Впервые я увидел его в декабре 1945 года. Было ли это начало месяца, середина или конец – не помню. За пять километров мы ходили в школу: кто – в пятый, кто – в шестой, и только двое или трое – в седьмой.
Мы продолжали радоваться победе, как будто война кончилась не 9 мая, а вчера. На некоторых из нас были пальто, сшитые из солдатских шинелей, и почти на каждом – солдатская шапка с коротким цигейковым ворсом, которая, конечно же, грела плохо, а нам казалось, что ничего теплее не бывает. На ногах – у кого что попало: валенки с высокими запятниками из красноватой кожи, с вылезающими стельками, кирзовые сапоги, побывавшие где-нибудь под Кенигсбергом, ичиги и даже – ботинки. Все это размером побольше, чтобы можно было намотать портянки. Один из нас щеголял в обмотках. Он настолько был рослый и крепкий, что мог бы, кажется, всю зиму ходить босиком. До октября, пока не выпадет иней, он так и делал – ходил босиком.
С подтянутыми от голода животами, но такие же воинственные, как и утром, после скудного завтрака, мы шли из школы, затевая в снегу жесточайшие бои. И только перед самой деревней, вконец обессилев, брели друг за другом. По двое старались не идти: если кто-то толкнет, то уж очень тяжело подниматься из снега.
Прошли Хоргу, укрытую густым кустарником и все еще журчащую под снегом, осталось позади сухое болото с метровыми кочками, напоминающими солдат в белых касках, и перед самой Хоргой увидели человека в длинной шинели, шагавшего совсем не по-солдатски: приближался он к нам очень медленно, то и дело его заносило в сторону, и он так же медленно вылезал из снега и, как ни в чем не бывало, продолжал путь. В этом неторопливом, сосредоточенном движении, в том, как человек вылезал из снега, было не только упорство, но и привычка, что он давно так ходит, – и мы узнали в нем Шалодона – неполного георгиевского кавалера, жившего от нас в двенадцати километрах – на Булыках.
Мы стали вглядываться в Шалодона: каждому хотелось увидеть три золотых креста, которые он надевал иногда поверх шинели. В это время со стороны нашей деревни послышался звон колокольчиков, песни и выкрики под гармонь, на вершине горы стали появляться санные упряжки. Мы насчитали не меньше пяти. Они быстро скатывались с горы, нам уже видно было, как летит снег из-под копыт лошадей.
Шалодон шел не оглядываясь: или не слышал, или ему было все равно, кто и куда едет. В самый последний миг его опять занесло в сугроб, а может, он успел освободить дорогу, и мимо него стали проскакивать, как игрушечные, сани с широкими отводинами. Шалодона осыпало снежным вихрем, но он, казалось, ничего не замечал и смотрел не навстречу пролетающим саням, не вслед им, а поперек дороги.
На дугах первых упряжек развевались красные и голубые ленты, звон пяти колокольчиков сливался в один, обещая нам не то самую большую перемену, не то какой-то длинный урок. Мы забыли о Шалодоне и, занемев от восторга, с каким-то недетским любопытством старались разглядеть жениха и невесту, летящих впереди свадебного поезда в легкой кошеве. Хотелось побежать, броситься в самые последние сани, на которых тоже не было места, но все равно бы нашлось: уж как ни тесно, а еще одному – нашлось бы.
Странная мысль коснулась, наверно, не одного меня: Илья Андреев увозит не свою, а нашу невесту, которая почему-то взяла и быстро выросла…
Жених был наш, шангинский, вернулся чуть не из самого Берлина, ходил он еще на костылях, скоро его должны были поставить бригадиром… Невеста с ярко-красными круглыми щеками смеялась от быстрой езды, от снега, летящего в глаза, а может, еще от чего-то… Мы знали, что она из одной с Шалодоном деревни – с Булык – и что зовут ее Ольгой.
Пока сбивчиво звенели колокольчики, пока в санях громко смеялись и пели, каждый из нас тайком друг от друга повторял ее имя…
Мы с замиранием сердца следили и умоляли кого-то, чтобы жених с невестой не опрокинулись в Хорге, где сани ударялись несколько раз о кочки и, не успев выровняться, попадали на заледенелый крутой раскат. Здесь подскальзывались и падали лошади, опрокидывались возы. Кошева, ударившись о кочки, пролетела по воздуху, ее занесло, но через мгновение хорошо подкованный каурый жеребец одним прыжком преодолел раскат, и кошева с женихом и невестой замелькала за высокими кустами и деревьями. С саней свалилось несколько человек, но мы за них не переживали, – главное, чтобы жених и невеста были в сохранности!
Сожалея, что до моей свадьбы далеко, я, как и остальные, кто шел из школы, вспомнил о Шалодоне.
