К книге
Господа офицерыГлава седьмая
57%
Глава седьмая
8

1

Подполковник Калитин вызвал поручика Олексина днем, когда в ротах шли усиленные занятия. Летучий отряд Гурко все еще стоял перед Балканами, болгарскому ополчению были предписаны ежедневные учения, и неожиданный вызов несколько удивил Гавриила. Но еще более его озадачил первый вопрос командира дружины:

– В вашей роте числится дружинник Славенов. Что скажете о нем?

– Добросовестен, исполнителен. Замечаний не имею.

– Я спрашиваю о человеке, а не о солдате, поручик. Не нашли времени поинтересоваться?

– Поинтересовался по его почину, господин полковник. – Гавриил не понимал, что происходит с Калитиным, и перешел на официальный тон: – Славенов весьма образован, долго жил в эмиграции. Был близок с Карагеоргиевым, с чего, собственно, и возник наш первый разговор.

– Член упраздненного болгарского Комитета?

– Да.

– Так я и думал, – вздохнул подполковник. – Беда с этими политическими деятелями: социалист на социалисте. Вас вызывает Рынкевич, поручик.

– Опять? – усмехнулся Олексин.

– Вместе со Славеновым, – весомо уточнил Калитин. – Не наболтайте глупостей, я не хочу лишиться командира роты перед походом.

У Рынкевича сидел полковник Артамонов. Гавриил сразу узнал его, хотя видел всего один раз в кафане, где принимали воеводу Цеко Петкова. Отрапортовал, что прибыл вместе с дружинником Славеновым и что дружинник ожидает приказа. Рынкевич тут же молча вышел, оставив Артамонова наедине с поручиком.

– Садитесь, – полковник помолчал, привычно потерев костистый лоб цепкими пальцами. – Что знаете о Славенове?

Помня о разговоре с Калитиным, Гавриил докладывал лишь то, что могло интересовать собеседника: прошлое Славенова, работу в Комитете, особо подчеркнув его дружбу с Карагеоргиевым.

– Карагеоргиев… Кажется, убит в Сербии?

– Погиб мученической смертью, господин полковник. Последним словом его было «Болгария».

– Да, это – аргумент, – задумчиво произнес полковник, размышляя. – Скажите, поручик, а Славенов способен принять подобные муки? Не торопитесь: мы хотим доверить вашему дружиннику одно задание. Если при этом он попадет в руки турок, мы должны быть уверены, что он ничего не скажет. Кроме слова «Болгария».

– Следовательно, я должен поручиться за него?

– Да.

Это «да» прозвучало столь особо, что Гавриил призадумался. Он мало знал Славенова, говорил с ним считаные разы, но за Славеновым ему упорно мерещилась фигура хрипевшего Карагеоргиева с безобразно раздутой головой. И вспоминался свой собственный выстрел, оборвавший его мучения. «Болгария…» – выдохнул вместе с жизнью Карагеоргиев. Что же давало ему силы и в эти последние страшные мгновения думать только о родине? Комитет: иного ответа у Гавриила не было. И поэтому он сказал:

– Я ручаюсь за Славенова, господин полковник.

Артамонов долго молчал. Сидел, уставившись в одну точку, машинально потирая лоб, в последний раз взвешивая что-то очень важное.

– Чтобы вы поняли цену своего поручительства, вы будете присутствовать при нашей беседе, поручик. Естественно, что о ней рассказывать не следует, хотя бы вас, как Карагеоргиева, подвесили вниз головой. Пригласите Славенова.

Полковник долго и чрезвычайно дотошно расспрашивал дружинника. Славенов отвечал сухо, без подробностей и отступлений. Разговор касался прошлого Славенова, его родных и близких, и Гавриил понимал, что все это лишь прощупывание, подходы к главному.

– По поручению Комитета вы нелегально проникали в Забалканье. – Полковник не спрашивал, а констатировал известный ему факт. – Какими перевалами?

– Разными: Шипкинским, Травненским, Хаинкиойским. Какой вас интересует?

– Скажем… – Артамонов помолчал. – Допустим, Хаинкиойский.

– Очень труден, практически – тропа. Можно в поводу провести лошадей, но артиллерия и обозы там не пройдут.

– Меня интересует не география, а турки. Возьметесь установить, охраняют ли они этот перевал и как именно? Мне известно, что вы свободно владеете турецким, а посему способ разведки будет указан человеком, который пойдет с вами.

– Я согласен, господин полковник, – не раздумывая, ответил Славенов.

– Представляете, что будет, если турки обнаружат обман?

– Лучше вас, и тем не менее я согласен.

– За вас поручился ваш командир роты. Если вы…

– Я в третий раз подтверждаю свое согласие провести вашего человека через перевал. Вам достаточно этого, господин полковник?

– Достаточно. – Артамонов кивнул и чуть повысил голос: – Алексей Николаевич, прошу!

Бесшумно открылась дверь соседней комнаты, и вошел князь Цертелев. На казачьей черкеске поблескивал новенький Георгий, полученный урядником за самовольную разведку при взятии Тырнова.

– Рад видеть вас, Олексин.

Он дружески кивнул Гавриилу и тут же обрушил на Славенова целый поток быстрых турецких фраз. Славенов скупо ответил на том же языке, а полковник тихо сказал Олексину:

– Вы свободны, поручик, благодарю. Ваш дружинник числится в лазарете.

На этом и закончились для Гавриила дела, выходившие за рамки обязанностей ротного командира. Отряд генерала Гурко деятельно готовился к маршу, его руководителям приходилось решать множество задач, и одной из этих задач оказалось необычное для казаков распоряжение получить деньги на поход. Не жалованье за службу, а ассигнации авансом для расчета за прокорм и фураж. Поскольку казаки исстари содержали себя и коней в походах с добычи, на подножном корму, то Иосиф Владимирович приказал выстроить все имеющиеся в его распоряжении иррегулярные части без офицеров. К назначенному часу вахмистры выстроили донцов и кубанцев посотенно на равнине в виде буквы «П». Привычные к дисциплине, казаки терпеливо стояли в конном строю, но гомонили и пересмеивались, поскольку офицеров не было, а младшие командиры были своими же станичниками.

И враз замолчали, когда в чистом поле показался скачущий всадник. Приближаясь и не сдерживая коня, всадник в простой черкеске вдруг бросил стремена и поводья и на том же распаленном лошадином скаку стал выделывать такое, что весь казачий строй ахнул и разразился восторженной матерщиной. Всадник то пропадал под лошадью, то вновь оказывался в седле, делал стойку, вертелся вокруг лошадиной шеи, вставал в рост, и все – не снижая карьера, неуловимо и точно управляя разгоряченным конем.

– Ура! – дружно, от души, не по команде взревели казаки, когда генерал Гурко, сдержав коня, на крупной рыси въехал в центр построения.

– Ну как, казаки, моя джигитовка?

– Лихо, ваше превосходительство! Не всякий черкес сделает!

– Ну, коли лихо, принимаете в казаки?

– Принимаем! – радостно отозвались казаки.

– Может, и в походные атаманы выберете?

– Выбираем, батька! Прими булаву и головы наши! Ура атаману!

