Спасибо, скромный русский огонек,
За то, что ты в предчувствии тревожном
Горишь для тех, кто в поле бездорожном
От всех друзей отчаянно далек…
В конце зимы на Татарской заимке заболел Иван Федосов. Смерть не однажды подкарауливала его, но Иван Захарович показывал ей кукиш.
– На, подавись, – говорил он. – И деньгами моими подавись, дай только подняться.
Иван Захарович просил жену Марью привезти врача, но Марья слушала плохо. До деревни четыре километра – за час дойти можно. Конюх, он же и сторож, сидит сейчас в бригадной конторе, дрова в плиту подбрасывает. Попросить его – даст коня. До больницы оттуда еще пять километров. Навряд ли врач окажется ночью в больнице, домой надо идти будить. Поедет на заимку или не поедет, неизвестно. Скорее всего, пошлет кого-нибудь из помощников. Или скажет: вези Ивана сюда! Можно бы с конного двора вернуться на заимку, а потом уж с Иваном – в больницу, но и это лишнее: таблетки, уколы… ничему этому Марья не верила и сама за шестьдесят два года в больнице не была ни разу. Придет смерть – никто не поможет.
Об этом она и сказала Ивану.
Иван медленно повернулся на другой бок, вытер рукавом лоб и стал смотреть в окно, выходившее на Широкое болото, занесенное снегом. Под лучами мартовского солнца снег на болоте блестел и даже из окна смотреть на него больно. Сразу за болотом почти отвесно возвышается Белопадский бугор, деревья полегли на нем, не выдержав крутизны.
Дважды прогремел выстрел: кто-то охотился по насту на диких коз. После выстрелов Иван заметил: ходики тикают медленно, вот-вот остановятся.
В облаке пара вошла в избу Марья, прогрохотала около печи поленьями.
– Марья, подтяни гирю.
Не взглянув на Ивана, она пошла к часам. Долго разглядывала стрелки, оглянулась и спросила:
– Которую куда?
Иван скомандовал:
– Маленькая пусть так будет, большую на тройку ставь.
Марья подтянула гирю, толкнула маятник.
«Ну вот, вроде бы легче стало», – подумал Иван, слушая, как бодро зашагали ходики. Он снова посмотрел в окно, представил, как солнце растопит снег, как заревет вода, обрушиваясь с бугров на болото, как Марья вынимает в избе зимние рамы, обливает их кипятком и соскабливает ножом тесто с присохшими лентами газетной бумаги, как белит печь и моет в избе к Маю, и как потом, будто за день, появится зеленая трава, покроются листьями деревья, засинеет речка Индон, – и впервые стало страшно, что не доживет до полного тепла.
Сам бы Иван ничего не знал, он и раньше, последние два года, подолгу болел зимой, но верил, что болезни у него никакой нет.
Напугали Ивана иркутские врачи. Постукали его по всему телу, повертели, как пушинку, и столько дали предписаний, что выполнить их все невозможно. А если выполнишь, то вроде бы жить не для чего… Какая болезнь – толком не сказали, но Иван видел, как один врач, который постарше, заметно нахмурился, дескать, дело дрянь, и смотрел так, будто Ивана в живых уже не было.
Иван вышел из кабинета и снова занял очередь в этот же кабинет. Он еще первый раз, как зашел в кабинет, понял, что нужно, но не знал, как об этом сказать, и теперь, в очереди, у него было время все обмозговать.
Врач не понял, что Иван зашел к нему второй раз, а когда узнал его, то сделал очень внимательное лицо. Но Иван не хотел говорить при другом, молодом, враче, и тогда тот, молодой, ушел. Сбиваясь, Иван начал говорить. Врач слушал Иванову путаницу, напрягаясь до предела, и наконец понял, что Иван предлагает взятку, чтоб его лечили не как всех «разом», а отдельно.
Врач сначала подумал, что ослышался: во-первых, взяток он не брал, во-вторых, никак не мог предположить, что у бедно одетого, сработавшегося человека могут быть лишние деньги.