Он продолжал стоять в снегу и как будто не собирался выбираться на дорогу. Шалодон устал – ведь он прошел пятнадцать километров! – и теперь отдыхал, стоя в снегу. Мы прибавили шагу: пока он стоит, опершись на длинную палку, получше рассмотрим золотые кресты на его шинели…
Шалодон вдруг выпрямился, воткнул палку в снег, рядом с собою. Издали казалось, что у ног Шалодона стоит винтовка… Он как будто хотел сказать нам что-то…
Мы даже немного оробели, когда подошли ближе. Причиной этому, скорей всего, была одежда Шалодона. Трудно сказать, как это получалось, но от его одежды – и от самодельной шинели без воротника, скорее похожей на зипун, и от телячьей шапки с лакированным козырьком, и от огромных веревочных лаптей, и от белых обмоток, от всей его тонкой, высокой фигуры веяло не бедностью, не дряхлостью, а, как ни странно, генеральской строгостью. Шалодон как будто осматривал предстоящее поле сражения и усиленно размышлял, не подведет ли его наше малочисленное войско. Начинало казаться, что в маленьком лесочке перед деревней и за двумя зародами соломы недалеко от дороги спрятаны Шалодоновы пушки и пушкари только ждут сигнала.
Мы поравнялись и сами не заметили, как строем, повернув головы вправо, прошли мимо, пожирая взглядами и самого Шалодона, и, в особенности, золотые кресты на его странной шинели. Старик коснулся пальцами закуржавевшей бороды и усов, по-чапаевски загнутых кверху, долго еще смотрел в нашу сторону и – мы видели – перекрестил нас.
Свадебный поезд исчез, как будто его и не было, до слуха все слабее доносился звон колокольчиков, и это возвращало к действительности.
На вершине шангинского бугра я оглянулся последний раз: одинокая фигура Шалодона, темневшая на одном и том же месте, – может, он опять отдыхал? – заслонила свадебный поезд, незнакомых мужиков и баб, которых я хоть и не знал, но догадывался, что это – невестина родня.
К вечеру жених и невеста и все, кто промчались с ними, начали тускнеть, забываться, даже показалось наутро, что никакого свадебного поезда не было, что он мне приснился… Но в деревне только и разговоров было, что Илья женится, что завтра – свадьба.
Мы сбежали с последнего урока.
Около высокого пятистенного дома, разделенного на двух хозяев, собралась чуть не вся Шангина. Невестину родню и каждого, кто не растерялся, угощали красным вином и бражкой прямо на улице. Невеста замерзла, но шангинские не торопились отпускать ее в дом: пусть жених разорится немного на угощение, пусть каждый посмотрит, не промахнулся ли вчерашний солдат, можно сказать, герой с выбором невесты. Но при первом же взгляде было видно: не промахнулся, не подкачал. Жених и сам знал об этом и, к восторгу всех желающих немедленно выпить, потребовал выставить логушок с бражкой-медовухой на снегу в ограде, – чтобы всем хватило, чтобы никого не обидеть.
Не плачь, Олюшка, не жалей…
Пели, прихлопывая в ладоши, наши матери, бабушки и старшие сестренки, и в их причитаниях – о том, что ждет замужем, – не было ни жалости, ни печали, они весело пели старинные слова, а невеста Олюшка, вместо того чтобы смеяться, заливалась горючими слезами.
Не было ветру, не было ветру —
Вдруг придунуло.
Не было гостей, не было гостей —
Вдруг полон двор,
Полна горенка, полна горенка!
Женщины на минуту смолкли: или слова забыли, или что-то им помешало, – и я опять услышал:
Горенка пошатнулася,
Столы дубовы повалилися,
Чашки-стакашки поломалися,
Поломалися!
В песне была какая-то хитрость, но даже через много лет я не мог разгадать ее.
Я знал: на моей свадьбе не будет старинных причитаний, заранее жалел об этом, старался и слова запомнить, и не мог оторвать взгляда от невесты, и немного сердился, что шангинские не пускают ее в дом, держат на улице в одном подвенечном платье. Но мороз ничего не мог сделать с невестой – она разрумянилась еще больше, сказала своей подружке, и та принесла нам пряников…
Мы пробивались к дверям, которые почти не закрывались, повисали на подоконниках: хотелось все увидеть своими глазами. В этот счастливый день никто из нас ни в какие учебники, конечно же, не заглядывал.
Утром меня первого спросили по истории.
Я пытался говорить о свадьбе в нашей деревне, о неполном георгиевском кавалере… И что-то еще говорил о том, что, может быть, я видел его, когда мне было лет семь… Это называлось «собирать мох с болота», и Павел Филиппович посадил меня на место.
– Я тебе двойку поставлю, – вроде как спрашивая разрешения, сказал он, глядя на меня и всем своим видом показывая: не хочет он ставить двойку и все же ставит: за то, что не выучил урок, за дерзость, которой раньше не было. Но хотелось еще как-нибудь урезонить зазнавшегося ученика, и Павел Филиппович, любивший иногда пошутить над нами, сказал с сожалением:
– Лучше бы я тебе, Елохин, поставил единицу. – И тут же пояснил: – Единицу я бы потом исправил на четверку, а двойка так и останется двойкой.