– Тихо! – Гурко поднял руку, и все смолкло. – Тогда слушать меня, как Бога. Вам деньги на поход выданы, а я вашу казачью повадку знаю. Так вот, мой первый наказ: платить болгарам за все. За сено и овес, за хлеб и за воду. Ежели узнаю, кто болгарина или мирного турка обидел, взыщу как атаман, вплоть до расстреляния на месте. Все меня слышали? И второе. За «ура» спасибо, станичники. Только враг «ура» нашего не выносит, значит, его беречь надобно и зря не расходовать. Меня государь командиром вашим поставил, а вы своей волей в атаманы выбрали, так что не посетуйте. За удаль крестов не пожалею, за трусость, грабеж и пьянство семь шкур спущу. Как, любо вам это?

– Любо, батька! – согласно ответили донцы и кубанцы.

– В строю да в бою я вам – ваше высокопревосходительство, как то государем установлено. А вне строя да еще у костра – батька, атаман. На том, стало быть, и порешим до конца похода. Вахмистры, развести сотни по бивакам!

Перед броском в рейд по глубоким тылам противника Иосиф Владимирович, как всегда, всех выслушивая и ни с кем не советуясь, всеми способами сколачивал отряд. После демонстрации своей кавалерийской лихости он был уверен в казаках: они могли обмануть и провести любого командира, но выбранному на поход атаману, «батьке» блюли традиционную верность. Оставались самовлюбленные братья-герцоги: их следовало сразу же поставить на место, дабы обезопасить себя если не от жалоб, писем и наушничания, то хотя бы от неповиновения. Но тут Гурко не торопился: и потому, что привык тщательно и подолгу взвешивать собственные решения, споря с самим собой постоянно, и потому, что не располагал еще всеми данными.

Ясность принесла разведка. Славенов вернулся один, доставив кроки маршрута и записку Цертелева: азартный князь на свой страх и риск отправился далее, к шипкинским проходам. Устно болгарин доложил, что перевал охраняется турками только на выходе. Тропа узкая, но проходима для лошадей почти на всем расстоянии; особо трудные участки обозначены на схеме, исполненной Цертелевым.

– Турки часто задерживали? – отрывисто спросил Гурко, когда дружинник замолчал.

– Три раза: патруль, часовые на спуске и дежурный офицер отряда, охраняющего выход.

– За кого себя выдавали?

– За турка, – пожал плечами Славенов.

– Допрашивали?

– Скорее беседовали одновременно с обоими. Беседу вел дежурный офицер в карауле. Там же мы и заночевали.

– Чем интересовался?

– В основном вами, ваше превосходительство, – сдержанно улыбнулся болгарин. – Турки убеждены, что вы нацелены на Шипкинский перевал, и князь Цертелев не стал их разубеждать.

– И по этой причине решил сам проверить Шипкинскую дорогу?

– Да. Там безуспешно пытается пробиться Орловский полк: нам об этом рассказали турки. Князя интересуют турецкие резервы.

– Благодарю, будете представлены к награде, – генерал чуть наклонил голову, отпуская разведчика. – Полковник Артамонов позаботится о вашем отдыхе.

– К сожалению, на отдых у меня нет времени, – сказал Славенов. – К утру я должен ждать князя в условленном месте.

– Передайте Цертелеву мою просьбу не рисковать понапрасну, – с некоторым неудовольствием заметил Гурко. – Она касается также и вас. Ступайте.

На следующий день Гурко выслал на Хаинкиойский перевал авангард под начальством генерала Рауха. Во главе, прикрывшись лишь казачьим дозором, шли конно-пионеры графа Ронникера, расчищая и укрепляя дорогу. Никто их не беспокоил, турок на перевале не было.

Накануне выступления основных сил Гурко созвал совещание. Он не ставил вопроса о путях движения отряда: решение им уже было принято, и авангард Рауха делал сейчас все возможное для быстрого продвижения конных масс и артиллерии по дефиле и караванным тропам. Это обстоятельство вызвало резкое неудовольствие сиятельных братьев.

– Я не понимаю, с какой целью вы собрали нас, генерал, – с раздражением сказал старший герцог Лейхтенбергский. – Если все решено, то не проще ли отдать приказ? А уж коли собрали нас, то давайте обсудим ваше решение. Мне, например, оно представляется, прошу прощения, авантюрным.

Герцог сам давал Иосифу Владимировичу повод для отповеди, во имя чего генерал, собственно, и собрал это совещание. И Гурко сразу же воспользовался им.

– Я поставлен над вами волею государя и только ему и Отечеству обязан отчетом в моих действиях. От всех же вас требую беспрекословного повиновения и сумею заставить всех и каждого в точности исполнять, а не критиковать мои распоряжения. Прошу всех это накрепко запомнить. – Он помолчал, полоснул по вытянувшимся лицам братьев знаменитым «режущим» взглядом, добавил жестко: – Чтоб я подобного более не слышал.

У Гурко, обладавшего решительным и суровым характером, было два знаменитых выражения, о которых очень скоро узнал весь отряд, от генералитета до нижних чинов. Если он замечал какие-либо нарушения дисциплины или упущения по службе, то после короткого, но жесткого разноса следовала первая формула: «Чтоб я этого более не видел», достававшаяся, как правило, на долю среднего офицерства. Если же он слышал критику в адрес уже отданного им распоряжения, сомнение в целесообразности или хотя бы косвенное неодобрение его, употреблялась вторая: «Чтоб я подобного более не слышал», адресованная уже командирам более высокого ранга, вплоть до собственного начальника штаба. Оба эти выражения ставили окончательную точку, вопрос считался исчерпанным, все разговоры прекращались. В отношении братьев-герцогов Гурко давно искал возможность высказать это со всей жесткостью и непреклонностью, дабы недвусмысленно предупредить, что ни знатность рода, ни чины, ни личные связи в этом походе не будут иметь ни малейшего значения. Потомки пасынка Наполеона принца Богарне герцоги Лейхтенбергские, при всей спесивости, были людьми неглупыми, предупреждение командира Летучего отряда поняли и приняли и в дальнейшем уже исходили из этого, не досаждая более Иосифу Владимировичу ни сомнениями, ни стратегическими рекомендациями.

Вечером того же дня казачий дозор авангарда чуть было не обстрелял двух турок, неожиданно спустившихся с гор. Турки требовали немедленного свидания с генералом Раухом, и казачий урядник, для порядка поорав и поспорив, доставил их под конвоем к командиру авангарда. К ночи оба разведчика с предосторожностями были переправлены в тыл, и генерал Гурко получил исчерпывающие сведения о турецких гарнизонах, сосредоточенных поблизости от Шипкинского перевала. Направления ударов были ясны; 30 июня, за восемь дней до первого штурма Плевны, десятитысячный Летучий отряд выступил с основными силами к Хаинкиойскому перевалу.

Трехдневный переход через Балканы был чрезвычайно тяжелым. Гурко отказался от обозов, погрузив боеприпасы и снаряжение на вьючных лошадей, сведя до минимума запасы продовольствия и оставив в Тырнове все, что могло помешать стремительному броску. И тем не менее подъемы и спуски оказались столь круты, а тропы столь узки и неудобны, что пушки и зарядные ящики тащили на руках. «Только русский солдат мог пройти в три дня и провести полевые орудия по столь тяжелому пути, – доносил Гурко главнокомандующему. – Справедливость требует сказать, что болгарское ополчение не отставало от остальных войск в деле преодоления трудности движения».