Иван повторил свои слова, но уже короче и тут же увеличил сумму до двухсот рублей, прикидывая, что на старые это все-таки не двести рублей, а две тысячи.
– Это все бесплатно, – сказал врач.
Иван положил на стол две пачечки красных бумажек – двести рублей. Врач взял со стола деньги, подержал их в задумчивости. И пока он так держал деньги, у Ивана стрелой пронеслось: «Не возьмет – значит, мне скоро труба…» Рука врача медленно, как неживая, разогнулась. Иван обиженно поджал губы: «Бери, не даром даю, здоровье себе покупаю…» Иван смотрел за выражением лица врача, а больше всего за его лбом: лоб у врача был прорезан глубокими морщинами, сделавшими несколько выпуклых складок, и Ивану казалось: лоб у врача, должно быть, мягкий, как будто без костей.
– Возьми деньги, – сказал врач. – Они тебе пригодятся.
– Это, доктор, не деньги, – отвечал Иван, долго пристраивая во внутреннем кармане трикового пиджака двести рублей.
Врач не очень вежливо посмотрел на Ивана и, меняя тему разговора, спросил:
– Далеко ехать?
– Триста километров будет. Двести двадцать в поезде, оно ничего, а семьдесят – на холодном автобусе.
– Как же ты доедешь?
– У меня, доктор, в районном центре у брата медвежья доха лежит…
Ивану хотелось развеять мысли врача насчет своей невеселой жизни, он бы сказал, что в райцентре у него не только одна доха – в райцентре и еще по двум городам лежит в сберкассе двадцать тысяч новыми деньгами.
«Почему я не похвалился? – вспоминал Иван свой разговор с врачом. – Он бы тогда на меня по-другому взглянул: и двести бы рублей взял, и лечить бы взялся не так. А то что за лечение – одни разговоры: не пей, брось курить, не простывай… Рецептов дал для виду. Что это за рецепты и что за лекарства в городской аптеке – таких лекарств бери сколько хочешь и у себя дома в участковой больнице! Приеду – напьюсь, – думал тогда Иван. – И курить буду. И насчет простуды посмотрим – это тоже наше дело…»
Шел Иван по Иркутску, смотрел на спешащих, толкающихся людей, удивлялся, как это смело городские люди переходят улицы. «Куда же ты лезешь?! – хотел он крикнуть женщине, нагруженной сумками. – Раздавит!..» Но шофер затормозил легковую машину и только фарой слегка, будто шутливо, подтолкнул у женщины сумку.
И воробьи были в городе смелее, чем деревенские: люди идут, и тут же, под ногами, воробьи прыгают. Иван не мог понять только, почему городской воробей чернее деревенского. А когда понял, засмеялся: да ведь они прокоптились, сажа с крыльев летит! Ну и жизнь!
На вокзал Иван пришел часа за три до поезда. В городе нечего было делать, а на вокзале сидишь, поезд ждешь, не прокараулишь, и поговорить есть с кем – или из своего района кого встретишь, или из соседнего.
За полчаса до отхода поезда Иван занял в жестком вагоне место получше – дальше от окна. Когда ехал сюда, сдуру уселся у окна, чтоб лучше видеть, где какие города, деревни. Ничего интересного не увидел, а спину застудил. Ивану хотелось курить, но он боялся потерять место: люди бесцеремонно садились, кто где хочет.
– Занятая, – отвечал Иван, когда входившие хотели сесть с ним рядом.
– Вся полка?
– Вся.
– Лез бы ты, батя, на вторую полку, если хочешь спать.
– Мне хорошо на первой. Понял?
– Ты не один в вагоне.
– Я не привык тесниться, – отвечал Иван, на всякий случай расстилая на полке новенькое пальто-москвичку с широким, чуть не в полметра цигейковым воротником.
Когда пассажиры наконец устроились и поезд начал набирать ход, Иван, не торопясь, прошел в тамбур и, вроде бы наперекор доктору, закурил, пристально разглядывая, как январский мороз разрисовал окна в тамбуре.
