпаев, на что-то надеясь, не покидал своей просторной таёжной избы.
Следом за Хабаровым на Амур и обратно прошли полторы сотни стрельцов дворянина Зиновьева, за ними побежали воровские отряды и полки, все они теснили и грабили сначала редеющую ватажку, затем оставшегося в одиночестве промышленного. После разгрома войска Онуфрия Степанова побитые и выжившие, христарадничая, возвращались этим же путём, случалось, опять грабили и пытали Андрюшку, где спрятал оружие московский дворянин Зиновьев.
А Воропаев продолжал жить на прежнем месте, поблизости от своего зимовья добывал соболишек, все реже выходил в остроги за хлебом, свинцом и порохом. Последние из его гостей рассказывали, что старик решил отойти к Господу в своём зимовье: в его избе стоят тёсаный крест и гроб, в котором он спал. Позаботился раб божий Андрей и о будущей могиле, выкопав её на сухом месте.
Атаман Никифор распахнул дверь зимовья, в лицо пахнуло сыростью и резким запахом умершего. При тусклом свете запылённого оконца, затянутого лосиным пузырём, путники увидели старого промышленного, лежавшего на боку в вытесанном им гробу, рядом стояли гладко обструганная крышка и лиственничный крест.
– А что? Достойная кончина для вольного промышленного человека, – всхлипнул Федька Москва и трижды перекрестился на образок в углу зимовья. Молча закрестились другие путники, набиваясь в выстывшее, отсыревшее жильё. Середину его занимала большая печь, сложенная из камней и глины. Под ней нашлись дрова и береста. Беглецы высекли огонь, зажгли одну из богородичных свечей, развели огонь в каменке и таганке, принесли дров, припасённых стариком. Изба высветилась и стала нагреваться, из-за резкого запаха дверь пришлось открыть.
Холодное и тусклое зимнее солнце клонилось к закату. Хоронить покойного промышленного было поздно. Атаман назначил караульных. Ермоген зажёг богородичные свечи и начал отпевание, за ним с печальными лицами стояли, крестились и кланялись нечаянные гости Андрея Ворыпаева. Его лицо, сведённое предсмертной болью, расправлялось и веселело. К ночи в протопленной избе тело оттаяло, и ему придали достойный вид, положив на спину, скрестив руки на груди.
Подкрепившись едой и питьём, укрывшись сухой одеждой, путники просторно легли отдохнуть на нарах и на полу, застеленному лиственничными плахами. Ермоген едва не всю ночь читал молитвы у гроба. Караульные поддерживали огонь в печи. Утром гости покойного промышленного без труда нашли могилу, прикрытую драньём. Старик основательно позаботился о своей кончине. Его тело предали земле, вернулись в избу и стали печь блины на помин души.
В это время люди, оставленные атаманом в балагане при стругах, спокойно отдыхали, наслаждаясь тишиной и простором, неторопливо тесали полозья нарт. На промыслы дичи далеко от балагана они не удалялись. Крепчал лёд в речке, уже без хруста держал груз. Евсеевиха не приходила, её не ждали, думая, что ушла далеко вперёд. Ждали возвращения атамана с ертаулами. Наконец решили перегрузить часть железа в сделанные нарты и попробовать зимник, тут и обнаружилось, что перегонный куб пропал. В спорах и поисках его прошёл день. Кое-какие следы были найдены. Беглецы с ружьями пошли по ним, и нашли пропажу, брошенную тунгусами в полуверсте от балагана. По всему выходило, что таёжные кочевники, украв куб, долго соображали, что это такое, и потом оставили за ненадобностью.
В дневном переходе от них Ермоген остался один в Ворыпаевском зимовье. Его спутники вместе с атаманом вернулись в балаган, дождавшись надёжного зимника, перегрузили со стругов в нарты часть железа и снова отправились к зимовью покойного промышленного. Евсеевиха не возвращалась, некому было подсказывать об опасностях, но ночное нападение на Федьку Москву и кража перегонного куба насторожили людей Никифора: явно поблизости было много немирных кочевников, наблюдавших за отрядом, ждущих удобного случая для нападения.
Отряд перенёс весь груз в ворыпаевское зимовьё, по льду переволок туда же струги, неспешно отдыхал, парился в бане, пёк хлеб, запасаясь сухарями на дальнейший путь.
Атаман знал по слухам, что в Хабаровские времена под волоком промышляла ватага Ивана Квашнина. Он тоже имел просторное зимовьё, ухожья и станы, его наёмные люди добывали соболей по многу, а сам он не столько промышлял, сколько торговал, выменивая меха на русские товары, в том числе и заповедные: оружие, порох, свинец, водку. Появление отряда Хабарова ему не могло нравиться. Ивашка Квашнин Ерофею Хабарову тоже не понравился и он со своими людьми обобрал его ватагу, забрал провиант, порох, несколько ружей. Иван Квашнин ушел в Якутский острог с жалобами на Хабарова, его промышленные люди разошлись по другим зимовьям и ватагам. В Якутском остроге Хабаров в ответ на жалобы Квашнина обвинил его, что тот за пару сороков соболей предупредил даурского князца Лавкая о походе казаков, хотя было известно, что предупредил Лавкая промышленный человек Сенька Косой. Никто не знал, дошла ли до царя квашнинская жалоба, но сам он в своё зимовьё уже не вернулся. Федька Москва на пути с Амура ночевал в его крепкой брошенной избе, говорил, что помнит, где она стоит, слухов о том, что она сгорела, не было, но тунгусы могли её спалить.
После отдыха и молитв о благополучном пути атаман оставил в Ворыпаевским зимовье четверых спутников для охраны груза с остальными продолжил путь к перевалу Становового хребта с лёгким грузом и оружием. Как крылатый серафим, впереди опять шёл Ермоген с иконой Богородицы за плечами. Но снег был уже глубоким, лёд обмелевшей реки всё чаще терялся в нём, тропить путь пришлось по очереди. Беглецы спешили под волок, в брошенное зимовьё безвестно пропавшего промышленного. Около полудня они вышли на безлесый склон и вынуждены были остановиться перед разбросанными по нему, обметёнными ветрами людскими костями. Они были обнажены, обклёваны, обгрызены и перепачканы птицами, на иных костяках остались только нательные кресты. Путники решили, что это останки беглой ватаги Елизарки Донщины, не забравшей щедро оплаченных ими богородичных свечей из Тугирского острожка.
– Отчего погибли? – рассуждали. – Может, заблудились в метель и замёрзли?
Явных следов убийства на костях не было, тунгусы могли обобрать тела уже умерших людей.
– Надо прибрать и отпеть! – выстывшими губами прошепелявил Ермоген в закуржавевшую бороду, прекращая споры и рассуждения спутников.
Место было открытым, продувным, небезопасным. Останавливаться здесь никто не хотел, но спорить с монахом путники не посмели и нехотя сбросили груз с плеч. Одни с топорами пошли рубить дерево на крест, другие топорами же, тесаками и кольём принялись рыть промерзшую землю. При ранних сумерках они отпели останки погибших, прикопали их, поставили крест, из последних сил двинулись дальше. Ночевать в таком месте было безумием. Федька Москва лепетал, что квашнинское зимовьё где-то неподалёку, а цело ли, того никто не знает.