С зарею 2 июля авангард Рауха вышел из ущелья и внезапно, с марша, атаковал турецкий батальон, стоявший в деревне Хаинкиой. Противник бежал, однако, собрав подкрепления, попытался контратаковать втягивающиеся в долину войска Гурко, но был разгромлен. Летучий отряд ворвался в Забалканье, развернул части и, не давая туркам опомниться, предпринял ряд коротких стремительных ударов. Уже на следующий день казаки и болгарские ополченцы разбили и рассеяли три табора, а две сотни кубанцев, прорвавшись к Ени-Загре, повредили телеграфную линию и захватили турецкий транспорт с боеприпасами. Противник, полностью дезориентированный внезапными бросками кавалерийских соединений Гурко, в растерянности метался по Казанлыкской долине.

Следом за Летучим отрядом тем же мучительным путем прошла посланная на поддержку 4-я стрелковая бригада генерала Цвецинского. Оставив для охраны перевала Столетова с двумя дружинами и 26-м Донским полком, Гурко двинул основные силы на Казанлык.

Он хорошо понимал, что означает маневренная война в глубоком тылу противника. Не давать врагу опомниться, объединиться, предугадать, куда русские направят свой следующий удар, запутать его, оглушить, посеять панику и как результат – отвлечь от основной цели рейда – таков был тщательно продуманный им способ борьбы. Бросая ударные кавалерийские части в глубокий рейд, русское командование отчетливо представляло степень риска, и кандидатура командующего обсуждалась долго и всесторонне. Этот командующий должен был обладать не только военным дарованием, решимостью и отвагой: в самом характере его необходимо было предусмотреть черты, сводящие этот риск к минимуму. Здесь нужен был природный сплав трезвой расчетливости и умения принимать на себя ответственность, способность оперировать малыми силами на большом театре военных действий и уходить от ударов противника, непреклонная воля и полное доверие к подчиненным, выполняющим самостоятельные задачи. В какой-то степени всем этим требованиям отвечал генерал Иосиф Владимирович Гурко; «в какой-то» – потому что боевого опыта у него не было. И тем не менее Левицкий настоял на утверждении именно его кандидатуры, несмотря на колебания Непокойчицкого.

Вскоре заметались не только части турецких войск, резервы и остатки разгромленных гарнизонов, но и многочисленные конные банды башибузуков: турецкое командование стремилось навязать Гурко партизанскую войну. Сабельными ударами казаков и огнем драгун банды были рассеяны. Лишившись возможности активно противодействовать русским, башибузуки стали вымещать ненависть на мирном болгарском населении. Казаки, кавалеристы, стрелки и дружинники все чаще встречали теперь сожженные села, изуродованные трупы болгар, изнасилованных и зверски замученных женщин. Насмотревшись на это, казаки поклялись в плен никого не брать. Война принимала все более ожесточенный характер.

– Не слишком ли, станичники, усердствуете? – спросил Гурко, ужиная у казацкого костра.

– Мало, батька, – сурово отрезал пожилой есаул. – Кабы они только раненых наших мучили, а то ведь мирных не щадят. Ни стариков, ни мужиков болгарских. Я уж о бабах ихних и не говорю. Страшная у них судьба.

– Мы такого нагляделись, что сердце запеклось, – поддержали казаки. – Того и в станице не расскажешь, что глаза наши бачили. Нет уж, батька, по-нашему будет: око за око.

– Глядите, казаки, враг тот, кто с оружием, – сказал Гурко. – Коли дознаюсь, что хоть одного мирного кто тронул, расстреляю на месте. И на родину сообщу: в казаках более не числить, потому как воинскую честь свою опорочил. То же и имущества касается, даже если дом турками брошен и хозяев нет.

По тому, как казаки замолчали и стали переглядываться, генерал понял, что насчет имущества угадал точно.

– Взяли дуван? Не крутись, есаул!

– Взяли, – со вздохом признался есаул. – Третий день с собою возим. Пахомыч, покажи батьке дуван.

Из темноты в освещенный круг костра вступил немолодой казак в наброшенной на плечи, несвойственной донцам бурке. Присел, откинул полу: на левой руке его, прижавшись щекой к груди, сладко спал смуглый годовалый мальчик.

– Вот она, казачья добыча, – сказал есаул.

– Турчонок, – ласково сказал Пахомыч. – В доме брошенном нашел. Жалко парнишку, пропадет ведь.

– Петькой назвали, – хмурое лицо есаула расцвело теплой, умильной улыбкой. – Отзывается, лопочет что-то, ручки тянет.

– С собой таскаете? – растерянно спросил Гурко. – А кормите чем?

– Молоко болгары дают. А то – кашку. Лопает! – вразнобой, оживленно и радостно загомонили казаки. – Уговор меж нас такой: кто цел останется, тот ему и батька. На Дон с собой возьмет, казака вырастит.

– Ах, казаки, казаки! – вздохнул Гурко. – Спасибо вам за доброту, только нельзя здесь младенцу. И пуля шальная достать может, и ухода нет, и вообще непорядок. Завтра донесение везти надо, вот ты, Пахомыч, и отвезешь вместе с ребенком. Ребенка пока в госпиталь сдашь, я записку напишу.

Донесение, которое Гурко отправил с казаком, было адресовано командиру Габровского отряда:

«Согласно приказанию генерала Гурко сообщается, что завтра, 6 июля, будет предпринята возможно раньше атака пехотою горы у Шипки; просится содействие атакою со стороны Габрова. Перед нами на горе около пяти таборов пехоты, у турок паника».

Однако, прежде чем атаковать Шипку, следовало взять Казанлык, не допустив при штурме отхода противника к Шипкинскому перевалу. В соответствии с этим утром 5 июля Гурко отправил стрелков Цвецинского перерезать дорогу в горы; непосредственно на Казанлык наступала сводная бригада генерал-майора герцога Лейхтенбергского. Стрелки отбросили турок к Казанлыку, навязали им бой, но он был недолог: бригада старшего герцога с ходу, конной атакой ворвалась в город, потеряв при этом всего девять человек и старого графа Ронникера, убитого пулей из засады уже в Казанлыке. Стрелки тут же стали оттягиваться к Шипке, донцы, киевские гусары и астраханские драгуны стремительно ударили по турецким гарнизонам, расположенным вокруг Казанлыка, окончательно путая карты противнику, который при этих молниеносных, веером расходящихся ударах никак не мог понять главной цели генерала Гурко.

На следующее утро стрелки Цвецинского и казачьи пластуны без промедления начали штурм Шипки со стороны Долины Роз. Два дня с переменным успехом шли бои, а на третий – зажатый с двух сторон наступающими русскими отрядами, командующий обороной Шипки Халюзи-паша бежал с перевала, бросив укрепления, боеприпасы и девять стальных крупповских орудий.

Основная задача Летучего отряда Гурко была выполнена: наиболее удобный перевал через Балканы оказался в руках русских. Оставалось лишь бросить в эту брешь войска, но свободных войск под рукою уже не было: Осман-паша успел накрепко приковать их к Плевненской твердыне. Вместо стремительного развития успеха русское командование вынуждено было перейти к обороне захваченного Шипкинского перевала и – ждать. Ждать либо разгрома Османа-паши, либо подхода свежих войск. В детально продуманном смелом плане кампании наступала опасная заминка.

2

Варя жила в Бухаресте одна: Хомяков уехал за Дунай ревизовать свои перевалочные склады. Скучать было некогда. Роман Трифонович оставил на нее деловую переписку, а Числова ввела в местное общество. Приглашения на вечера, балы, концерты и званые обеды ожидали Варю ежедневно, но она никуда не выезжала, вежливо отговариваясь занятостью.