К середине апреля Иван уже был на ногах. В полдень, когда солнце пригревало сильнее, выносил из избы маленькую скамейку, ставил ее под избой и сидел час или два, пока Марья не начинала стучать в окно.
Надышавшись запахами лесного ветра, подтаявшего снега, Иван поднимался, чтобы пойти в избу, но тут же забывал, что барабанила в стекло Марья, и сидел еще минут десять – пятнадцать. Лицо его, освещенное теплыми лучами солнца, обглаженное ветерком, делалось свежее, мягче. Сидя на скамейке, согнувшись или привалившись спиной к избе, Иван ловил себя на том, что задумывается, и опять ему было не ясно – от болезни это или от чего-то другого. Но болезнь, кажется, прошла, а ощущение неясности, зыбкости осталось.
Марья стояла на крыльце, молча разглядывала Ивана.
– Чего ты сидишь? Иди обедай!
– Что мне твой обед, – глядя себе под ноги, отвечал Иван.
Он прихватывал с собой скамейку и нехотя поднимался на крыльцо. На столе стоял чугунок с толченой картошкой, заправленной поджаренным салом, сверху картошка взялась красноватой огненной коркой. В алюминиевую миску налита молодая простокваша. Осталось только нарезать хлеб и – садись, ешь. Иван поковырялся ложкой в чугунке, хлебнул раз-другой из миски и вылез из-за стола.
– Не будешь есть – сдохнешь, – сказала Марья.
Иван сел около плиты, хотел закурить крепкого «Севера», но пачки оказались пустыми. Оторвал клочок газеты и закурил дешевой махорки. Не справившись с длинной самокруткой, загасил еще довольно большой окурок, хотел положить в ящик, где хранилась махорка, но передумал и с силой кинул окурок в плиту. Снял висевшее над кроватью новое полупальто-москвичку, новую цигейковую шапку и стал одеваться настолько нерешительно, что, казалось, вот-вот повесит пальто и шапку на старое место.
– Куда ты? – нелюбезно спросила Марья.
– В деревню.
– Кто там тебя не видел? Кому ты нужен? Не ходи, не надоедай людям!
Иван взялся за дверную ручку, привычным движением толкнул плечом дверь и плотно закрыл ее за собою.
Твердо Иван не знал, зачем он идет в деревню. Ему казалось: пройдет он заброшенный кирпичный сарай, поднимется на бугор, за кладбище, и, как пойдет справа от дороги поле, – вот где-то там или чуть подальше ему станет ясно, что его погнало в деревню. Поднялся в гору вдоль сгоревшего кладбища, и дорога стала сворачивать вправо, к Татарским полям. Чувство, охватившее Ивана, было не похоже на предыдущие, когда он каждый год в такое же время шел себе да шел по знакомой дороге, и не было ему ни тоскливо, ни весело – тосковать особенно не над чем было и особенно веселого ничего не ожидалось, – все обычно, все как всегда. А сейчас похоже, будто Иван нырнул под воду и не может вынырнуть. Не глубоко нырнул – ярко светит над водой солнце, протяни руку – и она окажется наверху!