Но двускатная крыша завиднелась впереди ясной лунной ночью, когда путники из последних сил переставляли ноги и спорили, не развести ли костры. К зимовью вышли того позже, к счастью, оно оказалось целым. Под луной блестел снег, на нём вытягивались тени построек. Промысловая изба, как и ворыпаевская, когда-то была обнесена тыном, но он был большей частью разобран. Из снега торчал упавший лабаз, грибком топорщилась его крыша. Беглецы откопали низкую дверь зимовья, в лица пахнуло прелью старого дома. Высекли огонь. Ермоген поставил на лавку икону и зажёг свечу. Окно избы не было затянуто, через него намело сугроб. Вид жилья наводил уныние на уставших людей.
– Посмотри баню! – наказал атаман Федьке. Остальных послал рубить на дрова остатки тына и лабаза, сам взялся выгребать снег. Ему стал помогать Ермоген.
– В бане суше, – пролепетал вернувшийся Федька. – Может, втиснемся как-нибудь да погреемся, отдохнём хоть сидя.
Атаман обтряс выкопанный из снега кусок бересты, поджёг его от свечи и пошёл смотреть баню. Он высветил в ней лавки, полок, каменку, ещё хранившие русский дух, решил, что дождаться утра можно и здесь. Никифор бросил горевшую бересту в каменку, положил на неё старый, иссохший веник. Огонь охватил его, по чёрным стенам сруба весело заметалась пляска теней, высветилась распахнутая дверь. На свет потянулись беглецы с нарубленными дровами. Помещение стало прогреваться, веселели усталые лица людей.
В это время, на Спиридона-солнцеворота, когда день пошёл на прибыль, а зима на холод, царь Алексей Михайлович стал собирать в Москве патриархов греческого христианства и видных представителей духовенства. Готовился суд над патриархом Никоном, полный титул которого звучал так: «Божьей милостью великий господин и государь, архиепископ царствующего города Москвы и всея великие и малые, и белые России и всея северные страны и поморья и многих государств патриарх».
Восемь лет назад, возмущённый несогласием прежде во всём покорного ему царя, он удалился в свой собственный Новоиерусалимский монастырь, отказался от патриаршества, но продолжал править оттуда архиереями и боярами, что вызывало их недовольство.
Над брошенным квашнинским зимовьём поднялось вымороженное зимнее солнце, по народным приметам можно было надеяться на раннюю весну. Спутники атамана Никифора, отдохнув едва ли не до полудня, стали приводить в порядок дом, восстанавливать тын и лабаз. Затем атаман оставил здесь Ермогена с охраной и вернулся в воропаевское зимовьё. Там его уже ждал первый отряд, пришедший с устья Тугира. Нападений ни на кого не случилось, не встретилось в пути следов тунгусских кочевий. Не было и Евсеевихи с собаками.
Есаул Мишка Сапожник разумно разделил зимовавших с ним людей на три отряда, во главе каждого поставил ходившего в верховья Тугира, знавшего путь человека и наказал в местах бывших холодных ночёвок под открытым небом, ставить балаганы. Сам же есаул решил идти с последними семейными людьми и детьми.
Атаман встретил первый посланный есаулом отряд, дал ему отдохнуть, затем все люди, в черёд стали челночить груз и порожние струги, установленные на нарты, в квашнинское зимовьё. Чтобы не тесниться, беглецы с устья Тугира растянулись на несколько днищ пути по балаганам и зимовьям. Никифор с нетерпением ждал встречи с сыновьями, которые, по слухам, должны были идти последним отрядом с бывшим ссыльным стрельцом Мишкой-есаулом.
И вот на закате дня его люди показались на розовевшем льду Тугира. Они приближались на лыжах с нартами, в которых волокли из Тугирского острожка последний груз. Люди, бывшие при атамане, радостно бросились им на встречу, схватили бечёвы, облегчая конец дневного перехода, потянули нарты к зимовью.
Широко расставив ноги, Никифор стоял возле жарко натопленной избы зимовья и улыбался, расправляя по щекам обмёрзшие усы. Он высматривал приближавшихся к нему киренчан, издали узнал свою дочь с зятем Петрухой, Анну Перелешину, вместе с детьми толкавшую нарты следом за мужем, Федьку Евсеева с дочерью. Замыкающим тянул нарты Мишка-есаул. То ли толкая, то ли цепляясь за них, согнувшись клюкой, за ними волокся беглый монастырский вкладчик Софон.
– А ты-то, старый, какого ляда и сюда припёрся? – со смехом спросил атаман.
Мишка бросил под ноги бечеву нарт, встал перед атаманом с распалённым лицом, с шумным дыханием и обмётанной куржаком бородой, смахнул шапку с разгорячённого лба на затылок, обернулся к старику, который дёргался, силясь распрямиться.
– Говорил ему, если не помрёшь к Рождеству, оставайся в Тугирском. Доживёшь до весны – плыви с тамошними казаками в Якутский острог. При церкви или монастыре, может, и прокормишься. Так нет, увязался следом…
– Всю жизнь бродяжил, – с виноватой, заискивающей улыбкой в седой бороде прошамкал старик, глядя на атамана голубыми, выцветшими, как зимнее небо, глазами. – Чуть задержусь, на каком месте – тошно душе, спасу нет. И спать не могу. А Господь по грехам всё не прибирает. Даст Бог, помру в пути, так вы чуть прикопайте, две палки свяжите крестом, и ладно. Мне много не надо.
– Мои-то где? – Никифор перевёл взгляд на есаула, отмахнувшись от старческого брюзжания.
Мишка вдруг повинно выругался, улыбка сошла его с губ, он развел руки в меховых рукавицах и стал смущённо оправдываться:
– Не захотели идти! Говорили, будто разом забрюхатили жён в пути к Тугиру. Аниська плакался: семь лет ждал сына, богоданного от жены вырастил, а тут свой на свет просится. Жена уже немолода, шестнадцать лет не рожала, боится, как бы не выкинула по зимнему пути. У Федьки молодуха с первородком, тоже боится. За него ты со свата спрашивай.
– Позволил! – устало отмахнулся подошедший к ним Оська Подкаменный. В его побелевших в пути длинных запорожских усах тренькали льдинки, узкая полоска чуба болталась за ухом обмёрзшим концом. – Сказал, чтобы весной шли следом, – добавил как-то неуверенно, опуская глаза, – а как узнал про Донщину, пожалел, что не увёл силой. – Последние слова он и вовсе просипел.
Никифор, катая желваки под бородой, посочувствовал ему, и своя боль поблекла, как огонёк лампадки, при свете дня: при нём, атамане, оставалась теперь хотя бы одна из дочерей, а сват Оська после побега совсем один, разве с надеждой выслужить прощение и привезти семью на новое место.
– Ну и Васька – ни в какую! Останусь с братьями, и всё тут, – безнадёжно махнул рукой есаул.
На этот раз атаман не сказал, как прежде: «Вольному воля!» Чертыхнулся, дёрнул себя за ус и тихо выругался: «Сдурели!» Добраться до Лавкаева городища трём казакам с двумя женщинами и младенцами без сопровождения в его понимании было полным сумасбродством. Ладно, Федька, горячая голова, но Анисим, средний сын, всегда отличался умом и рассудительностью. Подумав, Никифор ещё раз чертыхнулся и просипел в усы:
– Весной придётся посылать за ними или идти самому, если отпустит Круг.
Молодой Гришка Аксамитов с густым румянцем на щеках подошёл к атаману с поклоном. При нём была уведённая им жёнка. Умученная, уставшая, она всё-таки приплелась следом за полюбовным молодцом, не сманили её в пути, не увели от него матёрые кобели вроде Мишки-есаула. Сама в лёгкой шубёнке чуть ниже колен. Гришка в зипуне, поверх которого надето баранье одеяло с прорезанной дырой для головы, сам покрыт суконной шапчонкой, но приплёлся-таки и женщину привёл. Пришёл и Кондрашка Суханов, устало улыбаясь в обмёрзшую бороду. Его сыновья были одеты в ладно сшитые парки, обуты в ичиги, и сам он был покрыт лисьей шапкой.