А занята она была в основном собственными мыслями. Открыв, что любит Хомякова, и радостно ужаснувшись открытию, Варя могла думать только о нем и о себе. И чем больше она думала, тем все чаще представлялась ей его увесистая походка, от которой вздрагивала мебель, его привычка расставлять локти за столом, его манера цыкать зубом, когда он задумывался, забывая об окружающих. «Да люблю ли я? – все чаще приходило ей в голову. – Когда любят, то любят все, любят идеально, не замечая недостатков. Значит, что же, увлечение? Потеряла голову, как тогда в саду, когда умерла мама?..» Она постоянно растравляла себя сомнениями, и чем дольше не было Хомякова, тем обоснованней казались ей эти сомнения.

Появился Роман Трифонович внезапно, как снег на голову. Варя этому не удивилась: Хомяков часто поступал неожиданно. Удивилась она его безулыбчивому лицу и – самой себе, ощутив вдруг, как начинают исчезать взлелеянные одиночеством мысли.

– Что случилось? Не отмалчивайтесь, Роман Трифонович.

– Случилось, Варвара Ивановна. – Хомяков улыбнулся одними глазами. – Не знаю, что и рассказывать-то сперва: дела или…

– Дела, – сказала Варя, прекрасно зная, что дело для него – цель, игра, азарт, весь смысл жизни.

– Вот за это и ценю, – серьезно сказал он. – Верно выбрала, не по-дамски: мы – люди деловые, с остальным и обождать можно, – он вдруг замолчал. – Хотя… Хотя тоже – новость.

Последнее слово произнес весомо, со значением, но Варю царапнула грубоватая его похвала, и она сухо повторила:

– Так что же с делом?

– С делом? – Роман Трифонович зло усмехнулся. – Наградил Господь компаньонами: то ли прохвосты, то ли дураки – не разобрался еще. Муку, интендантством забракованную, по дешевке скупили, и пошло то гнилье через мои поставки как годное. Хорошо, я вовремя спохватился. Приехал к Гартингу: что, мол, за сделка такая? Он мне было про выгоду, а я: «Это ж даже не для купца – для разносчика ярославского выгода: продал гнилье, да и подавай бог ноги. А мы – поставщики, нам кредит важнее прибыли!»

– Исправили?

– Вернул, амбары запечатал. – Он вздохнул. – Ах, Варвара Ивановна, когда же Россия наша считать-то обучится? А может, мы народ, вообще к арифметике неспособный? К науке способный, к художествам, к словесности, к войне очень даже способный, а считать – пусть себе немцы считают, так, что ли?

«Рисуется, – неприязненно подумала Варя, уже не вслушиваясь, что именно он говорит. – Ах, зачем же, зачем? Так неуклюже… Он невоспитан. Груб и невоспитан…»

– …а без Числовой я – нуль. Интендантство, пройдохи эти, жулье в мундирах, шагу мне ступить не дадут, а я миллионы вложил. Коли выйду из дела, так нищим останусь: вот они, кандалы-то мои, Варенька.

«Вот что его заботит, – уже с грустью продолжала думать Варя. – Он даже не спросил, как я жила тут, как чувствую себя. Даже не спросил! Его интересуют только деньги, одни деньги. Какая пошлость!..»

– …мне кредиты нужны, оборот, размах – я ведь не в сундук прибыль складывать собираюсь, я ее России стократно верну. Сейчас мужик из деревни валом валит, с хлеба на квас перебивается, мыкается, а я ему работу дам, заработок, жилье. Я его труд бессмысленный осмысленным сделаю на пользу обществу и Отечеству на славу.

«Он не то говорит, – вдруг поняла она. – Нет, нет, не то! И не рисуется вовсе, а – не решается. Что-то случилось, и он просто не решается».

– Я не верю, что это уж так тревожит вас, Роман Трифонович, – неожиданно перебила она, почувствовав, как гулко забилось сердце. – Не с этим вы пришли и не это у вас на душе. Так скажите же наконец правду, как бы горька она ни была.

Глаза Хомякова, доселе напряженные, сухие, занятые чем-то внутренним и отсутствующие для нее, внезапно заволоклись прежним влажным блеском. Он улыбнулся ей вроде бы даже с облегчением, закурил сигару, походил по комнате, размышляя. Варя ждала, с удивлением ощущая, что в ней нет больше никакой тревоги, что новость, которую он скажет, касается их обоих, а значит, они разделят ее пополам, на равных. Роман Трифонович отложил сигару, сел рядом и взял ее за руку.

– Не по нутру мне слово, которое я скажу тебе сейчас потому только, что сказать его надобно. Один раз скажу, не повторю никогда, но верь, слово это на всю жизнь сказано. – Он помолчал, нахмурился, сказал строго, почти сурово: – Полюбил я тебя, Варвара, крепко полюбил, никогда такого со мной не случалось.

Он замолчал, продолжая держать ее руку в своей, и Варя начала краснеть.

– Понравилась ты мне в Смоленске еще, – так же серьезно продолжал он. – Сильно понравилась, а думы – хошь прощай, хошь не прощай – думы насчет тебя дурные были. Купить я тебя хотел. Вы наших девок покупали да продавали, вот и мне вздумалось.

– Отомстить? – спросила она, невольно улыбнувшись.

– Рассчитаться, – жестко поправил он. – Показать, к кому сила-то ныне переходит, кто кого теперь купить может. Скверные думы были, дурные, а приехала ты и – поверишь ли – позабыл обо всем. Ни разу ни к кому такого не испытывал, что к тебе испытал, ни разу слова того, какое тебе сказал, не говорил никому и не скажу, даже тебе больше не скажу. – Он помолчал, серьезно глядя ей в глаза. – Вот, все выложил, сама далее решай. Ничего меж нами не было, спокойно уехать можешь, если хочешь.

Вопрос был задан прямо, хоть и не прозвучал вопросом. Варя поняла его, поняла, что никуда не хочет уезжать, но сказала:

– Я подумаю.

– А замуж пойдешь за меня?

Варя напряженно смотрела на него. Он ждал, заглядывая в глаза, даже требовательно сжал руку.

– Молчишь, и на том спасибо. – Хомяков отошел к окну, сказал, помолчав: – На похороны я еду, Варвара. Вернусь сразу, на дела сославшись, а ты к тому времени и решишь.

Варя встала, глядя расширенными, почти испуганными глазами. Он шагнул к ней и вдруг впервые крепко поцеловал в губы.

3

Рота Олексина, оставленная для охраны выхода из Хаинкиойского ущелья, после взятия Казанлыка была переведена в Долину Роз. Две-три случайные перестрелки в счет не шли: рота не нюхала пороха.

– Нашли о чем кручиниться, – усмехнулся Калитин. – Еще так нанюхаются, что на сто лет вперед рассказов хватит.

– Бой нужен, – сказал Гавриил. – Настоятельно прошу, Павел Петрович, поручить мне дело, как только представится возможность.

– Не верите в своих людей?

– Мне надо, чтобы они в меня поверили.

– Думается, что триумфальный марш полезен не менее боя, поручик. Солдаты приобретают ощущение непобедимости, а это уже внушает веру в командование. Разве я не прав? Хронические неудачники куда более склонны к панике, чем баловни судьбы.

– Не убежден, полковник, – хмуро отозвался Олексин, и разговор на этом окончился.

Болгарские дружины стояли биваком южнее Казанлыка. По-прежнему кавалерийские отряды Гурко громили соседние гарнизоны, по-прежнему бесчинствовали башибузуки, мстя ни в чем не повинным болгарам, по-прежнему казаки гонялись за ними, блюдя клятву – бандитов в плен не брать. И по-прежнему радовались мирные жители, истово веря, что лихие русские кентавры отсюда не уйдут, пока окончательно не разгромят османов и пока не воцарится на окровавленной болгарской земле вечный мир.