Павел Филиппович достиг желаемого результата: класс засмеялся.
Позднее я подумал: «А ведь тогда Шалодона не взяли, не остановились…»
Ни свадебный поезд, ни встреча с Шалодоном сами по себе на меня бы, наверное, так не подействовали – все это вместе произошло! И то и другое одинаково интересно, даже как будто одно не могло существовать без другого… И тут для меня все окончательно прояснилось: да так оно и есть, именно потому и запомнилось, что был свадебный поезд, шел по зимней дороге неполный Георгиевский кавалер и свадебный поезд не остановился…
В эту же зиму – и опять мимолетно – мне довелось еще раз встретиться с Шалодоном.
Из кухонного окна, в котором одна или две стеклины оставались незамерзшими, я увидел со стороны леса какое-то странное движение: из морозного тумана, окутавшего болото, никак не могла вырваться тройка с санями…
Я наспех оделся, схватил сумку с книжками, кусок хлеба и выскочил на улицу.
Перед самой деревней, где туман кончался и дорога шла в гору, я разглядел необычную тройку: за коренника – сам Шалодон, пристяжные – мальчик и девочка. То, что сани с каким-то грузом везут люди, меня не очень-то удивило: кто из нас в войну и после войны не ездил с санками за соломой или за дровами?! Меня поразило, что в санки – они были чуть-чуть меньше обычных саней, на одно копыто, – впрягся неполный георгиевский кавалер с тремя золотыми крестами! Раненые фронтовики на себе ни дрова, ни солому у нас, как правило, не возили: кому-кому, а для них какая-нибудь лошаденка находилась. Шалодон этот раз не воевал – он отравился газами, был ранен еще в ту войну с немцами и казался нам таким же солдатом, как наши отцы и старшие братья…
На санях стояла бочка с брусникой, Шалодон вез ее за семьдесят километров на базар в Черемхово. Такого ни разу ни с кем в нашей деревне не было! По старому санному следу, почти по целику, Шалодон, минуя деревню, вдоль огородов выехал на дорогу, ведущую в город, и «тройка» с санями скрылась в морозном утреннем тумане…
Через два года, на летних каникулах, я спросил у одного шангинского старика:
– Кто такой Шалодон?
Старик долго, не отрываясь, смотрел на желтые металлические пуговицы на моем горняцком кителе из черного сукна, на брюки, отутюженные сестренкой, немного смягчился – видно, моя форма ему понравилась, – и я услышал, как по-настоящему зовут Шалодона: сначала фамилию – Овчинников, потом имя, отчество – Петр Емельянович. Я называл его, как и прежде, – Шалодоном. Нравилось мне его прозвище.
Я узнал, что живет он около мельницы, на краю деревни, что редко кто из булыцких не был у него дома, а он – ни к кому не ходит. Говорили о нем ни хорошо ни плохо, как будто ничего особенного он не представлял. Я с этим не соглашался и пускал в ход самый сильный козырь – три Георгиевских креста. Было у него каких-то три геройства, но, говорят, он не любил о них рассказывать. Бывало, начнет, а старуха тут же возьмет и остановит, и он ее слушался. Некоторых это озадачивало: герой, а боится старухи… Но ведь все было проще простого: она не хотела, чтобы старик расстраивался… А люди всяко думали, каких-то три несомненных геройства подвергали сомнению… Хотелось защитить Шалодона: он же не виноват, что совершал геройские поступки при царе!
Я дал себе слово: обязательно встречусь и поговорю с Шалодоном…
Но жизнь начала подкидывать мне фокусы, Шалодон на целые годы вылетел из моей головы. Даже когда я приезжал домой, то все равно некогда было сходить на Булыки: надо помочь старикам картошку окучивать, сена накосить и сгрести, дров напилить и наколоть… Да сколько еще мелких дел – не перечислишь! А на Булыки идти – вроде как лодыря гонять, да и не рядом – двенадцать километров!
«На будущий год встречусь… Постарше буду, чем-нибудь помогу старику…»
Не знал я тогда, что с каждым годом все труднее будет выкроить лишний день, начнешь привыкать к тому, с чем когда-то не соглашался… Не заметишь, как станешь думать: «Какое мне дело до какого-то дремучего старика с царскими наградами? У каждого своя жизнь, свои заботы. Да и разве сравнишь заботы старика, отживающего жизнь, с заботами человека, вступающего в нее? Пусть хлопочут те, кому положено по штату…»
Когда стало совсем некогда и ни на что постороннее не оставалось не только дня, а, как мне казалось, ни одного часа, когда ехать незачем – нет давно Шалодона, – я еду, чтобы поговорить с теми, кто знал его, жил с ним рядом, посмотреть хотя бы на то место, где стоял дом…