Вскоре выяснилось, что отряд есаула не взял с собой парус и снасти с дощаника, потому как не было о том сговора. Для атамана это было поводом послать на Олёкму десяток казаков и сопроводить на волок сыновей с жёнами. Федька Евсеев с дочерью ничуть не смутились новостью, что пропала их жена и мать. Так подолгу она ещё не скиталась по тайге, но где и как её искать, никто не знал, а следы замело и завалило снегом.
В начале зимобора марта, на Евдокею Свистунью, все ленские беглецы тесно жили в двух зимовьях. Светило потеплевшее полуденное солнце, некогда так манившее дурманом воли. Теперь её соблазны виделись за Становым хребтом, на великой и загадочной реке Амур. Вдоволь отдохнув и вытянув весь груз к квашнинскому зимовью, стали сбиваться в ватажку ленские беглецы, надеявшиеся получить царское прощение службами у воеводы Лариона Толбузина.
– Живы, нет ли его люди на Нерче? – гадал Оська Подкаменный, поглядывая то на атамана, то на Ермогена. – Вестей от них давно нет. А чьи кости вы прикопали – одни догадки.
С полуденной стороны уже виднелась белая седловина Станового хребта, манившая кого Амурской волей, кого отдалённой Нерчинской службой. Оська Подкаменный с казаками Лукьяновым, Давыдовым, Еремеевым, с двумя поляками и десятком ссыльных казаков так навязчиво и долго выспрашивали Федьку Москву про Нерчинский волок, что тот стал сердиться тупости спутников. Ермоген же на их вопросы отвечал, что не знает пути, в ту сторону не ходил.
– Вольным – воля! Хотите служб – ступайте с Богом, – не отговаривал свата Никифор. – Только помогите вытянуть на Камень струги и железо с зерном.
Атаман кликнул доброхотов, чтобы на лыжах вернуться в Тугирский острожек, снять снасти с дощаника, привести оставленных атаманских сыновей со снохами и младенцами, если уже родились. В обратную сторону, к Олёкме, вызвался идти Ерёмка Елфимов и назвал одиннадцать товарищей, на которых мог положиться. В его ватажку напросились Пахомка, беглый работник ограбленного Пущина, и Лёвка Терентьев, беглый покрученник ограбленного Луки Новосёлова. Ни шатко ни валко оба они шли в передовом отряде атамана, претерпевая трудности пути.
Поредевший отряд с казаками, ищущими служб, потянул струги и груз на Становой хребет. Ерёмка с товарищами по крепкому ещё до полудня насту заскользил на лыжах к тёплому воропыевскому зимовью. Казаки, Васька Бес с Гришкой Мыльником, да поляки-католики тоже напоследок в помощи не отказали. Ясным весенним деньком люди Никифора и отколовшиеся спутники вытянули на волок всё, что волокли от устья Тугира. Оська Подкаменный попросил Ермогена отслужить молебен на свой дальнейший добрый путь к Нерче. Ермоген запел сиплым, остуженным голосом, мужчины, скинув шапки, крестились и кланялись на восход потеплевшего солнца, молились женщины и евсеевская Марийка. Кулаковский с католиками и выкрестами сидели на гружёных нартах, терпеливо ждали, когда угомонятся их бывшие спутники. Федька Москва ещё раз указал рукой, как выйти на Нерчинский волок. Служилые нахлобучили шапки, взялись было за бечевы нарт. Оська Подкаменный смущённо попросил у чёрного попа благословения. Вопросительно поглядывая на него, пробормотал:
– Един Господь знает, жив ли воевода Толбузин. Не даст Бог служб у него, постараемся вернуться.
– Кабы их всех перебили, было бы известно! – успокоил и благословил его монах. – А что за свечами не прислал людей, так у него их мало на три-то острога.
Стоило Оське заговорить – и под пристальным взглядом монаха из него посыпались слова о мучавших его мыслях и сомнениях:
– Как думаешь, примет нас при своём малолюдстве?
– Вряд ли, – мотнул бородой монах. – Об убийстве воеводы Ларион должен знать, такие известия не задерживаются, – понял удивленный взгляд Оськи, дескать, мы же идём первыми?! И подсказал: – Через Байкал, Баргузинский и Телембинский остроги… Простые убийства, бывает, искупаются верными службами, а государева человека царь не простит. Не дело задумали, но всё в руках Божьих.
Оськины казаки почтительно выслушали Ермогена, но своего решения не переменили и только молодые, Гришка Мельник с Васькой Бесом, что-то поняли: Васька выпучил свои обычно узкие глаза, Гришка беспокойно завертел птичьей головой, оба они чего-то вдруг испугались и не подошли за благословением, решив остаться с «пахарями» атамана Никифора Черниговского. Не пошли за поляками воеводский повар Станька Каурко и крещённые в православие Ганка с Яном-Якунькой, у них не было надежд на снисхождение и обмен пленными. Но прямые убийцы Обухова: бывший якутский казак Федот Лукьянов, бывший верхотурский конный казак Федька Давыдов, запорожец Микулка Еремеев и ещё семеро запорожцев, продолжали стоять на своём.
– За убийство со всех одинаково спросится, – уже не пытаясь вразумить товарищей, вздохнул атаман. – Но в Лавкаевом городище пахать землю придётся всем. Без этого воли не будет.
– Меня тоже не забудут! – с печалью усмехнулся Ермоген. – В Патриаршем приказе палачи искусные, что им понадобится, то и заставят сказать.
Не поняли монаха и атамана казаки, ищущие служб, слишком сильна была у них неприязнь к пашне, на которую их посадили насильно. Они ещё раз откланялись Ермогену и товарищам по побегу, надели шапки, встал на лыжи и с лёгкими нартами на бечевах отправились к верховьям Нерчи, чтобы по ней добраться до Нерчинского острога к воеводе Лариону Толбузину и под его началом выслужить перед государем свои вины.
Беглецы Никифора Черниговского стояли, глядя им вслед, на теплеющем весеннем ветру. Всё железо, весь поднятый на гору груз им предстояло волочь до самого Амура. С полуденной стороны у их ног был крутой склон, а впереди расстилалась широкая долина, покрытая снегом.
– Вот она, Амурская воля! – распахнув руки солнцу своей судьбе и будущей жизни, радостно вскрикнул Федька Москва. В ясных весенних лучах золотились его рыжие брови и закучерявившаяся борода.
– Что такое воля? – со вздохом вслух пробормотал Ермоген и перекрестился.
– Воля, она и есть воля, – всё с той же губастой улыбкой обернулся к нему Федька. – Это когда на душе всегда светло и радостно!
Крещёным полякам что-то не понравилось в вопросе монаха и в ответе бывшего амурского казака:
– Когда над тобой ни царя, ни короля, – со злостью отчеканил один.
Другой добавил:
– Ни воевод, ни всякой шляхты!
К ним стали придвигаться другие беглецы, каждый со своим ответом и вопросом.
– Так, может быть, только там! – Ермоген указал пальцем в небо.
Атаман их не слушал, со скрытым душевным умилением он любовался мельниковским сыном Васяткой и евсеевской дочкой Марийкой. Молодые тоже смотрели вдаль, улыбались друг другу и увлечённо переговаривались. Их не печалили ни споры попутчиков, ни ушедшая на закат ватажка Оськи, ни пропажа Евсеевихи. К ним подошли Гришка Мельник с Васькой Бесом, тоже о чём-то заговорили с девушкой, будто и не собирались только что идти на Нерчу.