Однако так продолжалось недолго. Все чаще южный ветер приносил запах гари, по ночам багровыми сполохами играли облака, а вскоре дошли черные, застилавшие утреннее небо клубы дыма и появились первые беженцы. Разутые, раздетые, голодные и до ужаса испуганные, они наперебой рассказывали о появившейся вдруг неисчислимой вражеской армии. Рассказывали о многих тысячах турок, арабов и негров, о свирепости их командира Сулеймана-паши, о беспощадном истреблении им не только болгарских селений, но и самого болгарского народа.

Проверив сообщения беженцев разведкой, Гурко немедленно собрал военный совет. Как всегда, молча выслушав соображения генералов, сообщил свое решение: выдвинувшись на линию Эски-Загра – Ени-Загра, закрыть армии Сулеймана путь к Хаинкиойскому и Шипкинскому перевалам. Четырем дружинам болгарского ополчения, усиленным кавалерией, выпала на долю Эски-Загра – «Стара Загора», как упорно называли ее болгары, не признававшие турецких наименований родных городов.

11 июля Столетов вступил в Эски-Загру, встреченный восторженными жителями. Тут же была организована народная милиция, вооруженная трофейным оружием. Через несколько дней Гурко разгромил турок у Джуранлы и освободил Ени-Загру. Первая часть плана была выполнена, но уже на следующее утро тридцатитысячный передовой корпус Сулеймана после двухчасовой артиллерийской подготовки всей мощью навалился на необстрелянных дружинников Столетова.

Аскеры Сулеймана были закаленными воинами: армия имела опыт боев в Черногории. Пехотинцы пошли в атаку еще тогда, когда гремела их артиллерия. Под ее прикрытием они развернулись и повели наступление густыми цепями, а конные отряды черкесов начали обтекать оба фланга столетовского фронта. Дружинам пришлось рассыпаться широкой линией, чтобы огнем сдержать первый натиск противника. Несмотря на потери, турки успели занять выгодные позиции, тут же открыв ответный огонь из скорострельных винтовок.

– Пока подойдет Гурко, они выбьют у нас добрую половину, Николай Григорьевич, – сказал Рынкевич. – Может быть, следует сбить их с высот?

Столетов прекрасно понимал, что огневой бой куда более выгоден противнику, но молчал. Перед дружинниками лежал длинный пологий подъем, и это беспокоило его. Вначале следовало нанести отвлекающий удар, заставить турок рассредоточить огонь, но это означало необходимость кем-то пожертвовать, и в создавшейся обстановке жертвовать следовало лучшим. Наиболее боеспособной, сплоченной и активной частью, и Столетов колебался не от нерешительности – он уже все решил, – но в выборе этой жертвы.

– Где Калитин?

– На левом фланге, Николай Григорьевич.

– Передайте ему приказание атаковать. И чтоб самарское знамя видели все болгары. Общую атаку трубить только после того, как турки навалятся на Калитина.

Рынкевич лично передал эти слова Павлу Петровичу. К тому времени 3-я дружина, умело рассыпавшись, вела перестрелку; потерь было немного, но одним из первых был тяжело ранен Антон Марченко, и самарское знамя перешло в руки второго знаменщика, Авксентия Цимбалюка. Выслушав приказание, последствия которого были для него ясны, подполковник ничем не выдал своего отношения к нему. Молча кивнул и тут же распорядился собрать ротных командиров. Объяснив задачу, задержал Олексина.

– Ценя ваш опыт, верю, что изыщете способ повести за собой остальных.

– У нас все офицеры с опытом.

– Вы знаете болгар лучше, а потому ваша рота пойдет первой, поручик.

– Благодарю за честь, Павел Петрович.

Гавриил вскочил в седло, поскакал к своим позициям. Приблизившись, сдержал коня, шагом выехал вперед, в центр залегшей роты. Турки сильно обстреливали, пули жужжали вокруг.

– Слушай меня! – крикнул поручик по-болгарски. – Болгары, сегодня вы грудью прикрываете свою несчастную родину! Дрогнете, побежите – и орды Сулеймана обрушатся на мирных жителей! Лучше умереть, но не допустить этого! Ваши русские братья с вами, болгары, они пойдут впереди!

Он рисковал обдуманно: ему необходимо было внушить своим дружинникам, что не всякая пуля убивает, что воля сильнее огня. Нелегко это далось: сердце билось с неистовой скоростью, все тело покрылось потом. Но он докричал призыв, увидел, что услышан и понят всеми, и только тогда спрыгнул с коня. Вырвал из ножен саблю:

– Барабанщик, атаку! Рота, за мной!

– Ур-ра!.. – дружно откликнулась рота. Гавриил шел быстро, зажав саблю в опущенной руке. До турок было еще далеко, и этой опущенной саблей он удерживал болгар от преждевременного бега: надо было сохранить силы для штыкового удара. Оглянулся он только раз: рота перестраивалась на ходу, русские – субалтерн-офицеры, унтеры, барабанщик и трубач – шли в первом ряду. Барабанщик безостановочно отбивал дробь, а трубач неотрывно следил за мгновением, когда командир взметнет саблю ввысь, чтобы тут же сыграть атаку. Следом дружно, плечом к плечу, шагали ополченцы, выставив штыки. Турки стреляли часто, но торопливо и пока не залпами; убитых и раненых было немного, и рота смыкала над ними ряды, как на ученьях. «Успеть до залпа с атакой, – все время думал Гавриил, прикидывая, сколько осталось до турок и позволит ли местность перейти на бег. – Господи, дай мне упредить залп атакой. Господи, помоги…»

Он понимал, что турецкий офицер тоже считает его шаги и тоже стремится упредить его атаку залпом, чтобы выбить командиров и расстроить ряды. С обеих сторон счет шел на секунды, с обеих сторон испытывалась выдержка и глазомер, с обеих сторон проверялся сейчас боевой опыт и хладнокровие командиров.

– Господи, не допусти…

Залп прозвучал одинаково неожиданно как для Олексина, так и для турок. Нестройный, один-единственный, сразу же сменившийся частой беспорядочной пальбой залп этот ударил туркам во фланг из ближайших строений. И опытные, закаленные боями аскеры на какой-то миг опешили, их командир потерял из виду роту Олексина, и Гавриил уловил этот миг. Взметнул саблю, и тотчас же запела труба.

– Ур-ра-а!..

Турки так и не успели со встречным залпом. Рота уже пробежала считаные шаги, со всей яростью ударив врукопашную.

– Вперед! – крикнул Калитин. – Всем ротам – атаку, знамя – вперед!..

Тот неожиданный фланговый огонь, обеспечивший успех атаки не только роте Олексина, но и всему ополчению, был открыт группой местных жителей, сумевших затаиться при турецком наступлении. Их ожесточенная пальба сбила турок с толку, и аскеры не очень-то уверенно встретили и первый штыковой удар ополченцев.

Яростная рукопашная шла уже по всему фронту: вслед за 3-й дружиной Столетов бросил в бой все, что у него было. От Гурко еще не поступало известий, но он должен был подойти, и Николай Григорьевич хотел во что бы то ни стало сбить турок с командных высот, оттеснить, заставить перетасовывать войска и тем выиграть время. А там, укрепившись и подтянув артиллерию, можно было бы держаться, пока основные силы отряда не придут на помощь.