«Молодость во всём находит радость», – вздохнул Никифор, невольно поискал глазами Анну Мельничиху, затем взглянул на Ермогена, явно огорчённого назревавшим спором.
– Под гору легче, чем на хребет, – поднял бечеву гружёной нарты. – Теперь до самого Амура всё вниз!
Спутники весело загалдели, поминая Господа, Богородицу, Николу Угодника и своих святых покровителей, стали спорить, как легче спуститься с грузом по крутому склону. Полуденная сторона волока уже наполовину освободилась от снега. На склоне хорошо виднелась дорога, набитая тысячами ног и сотнями нарт казаков Хабарова, Онуфрия Степанова, стрельцов Зиновьева и самовольных беглых ватаг. Где-то внизу, в заметённой снегом долине, сочилась подо льдом речка Урка, впадавшая в Амур.
Полсотни беглецов, оставшихся при атамане, готовились спускать груз и струги в долину. Сделать это разом было невозможно. При поредевшем отряде кому-то надо было караулить добро от тунгусов на продувном белке, кому-то обустраивать табор в долине, остальным впрягаться в бечевы. Шумно суетился Федька Москва, как бывалец и знаток вспоминал свой прошлый спуск в долину. По его совету бросили жребий, кому чем заниматься. И выпало Федьке караулить добро на хребте, амурская воля не спешила принять его в другой раз.
Наконец весь груз был перевезён в долину, под снегом найдены верховья Урки не шире полутора саженей. Здесь был оставлен обустроенный табор, на котором простояли почти неделю, к вольному Амуру потянулись гружёные нарты и рассохшиеся за зиму струги. Караван продвигался медленно, после полудня наст раскисал под солнцем и не держал даже людей на лыжах. Дети и женщины расчищали путь, Васятка Перелешин работал наравне со всеми, помогал отцу с матерью, ещё успевал крутиться возле Марийки.
– Жених! – с улыбкой указал на него Федьке Евсееву атаман Никифор. – Тебе помощник.
– Молод! – просипел Фёдор простуженным голосом. – Какой из него муж? Они одногодки. Побалуются и разбегутся. А двоих себе на шею сажать я не буду.
– Это как Бог рассудит, – вздохнул атаман, перевёл взгляд на Петра Осколкова и свою дочку с умученным лицом. Зять терпеливо поучал молодую жену, что-то выговаривал ей и утешал.
Русло Урки было очень извилистым со множеством промёрзших мелей, из которых торчали обнажившиеся камни. По берегам росли сосны, осины и берёзы, летом течение подмывало берега, упавшие деревья часто перегораживали путь, который ко всем трудностям волока приходилось прорубать и пропиливать. Караван продвигался медленно. Рассохшиеся струги скрежетали днищами по камням. С каждым солнечным днём снега на русле речки становилось меньше, скукожившиеся сугробы оставались только в тенистых местах. Обнажившийся лёд к полудню начинал подтаивать, покрываться лужами и сочиться между камней.
Ерёмка Елфимов со своими людьми нагнал караван неподалёку от Амура. Они приволокли нартами парус, снасти с дощаника и четыре пуда богородичных свечей, оплаченных, но не взятых казаками Донщины. Прихватил Ерёмка и котёл из бани Тугирского острожка.
– Не мы, так тунгусы бы утащили, – отмахнулся от расспросов атамана. – На лето там никого не останется.
Атаманских сыновей с ним не было. Не было и Лёвки с Пахомкой. Все они отказались идти на Амур, решив вернуться на Лену и сдаться на милость властей. Когда ватажка Ерёмы вернулась в Тугирский острожёк, его зимовейщики, оставленные Толбузиным: десятник Нерчинского острога Зотька Титов, енисейские казаки Кузька Филиппов с Ивашкой Круглым смолили старый толбузинский струг. Они доели оставленный воеводой хлеб, продали богородичные свечи и с церковной казной в двести сорок соболей, с собольими хвостами и пупками-брюшками готовились плыть в Якутский острог. К ним собирались примкнуть братья Черниговские с жёнами, промышленный Лёвка Терентьев – покрученник Луки Новосёлова и беглый пущинский работник Пахомка. Ни уговоры, ни угрозы Ерёмы на них не подействовали. Он отобрал у Лёвки с Лукой и у атаманских сыновей всё, что можно было отобрать: оружие, награбленные и добытые зимой меха, оставив их в устье Тугира в одной одежонке с засапожными ножами.
– Вот ведь, бес попутал и заморочил! – всхлипнул атаман. – Доброй волей сунули головы в царские петли! – И замотал головой, сжав ладонями обветренное лицо. – Жестоко взыскал с меня Господь за мщение Лаврушке. Знать бы наперёд, потерпел бы изверга, пока тот сам не издох. – Прости, Господи! – Размашисто перекрестился, распрямляясь. – Только назад сыновей не воротишь… – Смахнул с глаз слёзы. – Пятерых детей поднял, думал, не оставят в старости, и вот…
– Не пропадёшь, не бросим! – как могли стали утешать его дочь и зять.
– Только вы у меня и остались! – выплакался атаман.
Анна Перелешина, которой атаман тайком любовался в пути, вдруг подошла к нему с перекошенным от сострадания лицом, ткнулась лбом ему в грудь:
– Мы теперь все родня, дядька Никифор. – Тоже всхлипнула. – Не бросим друг друга.
Своим женским чутьём она догадывалась, что нравится атаману, хотя тот, в отличие от других, ни словом, ни взглядом не сманивал её от мужа. Потеплело и на душе Никифора, снова в который раз, он удивился, как меняет улыбка лицо этой женщины, подумал: наверное, её муж, мельниковский сын Ивашка, ещё в юности увидел свою судьбу в радости и навсегда прикипел к этой улыбке.
С Ермогеном у атамана случился другой разговор, в смятении души он в очередной раз искал сочувствия и доброго совета, а получилась исповедь без аналоя и причастия.
– Жестоко карает Господь за прошлые грехи, думал, отмолены и забыты, ан нет. – Жаловался вечером у костра, отрывая монаха от молитвы. – Говорил тебе, смолоду всё выгод искал, лёгкой жизни, крутился, как змей на сковороде, думал, вся жизнь впереди, успею отмолиться. А Господь взыскал при седых усах через детей. Думал, они будут лучше, чем я, грешный, всё-таки не голодали, не мёрзли… Ан нет, по крови приняли мои богомерзкие страсти, теперь будут страдать, а я мучиться, глядя на них. Надо же такое удумать? Нет страшней кары, чем через детей. – Смахнул навернувшиеся слёзы и вскинул на монаха горестный взгляд… – Поймёшь ли? Ты один, тебе это не грозит. – Сказал и заметил, как на мгновение боль покривила лицо монаха. – Прости! Глупость сказал!
– Глупость! – согласился Ермоген. – Мне за всех больно, как тебе за своих детей.
И опять он молился всю ночь, а Никифор лежал на подстилке из хвои, в своём волчьем кукуле, купленном ещё в Енисейском остроге, смотрел в чёрное небо с ясными звёздами, думал о прошлой жизни и о той, новой, которую предстояло дожить. И ему мучительно хотелось начать всё заново и по-другому: любимая жена, как Анница Мельничиха, дети, похожие на её детей, пашня, земля-кормилица.
Среди сибирского служилого люда казаки, имевшие жён и детей, почитались за редких счастливчиков, хотя часто семья была для них обузой. Никифор перебирал в памяти и не мог вспомнить кого-нибудь из сослуживцев, кому повезло с семьёй больше, чем ему самому. Промышленные люди в поисках воли и богатства, в надежде на счастливое благополучное будущее в большинстве своём оставались одинокими до старости. И только пашенные крестьяне всеми правдами и неправдами старались обзавестись жёнами, без которых жизнь на земле была непомерно трудной. Никифор смотрел в звёздное небо, претерпевая боль, и своей прошлой, и нынешней казачьей доли ему уже совсем не хотелось.
Каждый пережитый день приближал беглецов к Амуру. Солнце светило всё ярче, к полудню в зимней одежде становилось жарко, стали теплей ночлеги. Костры прогорали тёмными ночами до тлевших углей, потом снова разгорались жарким пламенем от дров, подброшенных сонными караульными, не столько для тепла, сколько для света. Гасли звёзды, серело небо. Утренний караул с нетерпением будил спутников, и начинался очередной день. Беглецы спешили, опасаясь застрять из-за паводка на Урке, но здесь не было ничего похожего на приближавшийся ледоход. Таял и оседал лёд на открытых местах, сочилась вода между камней. Тянуть струги становилось всё трудней. Их протягивали через перекаты и мели где на нартах, где, делая запруды, перегораживая таявшую речку парусом, чтобы поднять уровень воды. В каждодневных трудах пришёл снегогон-апрель.
На Родиона Ледолома, если кто просыпался в ночи, то с любопытством смотрел в чистое звёздное небо и, радостно поворочавшись, снова засыпал. Светлеющим утром с затаённым ожиданием уже все наблюдали золотившийся восток и улыбались друг другу. Ясный день на Ледолома предвещал доброе лето и обильный урожай, на что все надеялись, во что хотели верить. А день ненастный, ссора солнца со вздорным месяцем могли быть худым предзнаменованием на всё лето.
С надеждой на скорое благополучие караван нарт и стругов около полудня прошёл под отвесной скалой с крапом мелких, закрепившихся по трещинам берёзок и сосёнок. Речка Урка распахнула своё устье, открылась ледовая ширь большой реки, и первые нарты вышли к Амуру. Бурлаки бросили бечёвы, скинули шапки, завороженно разглядывали окрестности и противоположный берег.
– Воля! – завопил Федька Москва. – Здесь нас уже не догонят.
– Я думал, Амур шире! – тяжело дыша, пробормотал Мишка-есаул, шедший впереди. – А тут вроде Лены против квасной избы на погосте.
– Шире! – заспорил Федька Москва, утирая потное лицо шапкой. – Как за Киренгой.
Ермоген размашисто перекрестился, переводя дыхание, сделал несколько шагов к Амуру. Струившийся по реке ветер затрепал его волосы с густой проседью и совсем седую бороду. К нартам киренских беглецов-ертаулов со скрежетом подошли другие и третьи. Под скалой скрипели днищами струги, слышалась добродушная перебранка тянущих их людей, возгласы: «Дошли-таки!»
– Что Лена, что Амур!.. – прошепелявил беглый монастырский вкладчик, всё еще упираясь двумя руками в остановившиеся нарты: то ли толкал их, то ли волокся за ними, оставаясь полусогнутым, не в силах сразу распрямиться, глядел из-под сморщенного лба на покрытую льдом реку. Затем он встал на колено, потом с трудом поднялся в рост, удивляясь, что дошёл-таки до Амура, не умер в пути. – Ну и ладно! – бормотал, оправдываясь. – Лягу первым в здешнюю землю, всё ближе к Богу буду молиться за вас.
Был ясный весенний день. Большая река дремала под почерневшим, ноздреватым льдом. Блестели сглаженные ветрами и солнцем торосы. Полоской холмистых гор, освободившихся от снега, темнел другой, противоположный берег. По слухам, где-то за ними было Богдойское царство. Свой же, левый, о котором так много говорили в пути, раскинулся ровной долиной за невысоким склоном, был покрыт сухой прошлогодней травой и окаймлён густой тайгой.
На лёд Амура уже были вытянуты все нарты и струги, а путники всё стояли с восторженными лицами, верили и не верили, что это конец их бегства, оглядывали окрестности, где намеревались жить. Ермоген вынес иконы на сухой берег, установил их среди камней и начал читать благодарственный молебен о благополучном окончании пути. Прикрывая ладонями огонёк свечи, возле него с печальным лицом каженника встал Ивашка Мельник. Он тоже по-своему радовался, что привел в благодатные места свою семью, ничуть не жалевшую об оставленной Лене. По крайней мере, так по их лицам казалось атаману к его доброй и печальной зависти. Широко расставляя негнувшиеся ноги, к ним ходульно приковылял Софон. Радостный Васятка Перелешин чуть ли не в обнимку стоял с Марийкой и тряс отросшей шевелюрой. Тяжести пути были закончены, начиналась новая иная жизнь. Доброе начало – половина дела: Родион Ледолом пока не обманывал.
После молебна, бросив на льду струги и нарты, шумная толпа поселенцев поднялись на невысокий яр к Лавкаевой крепостице, обильно обсиженной вороньём. Множество птиц раздражённо галдели на стенах из жердей и плетня, между которыми была засыпана земля, удивлённо таращились на пришельцев. Едва люди приблизились ко рву с осыпавшимися краями, вороны шумно сорвались с мест, возмущённо закричали. Бывшие даурские хлебные поля, расстилавшиеся до кромки тайги, заросли сорной травой и березняком. И этих полей было не так уж много, как представлялось Никифору по сказкам бывальцев.
Даурская крепостица и её окрестности удивили и разочаровали беглецов.
– Вот те и каменные дворцы, набитые золотом! – хохотнул Мишка-есаул. – Ну и горазд же врать Ярко.
После гибели атамана Онуфрия Степанова выходцы с Амура рассказывали об этих местах всяк по-своему. Кто-то вернулся едва ли не в одних портках, кто-то с десятком собольих шуб. Сказкам Ерофея Хабарова, которыми он сманивал сибирский люд, верили и не верили, но их помнили.
– То я вам не говорил, что здешние места бедные! – обидчиво вскрикнул Федька Москва. – На Зею плыть надо!
Никто амурского бывальца не поддержал, никто не стал с ним спорить. По лицам спутников Федька понял, что спутники просто устали от долгого, трудного пути, и с досадой отмахнулся от их безразличия.
Крепостица выглядела ветхой, заброшенной и маленькой. Даже по первым внешним прикидкам, ночевать в ней беглецам было бы тесновато. Но всё же она могла дать спокойный ночлег, защитить от ветра, стрел и неожиданного нападения. Выломленные ворота валялись на земле. Внутри было несколько приземистых полуземлянок с провалившимися крышами, накрытыми дерном, с невыветрившимся запахом тухляка и людских нечистот. Беглецы заглянули в землянки и поняли, отчего так много ворон на стенах. В бывшем жилье лежали остовы людских тел с жалкими остатками одежды, по которой узнавались казаки. Возмущённое вороньё, дав круг над городищем, с граем расселось на деревьях возле Урки.
– После гибели Онуфрия его выжившие люди пошли вверх по Амуру, к воеводе Пашкову, которому царским указом надлежало принять их под своё начало, – крестясь, сказал Ермоген удивлённо молчавшим людям. – Слышал, что возле устья Урки отступавшие казаки оставили самых немощных товарищей ждать помощи от Афонии. Видно, не дождались! Столько лет ждут отпевания, бедненькие. Вот Господь и привёл нас им в помощь.