Но огромный численный перевес турок позволил им обойтись без перегруппировки. Быстро опомнившись, они высылали одну густую цепь за другой на бессменно сражавшихся болгар и спешенных русских кавалеристов. Между атаками не было ни малейшего перерыва, уже пот застилал глаза, уже черкесы обтекали оба фланга, а бою не было видно конца. Самарское знамя реяло по всему фронту, и рев тысяч глоток заглушал ружейную пальбу.

От Гурко под градом пуль прорвался генерал Раух: вторая колонна Летучего отряда встретила другое крыло сулеймановской армии и тоже вела тяжелый затяжной бой.

– Держать город сколько возможно, – сказал он Столетову. – Тем временем я выведу обозы раненых и жителей в горы, к Шипкинскому перевалу.

– Сколь возможно, удержим, – вздохнул Столетов.

Хуже всех пришлось 3-й дружине. Она дралась в низменности на крайнем левом фланге, и противник охватывал ее с трех сторон, беспрерывно атакуя. Все офицеры, оставшиеся к тому времени в строю, дрались в рядах как простые ополченцы, и только подполковник Калитин метался на лошади вдоль всего фронта, появляясь в наиболее трудных местах, подбадривая солдат личным примером.

– Отменный бой! – прокричал он Гавриилу, оказавшись рядом. – Спасибо за роту, поручик! Молодцы болгары!

– Каково-то им придется, когда турки сомнут нас и ворвутся в город, Калитин.

– Прикажите легкораненым немедля выводить в горы женщин и детей!

Гавриил едва успел отдать это распоряжение, как самарское знамя странно взметнулось, заколебалось и стало медленно клониться к земле, исчезая в дыму, пыли и сумятице боя.

– Цимбалюк убит! Знамя! Турки взяли знамя!..

– За мной!.. – Олексин, рубя саблей, рванулся к упавшему знамени.

Но первым к святыне успел подполковник Павел Петрович Калитин. Грудью послав коня на аскеров, пробился, ударил саблей уже схватившего древко турка, левой рукой поднял знамя.

– Ребята, знамя наше с нами! – что было силы прокричал он. – Вперед, за ним! За мной!..

В упор прогремел залп. Пробитый тремя пулями, Калитин закачался и рухнул с седла. Знамя подхватил унтер-офицер 1-й дружины, снова взметнул ввысь, пробежал несколько шагов, и… новый залп свалил его на землю. И опять аскеры не дотянулись до знамени: раньше их успел болгарин-ополченец. Размахивая им, он шел прямо на турок, крича что-то неслышное за ревом, звоном, стрельбой и грохотом боя. И тоже упал, и снова священная реликвия ополчения исчезла в толчее среди болгарских черных и турецких синих мундиров.

Казалось, оно утеряно навсегда. Гавриил, задыхаясь, пробивался к месту, где оно упало. Сабля его то сверкающим полукружьем ослепляла аскеров, то рубила сплеча, то делала стремительный выпад: поручик хорошо освоил рукопашный бой. А воздуха уже не было, сердце билось в глотке и острой болью отдавало в проткнутой штыком левой руке. За ним, хрипя, ломили его дружинники. Впереди, в живой, ревущей, яростной куче, вновь взметнулось и вновь упало знамя.

Олексин пробился, когда двое аскеров уже волокли стяг за полотнище. Он настиг их, увернулся от встречного штыка, с ходу до половины вонзил клинок в спину волочившего знамя турка и, бросив саблю, двумя руками рванул знамя к себе. У знамени было надломлено древко, Гавриил перехватил его повыше и взметнул над головой.

Никогда еще он не ожидал смерть с такой пронзительной ясностью, как в это мгновение. Он держал знамя двумя руками, стоял в рост среди озверелой рукопашной, не мог ни отбить удара, ни увернуться от него. Не мог, да и не думал об этом: он думал только о знамени, которое вновь увидели все столетовские дружинники.

Это продолжалось не более минуты. Он успел осознать, что жив и даже не ранен, и увидеть, что его со всех сторон плотным кольцом окружают свои: русские и болгары. Увидел рослого, усатого, в изодранном, окровавленном мундире незнакомого унтера и протянул ему знамя.

– Храни.

Отчаянная схватка за самарскую святыню и стала тем переломным моментом боя, которого так ждал Столетов. Огорошенные неистовым и дружным натиском, турки первыми вышли из рукопашной. Турецкое командование решило, что к русским подошли свежие подкрепления: иначе оно не могло объяснить этого неудержимого порыва на исходе пятого часа сражения.

– Слава богу, выстояли, – с облегчением вздохнул Николай Григорьевич. – Немедля отводите войска в горы с общим направлением на Шипкинский перевал.

Кровавая пятичасовая битва двухтысячного отряда генерала Столетова с тридцатитысячным корпусом армии Сулеймана-паши стала днем рождения болгарской армии. А Сулейман, потерпев одновременно две неудачи – от Гурко и от Столетова, – вынужден был прекратить дальнейшее продвижение и заняться приведением в порядок своих войск.

Суровый и сдержанный Гурко в специальном приказе так оценил подвиг болгарского ополчения:

«…Это было первое дело, в котором вы сражались с врагом. И в этом деле вы сразу показали себя такими героями, что вся русская армия может гордиться вами и сказать, что она не ошиблась послать в ряды ваши лучших своих офицеров. Вы ядро будущей болгарской армии. Пройдут года, и эта будущая болгарская армия с гордостью скажет: „Мы потомки славных защитников Стары Загоры…“»

4

Маша разминулась с Иваном на двое суток. Прочитав записку, тут же вскрыла адресованное ей письмо Рихтера. Читала уже с трудом: слезы застилали глаза и дрожали руки. Строгая и внешне весьма чопорная Глафира Мартиановна, принимавшая Ивана, держала лампу и уговаривала успокоиться.

– Жив-здоров братец, Мария Ивановна. Окреп, возмужал – зачем же Бога гневить?

– А эта… девочка?

– Леночка спит. Не тревожьте ее. Утром.

– Утром? Да, да, Глафира Мартиановна, вы совершенно правы. Я сейчас, я – к генералу Рихтеру.

– Так ведь ночь на дворе, Мария Ивановна.

– Нет, нет, я не могу. Не могу!

Рихтер еще не ложился; по стариковской привычке он вообще спал мало, допоздна засиживаясь за отчетностями, донесениями и рапортами. Машу принял незамедлительно, долго метался по кабинету, дергая себя за седые виски.

– Ах, остолоп, ах, бестолочь! И как это я сообразить не удосужился, что Ванечка – братец ваш, любезная моя Мария Ивановна!

С этого затянувшегося до утра свидания и началась их дружба. Санитарный отряд купцов-старообрядцев братьев Рожных, которым заведовала Маша, выполнял кордонные и пересыльные задачи, служа звеном между действующей армией и тылом. Здесь больше было больных, чем раненых, да и больные подолгу не задерживались, а после сортировки направлялись в другие госпитали. Работы было много, а людей мало: братья-миллионщики считали копейки с усердием церковных старост, но Маша поначалу и слышать не хотела о том, чтобы отправить Леночку в Смоленск. Она сразу же привязалась к девочке, сумела быстро растопить ее недетскую настороженность лаской и заботой, лелеяла ее, как только могла. Пока разумная Глафира Мартиановна, стойко скрывавшая за маской суровой строгости добрую душу и мягкое сердце, не сказала с неожиданной решимостью:

– Мария Ивановна, я не просто прошу, но, как старшая по возрасту, настоятельно требую, чтобы ребенка поскорее отправили в Россию. В отряде зарегистрировано шесть случаев сыпного тифа.