Солнце погожего весеннего денька катилось к закату, оседая на розовеющий лёд. Об отдыхе и спокойном ночлеге, которых так ждали, можно было не думать. Ермоген выбрал место для братской могилы и вернулся к крепостице. Беглецы почтительно вынесли из землянок и сложили в ряд обглоданные кости казаков. При них не было ни сабель, ни пищалей, ни ножей. Не было на покойных сапог, шапок, зипунов, видимо, их не раз обирали таёжные кочевники, потому что свои, православные, побоялись бы не предать тела земле.
Ермоген зажёг тридцать семь богородичных свечей, по числу погибших, и начал отпевание. Половина отряда, окружив останки, крестилась и кланялась на восход, другая обжигала палки, крепила к ним сошники, чтобы копать могилу. Солнце опустилось ещё ниже, поторапливая заботами о ночлеге и ужине. Под берегом было много высохшего топляка и каменки, сложенные из речного камня, в которых выпекали хлеб проходившие здесь казачьи и промысловые ватаги. Федька Москва сёк топором колоду, а между ударами успевал выговаривать женщинам и руководившему выпечкой Станьке Каурко:
– Пахотной земли мало!.. Жить на кладбище не пристало, и лёд на реке ещё крепкий, можно идти дальше… На Зее уже тепло… Там, как на Руси, дубы растут, – распрямился с топором в руке и вытер пот со лба.
Дочь атамана и Анна-Мельничиха месили пресное тесто на лепёшки, воеводский повар с важностью знатока и с удовольствием на лице пёк блины на двух сковородах. Рассуждений Федьки они не слушали, женщины тихонько плакали, смахивая слёзы. Едва Федька замолчал, Мельничиха всхлипнула, жалея погибших:
– Бедненькие, столько лет не кормлены!
Атаман Никифор случайно оказался неподалёку, взглянул на свою дочку, потом на Анну. В печали она некрасиво морщила губы, но он уже этого не замечал. Москва продолжал взахлёб рассказывать о богатой зверем и рыбой реке Зее. Его не слушали. Каурко складывал выпеченные блины ровной стопкой, женщины тихонько оплакивали погибших.
– Там ягоды во! – Продолжая рассказывать, Федька показал фалангу большого пальца. – И растут гроздьями… Эти-то ладно, – кивком указал на мужчин, отпевавших покойников и рывших отопревавшую землю. – Слаще черники ничего не ели, они первый раз на Амуре… Ермогену говорю: «На Зею идти надо». Он-то знает… Молчит! – Обиженно воткнул топор в колоду и стал подбрасывать дрова в каменку.
Отпев упокоившихся без их имён, молившиеся казаки сменили тех, что рыли землю, а они, передохнув, стали готовить ночлег под открытым небом. О том, чтобы остановиться в Лавкаевой крепостице и городище, как предполагали от самого Киренского погоста, уже не говорили. Погибшие будто предупреждали о том, что место нечистое, и гнали путников дальше.
Подкрепившись едой и питьём, люди ещё долго сидели у костров, Ермоген на этот раз не уединялся от них для вечерних молитв, как было у него в обычае. Блики пламени высвечивали его волосы, будто присыпанные снегом, бороду, стелившуюся по груди. Монах говорил громким голосом, беглые казаки, промышленные и пашенные подтягивались к его костру, окружали плотным кольцом.
– Все мы, грешные, надеемся на милость Божью, однако как много зависит от нас самих! Васька Поярков первым из наших вышел на Амур, остановился на Зее, послал к даурам три десятка казаков и охочих. Ертаулы были радостно встречены тамошними жителями, накормлены и одарены. Но прельстил их бес в ответ на гостеприимство напасть на них и пограбить. И напали. Дауры отбились, убив нескольких казаков. Ертаулы вернулись к Пояркову, а тот, в гневе, прогнал их от себя зимовать как смогут. И они той зимой по грехам своим оголодали до людоедства: и своих умерших ели и дауров с орочёнами. И пошла по Амуру молва, что рыжебородые – людоеды.
От Хабарова они убегали при одном его приближении и довели тем самым Ярка до бесовского озлобления. А после него собрались скопом и побили войско Онуфрия. А ведь всё могло быть иначе, и жили бы мы с даурами мирно под властью нашего царя, и не было бы ни войн, ни убийств, кабы те, поярковские, не погрешили и не соблазнились грабежом в ответ на гостеприимство. И эти, которых мы отпели, были бы живы. Надо помнить грехи не только свои, но и единоверцев наших, чтобы не повторять, потому что совсем не просто наладить мир после Пояркова, Хабарова и Онуфрия Кузнеца. А наладить его надо. Иначе не выжить.
Ленские беглецы, почтительно выслушав монаха, повздыхали, покрестились и в задумчивости разошлись к своим кострам, затем лежали возле огня, наслаждаясь теплом и отдыхом, тихо переговаривались. Беглая Настица молча сидела рядом с Гришкой на овчинном одеяле, глядя на огонь, устало и грустно улыбалась своим мыслям. Мишка-есаул поглядывал в её сторону, вполголоса жаловался атаману:
– Ну, зачем ей этот малец? Я бы её не обижал и прокормил бы. Так говорит мне, что Гришку ей жалко. А тому бы в самый раз взять в жёны евсеевскую дочку…
Никифор кивал есаулу, но не слышал его, снова и снова думал о своём. С высоты жизненного опыта он понимал, что возвращение сыновей на Лену не может закончиться ничем иным, кроме тюрьмы, а в тюрьме покаянием под пытками. Иного просто не могло быть. О чём думали, на что надеялись, слушая жалобы и прельщения жён?
Продолжая расписывать прелести низовий Амура, Федька Москва улёгся поблизости от молодых казаков Гришки Мыльника с Васькой Бесом. Семейные, да с сединой в бородах, устроились особняком, подыскав уединённые места. Ермоген посидел возле костра, наедине со своими думами и ушёл к лежавшим в ряд остовам мёртвых казаков. Есаул продолжал любоваться Настей, её лицом в бликах костра.
– Всё равно ведь Гришка найдёт себе моложе и бросит её.
Последние его слова Никифор услышал:
– Ну и ладно, – встрепенулся. – Бросит – подберёшь!
Он понимал негодование товарища по побегу и даже завидовал ему: высокий, статный, нестарый, такие нравятся женщинам. Думал, что Мишка ещё сможет найти себе пару и даже новыми детьми успеет обзавестись, не то что он, Никифор, со своими седыми усами. Атаман никому не говорил про свою присуху. Когда шли по Олёкме – отмаливался от грешных помыслов. Но стоило Анне заговорить с ним, невинно поулыбаться в его сторону – и душа начинала томиться смутными надеждами. На Тугире, когда она с мужем и детьми подошла к воропыевскому зимовью, он успокоился, почти равнодушно смотрел на неё, весёлую, улыбчивую, красивую. На Урке даже сердился на Ивашку Перелешина, что тот равнодушен к жене. «Дурь!» – отмаливался. – Бесовский соблазн!
– Вот устроимся, – приглушённо сказал всхрапнувшему Мишке, – привезём жён, даст Бог, глупых своих детей вернём, всё наладится и успокоится.
Ночь случилась тихой и безветренной. Отпетые покойники с благодарностью дышали теплом, оберегали табор от нападений. На рассвете другого дня послышалось близкое токование тетеревов, лёгкие порывы ветра раздували тлевшие угли костров. До полудня покойных предали Амурской земле, накормили блинами, ими же и травяным отваром помянули их.
Атаман собрал всех своих спутников на сход, и они сообща думали, идти ли дальше, как предлагал Федька Москва, или остаться здесь. Говорили и спорили долго, к единому решению не пришли. В большинстве люди устали после долгого пути и хотели устраиваться на постоянное житьё не здесь, так поблизости. Спорщики спросили Ермогена, тот неопределённо ответил, что ниже по течению реки много полей. Вспомнил и про крепостицу князца Албазы, в которой останавливался Ерофей Хабаров, а затем отряды Онуфрия Степанова. Но до тех мест было ещё несколько дней волока по почерневшему, ноздреватому льду.
После полудня следующего дня суету на таборе и вокруг крепости прервал сигнальный свист. Ленские беглецы побросали дела и поспешно заперлись в полуразрушенной крепостице. С восточной стороны, из-за круглой, покрытой лесом сопки, которой заканчивалась равнина заросших полей, показались всадники. Увидев людей возле крепости, они остановились, их лошади закружили, затоптались на месте, стали сбиваться в табун. Беглецы, настороженно высматривая, не конные ли это тунгусы, которых на Амурской стороне Станового хребта называли орочёнами, влезли на заплот и подняли над крепостицей илимское знамя. Всадники, покружив на месте, уверенно двинулись вперёд, и вскоре стало видно, что это свои, бородатые, то ли казаки, то ли промышленные, одетые в зипуны и кожаные камлайки.
Бородачи безбоязненно приблизились к крепости. Все они были с гружёными заводным конями в поводу, иные даже с двумя. Атаман Никифор вышел к ним для разговора. Переговорив, он обернулся и помахал рукой, показывая, что можно выходить всем. Всадники стали спешиваться и рассёдлывать низкорослых, резвых лошадок. Это были две ватажки промышленных из двух десятков человек. Они промышляли соболей и лис неподалёку от Албазинской крепостицы в полутора сотнях вёрст от устья Урки. Увидев монаха, промышленные обрадовались, стали просить его благословить их и почитать благодарственный молебен, что удачно промышляли зиму и никто не погиб.
Божьей милостью и своими святыми покровителями хранимы они шли на Нерчу, в Толбузинский острог. По отпускным грамотам их сроки промыслов закончились, но возвращаться на Русь они не спешили, хотели промышлять ещё зиму, надеялись дать в Нерчинскую церковь заповедных соболей, а воеводе – десятинную пошлину с добытых мехов, купить в остроге муку, порох, свинец, выпросить у Толбузина новые отпускные грамоты. В остальном остроги пугали их чванством служилых и самодурством воевод. Среди вольных казаков с их воинским равенством и братством промышленным людям летовать было бы не в пример веселей, чем при Нерчинских острогах.
Узнав, что ленские беглецы решили обосноваться на Амуре, чтобы сеять рожь, овёс и пшеницу, промышленные стали расписывать прелести Албазинского острожка, который, по их словам, когда-то был подновлен русскими людьми и не разорён ещё три дня назад. И пашенных полей там было больше, и промыслы богаче здешних. Ермоген стал расспрашивать гостей о народах по берегам Амура. По словам промышленных, конные и оленные тунгусы по-прежнему кочуют по тайге, а оседлых даурцев на левом берегу нет. После боёв с рыжебородыми казаками Онуфрия Степанова маньчжуры насильно переселили их всех на другой берег Амура.
– Что я говорил?! – радостно заголосил Федька Москва. – Там места богаче здешних. Дальше идти надо.
– Богаче! – соглашались промышленные. – И берег там высокий, не заливается паводками. Если поселитесь в Албазинском, нам на Нерчу идти не надо: отправим туда передовщиков, чтобы оплатили десятину и выправили отпускные грамоты… С таким войском, как у вас, от орочёнов всегда отобьёмся и перелетуем вблизи промыслов…
Пришлые промышленные готовы были пристать к Ленскому отряду, чтобы укрепить острог и промышлять зимой под его защитой, а летом вместе сеять хлеб, не покупая его дорогой ценой. Пришлось ленским беглецам рассказать о себе. Промышленные с пониманием отнеслись к бегству казаков и пашенных, их не смутило убийство воеводы и даже вызвало одобрение, хотя Никифор говорил об этом, как о досадной случайности. Атаман покрутил длинный выбеленный сединой ус и обратился к своему войску: согласны ли принять два десятка православных с лошадьми?
Приняли. И Ермоген кивнул, соглашаясь с решением Круга.
Рассказами об Албазинском острожке гости быстро прельстили киренских беглецов и людей, приставших к ним в пути, хотя все они набродились и насытились кочевой волей. Словно знак свыше, раздались гул и треск, это лёд реки сдвинулся на сажень, с хрустом выдавив на обсохший галечник прибрежные льдины. Ленские беглецы кинулись к стругам, вытянули их подальше на сушу. Лёд снова с треском сдвинулся, река оживала и просыпалась на святого Антипу-водопола, в середине апреля. И опять беглецы приняли это за добрый знак на своё будущее житьё.
Промышленные люди одарили Ермогена заветными соболями, попросили почитать молебен о благополучном завершении промыслов. Слёзно помолившись, они оставили возле крепостицы своих заводных лошадей и отправились на звуки токующих тетеревов добыть боровой птицы, может быть, и зверя. Вечером на берегу возле движущегося, скрежетавшего и наползавшего на галечник льда женщины под началом повара пекли птиц, блины и хлеб. Ермоген снова читал молебен. На этот раз сухановские мальчишки, Федька и Пашка, как пономари, стояли по его бокам с горевшими свечками. Годами оставаясь без духовного пастыря, гости пели, умилялись и плакали. Каждодневный риск, выживание, удачи и неудачи, постоянная надежда на одну только Божью милость, обеты Господу и святым угодникам понуждали их держаться за Веру, как тонущего за спасительную бечеву. После многих чудесных спасений они взирали на монаха в его ангельском чине, как на посредника между ними и Небом, одаривали соболями, обещанными Богу и святым покровителям. И чудилось ленским беглецам, что вместе с ними подпевают и умиляются общей молитве отпетые и преданные земле казаки Онуфрия Степанова.
Ночь была коротка. Поблизости от крепостицы паслись кони со стреноженными жеребцами, слышался их храп, приглушённый перестук копыт. Лёд в реке двигался всё быстрей, поднималась вода, подтапливая берег. После завтрака Ермоген сказал, как отрезал:
– Пойдём в Албазинский острожёк!
– Надо идти! – согласился атаман. – Сегодня начнём чинить и смолить струги.
И снова мужчины сообща решали, кому сочить смолу, кому рыть корни берёз на потрёпанные связи лодок. Едва река очистилась, при отдельных плывущих льдинах беглецы загрузили струги железом, мукой и зерном. Лодки просели по самые борта и могли принять только гребцов. Казаки и промышленные срубили, вынесли к реке и связали в плоты сухостойные деревья. После молебна о продолжении пути промышленные оседлали и завьючили своих лошадей, казаки с детьми и женщинами заняли места в стругах и на плотах, оттолкнулись от берега, степенное течение реки с редкими плывущими льдинами подхватило их и повлекло вдоль берега, то высокого, вздымавшегося лесистыми сопками, то пологого и низинного.
От воды веяло холодом, с берегов доносились запахи талой земли, дни становились всё теплей. На суше оживали комары, пока ещё сонно покусывали людей, примеряясь к будущему жору. Осторожно и неспешно караван продвигался в незнакомые места, струги не отрывались от плотов. Беглецы внимательно осматривали берега реки и острова, бывалец Федька в первом струге то и дело вскрикивал, узнавая какие-то приметы, места, вспоминал походы казаков удалого атамана Онуфрия.