Это подействовало, и Маша, проплакав ночь, утром отправила Леночку в Смоленск с Глафирой Мартиановной и закапанным слезами письмом на двенадцати страницах. А сама, тоскуя, все свободные вечера проводила у Рихтера, к большому удовольствию старика.

И еще – писала письма в Москву братьям Рожных Филимону и Сильвестру Донатовичам. Не только отчеты и напоминания о деньгах (без напоминаний братья денег не переводили), но и с настойчивыми просьбами разыскать наконец вольноопределяющегося Прохорова и, как было обещано, перевести его санитаром в отряд. Однако ответов на эти письма до сей поры не поступало.

Вскоре после отъезда Леночки Рихтер встретил Машу весьма озабоченным. Ходил, сопел, вздыхал, плохо слушал. Потом сказал внезапно, невпопад:

– Сегодня посетил военно-временный госпиталь нумер тридцать четыре, что в Свиштове размещен. Лежит там один человек с нервным потрясением, как доктора говорят. Часто в бред впадает, и в бреду том, Мария Ивановна, в бреду том… – Рихтер помолчал, словно прикидывая, стоит ли говорить, – вас поминает.

– Кто он? – сердце Маши сжалось от дурного предчувствия, и она всем телом подалась вперед. – Кто-нибудь из братьев? Как фамилия, не знаете? Не Бенево… то есть не Прохоров?

– Нет, нет, не пугайтесь, Мария Ивановна. Это – князь Насекин.

– Князь Насекин… – Маша с облегчением откинулась к спинке стула. – Да, да. Сергей Андреевич. Мы знакомы.

– Вот, изволите ли видеть: как в забытье впадает, так имя ваше, будто молитву… Сам, правда, не слыхал, но доктора в один голос сие утверждают.

– Говорите, нервное потрясение? – скорее из любезности поинтересовалась Маша. – От чего же? Какова причина?

– Это доктора говорят: нервы, а я так думаю, что сдвинулся, – Рихтер выразительно покрутил пальцами у виска. – Сами посудите, Мария Ивановна, какие уж тут нервы, когда человек живым свидетелем зверств башибузукских оказался. Ездил с миссией Красного Креста и угодил, что называется, в переплет. То ли в Эски-Загре, то ли еще где – точно сказать не могу, за Балканами, в общем. Говорят, застрелил сгоряча какого-то мерзавца, сам чудом уцелел, истинным провидением Господним: австрийцы с американцами спасли… Что ж это я все о печальном да о печальном! Сейчас чайку попьем, мне семейство вареньица домашнего с оказией прислали.

Больше о князе не говорили, да и говорить было ни к чему: на следующий день Маша выехала в Свиштов. Ехала, с грустью вспоминая тусклые глаза, лишь однажды сверкнувшие вдруг жизнью, желанием, юмором. Она и раньше, еще с детства, бессознательно ставила долг на первое место и сейчас исполняла его, но исполняла с какой-то непонятной тревогой и жалостью.

Князь лежал в маленькой отдельной комнате приличного двухэтажного дома, отведенного под офицерский госпиталь. В руках его была книга, которую он читал весьма внимательно. Увидев ее, он отложил книгу, и Машу поразил пронзительный, горящий странным огнем взгляд. И еще более книга: это было Евангелие.

– Вот и вы, – тихо сказал он, протянув худые, изжелта-белые руки. – Ждал вас, как чуда, и вот сбылось. Значит, услышана молитва моя.

– Помилуйте, какое чудо? – вздохнула Маша, садясь на стул. – Вы ли это, князь?

– И я и не я, – князь на миг улыбнулся прежней улыбкой, все еще не отпуская ее рук. – В человеке много человеков. Я догадывался об этом, а теперь – узнал. Какие-то частицы, не поддающиеся ни микроскопам, ни беспощадному разуму нашему, накапливаются в каждом из рода в род от времен библейских. Они молча вершат дела свои, определяя наклонности наши, способности, капризы, привычки. Но иногда будто оживают в душе, просыпаются и шепчут. Странно.

Князь замолчал, уставя горящий – «фанатичный», как определила про себя Маша, – взгляд куда-то мимо нее, в пространство. И от этого мимо смотрящего взгляда ей было куда неуютнее, чем от того, что он до сей поры не отпускал ее рук. Это ее не смущало: она не воспринимала князя как мужчину.

– Странно, странно, – задумчиво повторил князь. – Я ведь знаком с братом вашим: Василий Иванович, кажется? Год назад, дождливая осень в Ясной Поляне. Вот бы кто понял меня.

– Вася? – удивленно спросила Маша.

– Василий Иванович? Нет, нет. Ваш братец потерянный, как и я. А понять может ищущий. Такой один в России – граф Лев Николаевич.

– Так поезжайте к нему. Вот окрепнете…

– Нет. Нет-нет, Мария Ивановна, что вы. Это после всей скверны, со всей падалью в душе пред ним предстать? А он – насквозь видит. Нет. Мне очиститься сперва надо, Мария Ивановна, скверну из души выжечь, покой обрести. А покой – только в монастыре.

– Вы заживо хороните себя, князь, – осторожно начала Маша, но князь уже не умел слушать; она поняла это и замолчала.

– Посмотрите на женщину, хотя вы сама женщина, но посмотрите непредвзято. Сколько в ней хрупкости, нежности, трепета, ожидания. Мы называем это грациозностью, шармом или кокетством, а за всем этим – страх. Древний, как сама земля, страх…

Маше стал неприятен и этот разговор, и мокрые от пота ладони князя, которыми он все еще сжимал ее руки. Начинался бред, она в этом не сомневалась, и поэтому рискнула перебить.

– Извините меня, князь, вам неудобно лежать. Позвольте, я поправлю подушки.

Она высвободила руки, уложила больного и села. Встретила вдруг прежний иронический взгляд и смешалась.

– Вам сказали, что я галлюцинирую? А разве бывают сюжетные галлюцинации? Нет, Мария Ивановна, это не галлюцинации, это – память. Память моих предков-воинов, а следовательно, убийц, проливших моря человеческой крови.

– Полагаю, что вы утрируете, князь. – Маша постаралась улыбнуться. – В конце концов, все мы – потомки победителей, а не побежденных. Побежденные исчезли с лица земли.

– Вы правы, вы совершенно правы, Мария Ивановна, но позвольте рассказать историю побежденных, а не победителей.

– Может быть, в другой раз? – осторожно спросила Маша: ее пугал рассказ о зверствах турок, свидетелем которых оказался князь. – Вы утомлены.

– Другого раза не будет, – с твердостью сказал Насекин. – Не беспокойтесь, я столько дней повторял про себя эту историю, что готов рассказать ее в совершенно отвлеченной, почти литературной форме. – Князь вдруг привстал, протянул руку: – Дайте мне книгу.

Маша подала Евангелие. Насекин раскрыл, не выбирая страницы.

– Представьте, что я читаю, – сказал он. – И допустите, что это – осовремененный Геродот, только и всего.

– Хорошо, – без особого желания согласилась Маша.

Насекин помолчал, собираясь с мыслями. Затем начал говорить, старательно выдерживая не только интонацию читающего вслух, но и особо, литературно, строя фразы.