Ночи были светлы, к суше беглецы приставали только по крайней нужде. Уже на четвёртый день плоты и струги прошли между заросшим кустарником островом и причудливым отвесным скальным берегом, будто сложенным из огромных кирпичей печником-великаном. Затем плыли возле яра, который то повышался, то понижался. Ермоген тоже сидел в первом струге, пристально вглядывался в окрестности, настороженно крутил головой, покрытой камилавкой, и наконец дал знак, чтобы гребцы пристали к берегу под высоким яром, который резко понижался, прорезанный сухим оврагом. Дальше тянулся низинный берег. По всем приметам где-то здесь была крепость даурского князца Албазы, без боя занятая полком Хабарова.
Атаман Никифор заволновался от странного предчувствия. Струги один за другим причаливали к берегу из обкатанного водой гладкого галечника. Плывшие на плотах мужчины шестами подводили их к суше. Два десятка казаков и промышленных поднялись на яр к небольшому острожку, который, как и Лавкаев, был поставлен из жердей, обмазанных осыпавшейся глиной. По его углам стояли небольшие башенки, под ними полузаваленный землёй выход к реке. С восточной стороны стена крепилась казаками уже по-русски, острогом, ворота, набранные из жердей, были распахнуты настежь. Внутри крепости пустовали несколько полуземлянок с плоскими крышами, между ними чернели круги кострищ, оставленные ночевавшими здесь промышленными ватажками.
На берегу, в стороне от реки, было уже по-летнему жарко. Казаки и промышленные кто с любопытством, кто с разочарованием осматривали Албазинский острожёк, по сказкам Ерофея Хабарова, отстроенный его казаками едва ли не городом с посадскими избами государевых крестьян. По-разному вспоминали о нём люди Онуфрия Степанова, вернувшиеся с Амура. Беглецы набились в него, с любопытством рассматривая закоулки и землянки.
Атаман Никифор стоял на яру, на некоторое время забыв об утрате сыновей, с восторгом глядел на окрестности. Он слышал много сказок об Албазинской крепостице, но представлял её совсем другой. К восходу от него расстилались бывшие поля, очищенные от камней, отличавшиеся от диких полян. Они были покрыты пробивающейся зеленью трав, молодыми сосёнками и берёзками. На какой-то миг на атамана нахлынули воспоминания о степной батьковщине, путь к которой был заперт немыслимыми преградами. Прежде такие воспоминания вызывали в нём неприязнь ко всем иным местам Сибири. На этот раз они не саднили душу, будто распахнула объятия новая, ласковая, Родина.
К атаману подошёл молодой Гришка Аксамитов с увезённой им полюбовной жёнкой. Ещё переводя дыхание после подъёма, они тоже стали осматривать окрестности. Веял свежий ветерок, отгоняя оживший гнус. Настя стояла с открытым лицом и улыбалась, надеясь, что это конец долгого и трудного пути. Гришка, молодой, глупый в своей щенячьей радости, восторженно похохатывал.
– Нравится? – спросил их атаман.
– Лишь бы не голодать и не скитаться дольше! – ответила Настя.
– Ох, и заживём! – приплясывая, повизгивал Гришка.
Новые поселенцы Амура ещё не знали, что за рекой, в трёх неделях конного пути, было Богдойское царство, Китай. Велика, мала ли эта страна, они могли только гадать. По сказкам Ерофея Хабарова, страна эта полна золотом, серебром, жемчугами, по слухам от побитых казаков Онуфрия, она должна быть богата и многолюдна, поскольку смогла выставить против пяти сотен казаков несколько тысяч воинов с огненным боем множества пушек. Ни ленские беглецы, ни кремлёвская власть ещё на знали, что вскоре после монгольского нашествия на Русь страна эта в 1280 году была захвачена теми же монголам, основавшими там монгольскую династию императоров Юань, которая незадолго до битвы на Поле Куликовом (1368 г.) была свергнута китайским народом, восставившим во главе страны китайскую династию Мин. Эта династия китайских императоров держалась до 1644 года. Китайцы пытались покорить соседствующую с ними Маньчжурию, но тамошние племена сумели объединиться и напали на них. Как это случалось во все времена, спасая свою власть и богатство, первыми к врагам переметнулись самые богатые и влиятельные китайцы. С их помощью маньчжуры победили великую страну и основали в ней маньчжурскую династию Цинн. Во времена поселения на Амуре беглецов Никифора Черниговского на юге Китая ещё шли кровопролитные народные войны, а страной правил уже второй маньчжурский император – молодой Сюань Е, с титулом Кан Си – «спокойствие и мир», старавшийся заслужить уважение и любовь народов страны справедливостью, добротой и милостью.
– Братцы! – обернувшись к крепости, крикнул атаман Никифор, будто его вдруг осенило. – А ведь завтра Егорий, наш казачий покровитель!
Об этом смутно помнили все, но в заботах пути и дня праздника не ждали, к нему не готовились.
И опять путники приняли за хороший знак свыше, что они прибыли на место новой родины именно ко Дню святого Егория. Для начала, как водится перед всяким начинаемым делом, Ермоген читал благодарственный молебен о благополучном прибытии, казаки и промышленные радостно крестились и кланялись привезённым образам. Затем до конца дня они переносили привезённый груз в крепость, устраивались рядом с ней на ночлег.
Повар Каурко присмотрел одну из крепостных полуземлянок, слегка подновлённую казаками или останавливавшимися здесь промышленными людьми, и заявил:
– Здесь будет кухня!
– Здесь так здесь, – согласился есаул. – Куда-то надо сложить твои котлы и сковороды.
– И сделать ларь для муки… Завтра же.
– Ларь подождёт, других дел много. Пока будешь сам отгонять мышей от мешков.
Ермоген с горящей свечой стал обходить ветхое укрепление снаружи и изнутри. За ним с иконами в руках, распевая молитвы, крёстным ходом прошли казаки и промышленные. Монах собрал свои образа и велел поставить их в другой землянке, против облюбованной под кухню поваром Станиславом. Люди разбежались по своим делам, а он уединился для молитв и размышлений, наособицу от табора.
Ещё не зашло солнце, с реки повеяла прохлада и стала пригибать к земле дымы костров. Вдали показались всадники, возвращавшиеся с устья Урки. Готовившиеся к ночлегу и празднику ленские беглецы порадовались, что те не передумали летовать вместе с ними, сеять яровые злаки, укреплять острожёк для своей дальнейшей жизни и безопасности. При них было около четырех десятков крепких, низкорослых лошадок, с которыми атаман связывал многие надежды.
Лошадей в эту ночь принято было отпускать на отдых, давая им вольный выпас. По русским поверьям, в это время скотину пас сам Егорий-скотопас. Прибывшие промышленные не погрешили против обычая, дабы не рассердить святого, не стали спутывать на ночь даже жеребцов, которые могли увести табун.
Как принято на Руси со времён стародавних, в то утро все поднялись до восхода солнца у дотлевавших костров. На пробивавшейся зелени лежала святая роса. Мужчины и женщины, разойдясь в стороны, скрывшись от глаз, сбросили одежду и обнажёнными валялись в росе для укрепления сил, здоровья и бодрости духа. С восходом солнца праздник продолжился пением, молитвами и обильным завтраком. И только атаман уже думал, кому на другой день крепить острог, кому чистить поля под пашню, готовить хомуты и оглобли под сохи и ральники. Но всё это завтра. Пока веселились беглецы и путники, всеми силами показывая радость празднику и святому покровителю Егорию.