– Это случилось в те времена, когда еще не было любви. Мужчина относился к женщине, как пахарь относится к ниве, а женщина ждала от него еды и защиты. На краю лесов стояло большое село, жители которого в поте лица взращивали хлеб. Сразу же за их полями начиналась степь. Из степей плыло настоянное полынью вечернее марево: девушки выходили за околицу и подолгу, пьянея и ужасаясь, вдыхали степной аромат. Из степей приходили орды…

Маша почти не слушала: приподнятая декламация князя лишила разговор естественности, а подчеркнуто литературная форма рассказа угнетала общими и малозначащими фразами. Невольно она уже думала о своем: доехала ли Глафира Мартиановна с Леночкой до Смоленска и как встретила тетушка девочку. Думала об Иване, с которым так обидно разминулась, и о Федоре, сгинувшем неизвестно куда и по закоренелой олексинской привычке не писавшем ни строчки. Думала уже уютно и привычно, когда голос князя вновь прорвался к ней.

– …все мужчины пали в бою. Были добиты раненые, убиты старики и старухи, и дети согнаны в кучу. И только женщин пока не трогали: им предстояло утолить неистовую ярость победителей.

Князь опустил Евангелие, глянув на Машу блестящими глазами. Во взгляде его было страдание, и Маша поняла, что сейчас начнется то, ради чего и сочинил Насекин литературное вступление. Поняла, ужаснулась, но не осмелилась отказаться, а часто закивала.

– Продолжайте, пожалуйста, если в силах.

– Если вы в силах, Мария Ивановна, – с тихой горечью вздохнул Насекин.

Он вновь отгородился книгой, скорее, как показалось Маше, чтобы спрятать лицо, чем для того, чтобы разыгрывать чтение. И голос его, начав дрожать, все наращивал эту дрожь.

– Их распинали на супружеских ложах, в пыли дорог и у семейных очагов. Распинали на глазах матерей, подруг и детей под гогот победителей и стоны умирающих. Их рвали за волосы, их били о землю, их топтали, мяли, кусали, кромсали, и лишь белые обнаженные тела их напрасно молили небо о пощаде!..

– Князь, не надо более! – крикнула, не выдержав, Маша. – Я не могу, простите.

– Нет, надо, – хрипло (его душили слезы) сказал князь из-за книги. – Я же мог? Мог видеть?.. – Он помолчал. – Простите, это всего лишь выдумка. Слабая литература. Ежели не желаете…

– Читайте, – сказала она. – Читайте, Сергей Андреевич, если это литература. Читайте же.

Насекин начал сразу, начал на той же дрожащей ноте, словно не было разговора, Машиного крика и его собственного иронического пояснения. И с каждой его фразой нарастала нервная дрожь, передаваясь Маше, заставляя ее не только слушать, но и воспринимать это нарастающее напряжение.

– Победители ушли – насытившись, усталые, опьяненные. Ушли, приторочив к седлам головы побежденных мужчин. Ушли, гоня перед собою детей: поверженный народ должен был быть уничтожен. Ушли в степь, и, когда перестала дрожать земля от топота копыт, в селе раздались стоны и от груды мертвых поползли те, кто еще мог ползти. Ползли девочки с окровавленными бедрами. Ползли женщины с рассеченными грудями. Ползли старухи с обломками стрел в костлявых спинах. Ползли поседевшие в четырнадцать и онемевшие в десять… – Насекин трудно проглотил ком, пытаясь унять дрожь. – И надо было жить. Надо было забыть о погибших мужьях и угнанных в рабство детях. Надо было забыть о собственной боли и собственном позоре. Прежде чем начать жить, надо было забыть прошлое.

Он замолчал, по-прежнему заслоняя лицо раскрытым Евангелием. Маша обождала и, скорее почувствовав, чем поняв, что это еще не конец рассказа, тихо сказала:

– Продолжайте.

– И они забывали, – тотчас же откликнулся князь. – Кто сразу, вонзив в искусанную шею обломок клинка. Кто постепенно, залечивая раны и заглушая память. Кто – навеки утратив в воспаленном мозгу свое имя, своих детей и свой позор…

Князь опять замолчал, и Маша, обождав, нерешительно спросила:

– А потом? Что сталось с ними потом?

– Потом? – глухо отозвался Насекин, все еще прикрываясь книгой. – И вы, женщина, спрашиваете, что было потом? Через положенный природой срок они стали рожать. Рожать в муках и радоваться каждой новой жизни, и хранить ее, и растить, и воспитывать. И так было издревле, по всей земле, а мы… – Князь вдруг зло рассмеялся. – Мы до сей поры со средневековой тупостью регистрируем, кто есть кто. Русских, французов, немцев, турок, англичан. Так не лучше ли выбрать самую густую, самую прочную краску и навсегда замазать это разделение? Замазать ложь, потому что все мы, все без исключения – дети женщин. Только дети женщин.

– Это ужасно, что вы рассказали, князь, ужасно, – вздохнула Маша. – Но вывод ваш, как всегда, парадоксален. А это значит, что все образуется. Вы скоро поправитесь, окрепнете духом…

– Вывод? – резко перебил он. – Это – общий вывод, Мария Ивановна, но есть еще вывод частный. Я читал вам Евангелие, если изволили заметить, а Евангелие никогда не лжет, даже если оно от Сергея, а не от Матфея или Иоанна. Так знайте же, что Бога нет!.. – Князь вдруг сел, отшвырнул книгу в дальний угол. – Нет, ибо, если бы Он был, Он не допустил бы того, что видели мои глаза и слышали мои уши. Нет!..

– А как же монастырь? Очередной парадокс, Сергей Андреевич?

– Монастырь – убежище, а не Божья обитель. Раковина, в которую я заползу, чтобы не видеть более женских глаз и не слышать женских голосов. Я боготворил вас, дорогая Мария Ивановна, и буду боготворить, но душа моя опозорена виденным. Опозорена и сожжена. Оставьте меня сейчас и никогда более не навещайте. Знайте только, вы – единственная звезда моя, что горит еще во мраке человеческого… Человеческого? Нет! Нечеловеческого зверства!

Маша возвращалась подавленная не только рассказом, но и самим свиданием, вызвавшим в ней твердое убеждение, что виделась она с человеком, уже закончившим свой жизненный путь, уже бывшим, уже подводившим итоги прожитого и пережитого и клонившимся под их тяжестью. И даже неожиданное признание князя в любви лишь увеличивало ее горечь.

В тот день, когда Маша навещала князя Насекина, генерала Рихтера на дому во время обеда посетил высокий худощавый мужчина в тесном, явно с чужого плеча, потрепанном мундире без погон.

– Вольноопределяющийся Великолукского полка, – представился он. – Следуя к месту назначения, подвергся нападению неизвестных, был оглушен, раздет и ограблен до нитки. Все деньги и документы мои пропали, и лишь по счастью уцелела метрическая выписка, подтверждающая мое имя, дворянство и место рождения. Умоляю ваше превосходительство помочь мне добраться до моего полка, куда я стремился и стремлюсь всею душою своей…

Неизвестный с такой живостью описывал детали ограбления и собственное печальное положение, что добродушному генералу оставалось лишь возмущаться и соболезновать. Тронутый несчастием добровольца, поспешающего в действующую армию, начальник переправы тут же выдал ему справку об ограблении, деньги на проезд и подорожную до города Ловчи, где, предположительно, находился полк, в который спешил вольноопределяющийся из дворян Волынской губернии Андрей Совримович.

Предыдущая главаГлава 8 из 14Следующая глава