Недалеко от дороги, вдоль заячьей тропы, застыли и сделались ледяными глубокие следы охотника. Снег затвердел, и белому не надо бегать по тропе в сильный мороз и греться – грозные петли, оставленные неопытным охотником, висят над тропой и покачиваются от ветра впустую. Иван подумал: «И я, как заяц, по одной и той же дороге бегаю. Летом заяц много дорог переменит, а у меня зимой и летом одна – от заимки к деревне…»
Кончилось поле, до последнего поворота недалеко осталось. Мост близко, за мостом – деревня. Вот они – дома, люди ходят. Он остановился и поглубже медленно втянул в себя воздух. Прошел еще немного и, зорко вглядываясь, как будто через заборы, стены и сараи хотел увидеть все, что там делается, медленно, но не очень глубоко, так же, через ноздри, втянул в себя воздух – запахи стали отделяться один от другого, Иван сначала различил, как пахнет свежеиспеченным хлебом, дымком из кузницы и сеном, нападавшим с саней по обеим сторонам дороги. Пахло подтаявшим снегом и лесом; таких запахов и на заимке сколько хочешь, но около деревни они были сильнее. Даже после болезни Иван нисколько не устал – привык бегать, но по проулку в деревню поднимался медленно. Огороды начались, сейчас из проулка покажется сестрин дом. Мимо окон вряд ли пройдешь незамеченным: если не сама Наталья, то ребятишки обязательно увидят. Прильнут к окнам, будут смотреть, пока Иван не скроется. Знают, что родня. Сегодня бы Иван точно зашел к Наталье и конфет с пряниками купил бы ребятишкам, – племянникам, стало быть, – но как раз возле Натальиного дома Ивану пришла в голову мысль, которая ему понравилась, хоть и не была новой: ни к кому в дом он не пойдет, а лучше посидит в бригадной конторе, послушает, что говорят люди, сам что-нибудь расскажет, может быть, в карты сыграет с мужиками, и – опять на заимку!
«Большое дело, – думал Иван, – когда у тебя на книжке двадцать тысяч. Сидишь с мужиками, говоришь о том о сем, с собой у тебя какая-нибудь измятая трешка, а всем кажется, что твои карманы набиты деньгами, и, смотришь, то один, то другой зовет тебя пообедать или поужинать, да еще бутылку поставит. Интересно иметь много денег: тебя же и угощают! А ты вроде как потом, может быть, втройне рассчитаешься!..»
За таким размышлением Иван не заметил, как прошел мимо Натальиного дома и очутился в бригадной конторе. Мужики встретили Ивана хорошо, будто соскучились по нему. Два лучших места предложили: садись у плиты, где теплее, или за столом, где вроде как почетнее. Иван посидел у плиты, а потом перебрался за стол. Пальто, шапка, сапоги – новенькие, Иван с собой вроде как праздник принес. Мужики одеты по-будничному, заросли щетиной, дымят самокрутками и городскими папиросами, как будто думают над чем-то важным и пока что неразрешимым.
Натальин муж, Трофим, здесь же, как назло Ивану, чисто одет, побрит. Из всех он один кое-как поздоровался с Иваном и тут же отвернулся, будто они не дольше как вчера виделись. Но Ивану это маловажно, он давно решил: чем дальше от родни, тем лучше.
Веселее, чем с другими, Иван здоровался с шоферами и трактористами – это народ молодой, с ними скорее кашу сваришь: за бутылку, а то и бесплатно и дров тебе подвезут, и соломы, и сена…
Иван сидел около стола и молчал – что в этом особенного? – а некоторым казалось, что Иван не просто молчит, а знает что-то такое, чего другие не знают. Мужики не помнят, кто из них и когда последний раз был в Иркутске, а Иван оттуда недавно. То, что он ездил в больницу, никому неинтересно, – шангинцам кажется, что Иван был в городе по какой-то другой причине.
– Правда, Иван, что когда ты был в Иркутске, целый вечер в ресторане «Байкал» пили за твой счет? – не удержался, все-таки подковырнул Ивана Натальин муж.
– Кто тебе сказал?
– Земля слухом пользуется! Говорят, пили одно шампанское вместе с официантками!
– Было дело, – подтвердил Иван. – И тебе стаканчик бы поднес! Или ты отказался бы?
Ничего смешного Иван не сказал, а мужики захохотали чуть не все разом. Сразу не понять, над кем смеются, – над Трофимом или над Иваном? Смеются, конечно, над тем и над другим, но больше всего – над Трофимом. Доказать, что Иван не был в ресторане, не докажешь. В самом деле, почему бы Ивану не бросить на пропой сотню-другую? Oт двадцати тысяч не убавится! Но не поэтому смеялись над Трофимом. Натальин муж долго надоедал Ивану – выпрашивал деньги… У Ивана с Марьей детей не было, и Трофим считал, что Иван должен помочь своей многодетной сестре. Сама Наталья ни за что бы не отважилась просить денег у Ивана – знала, что не даст, – но с ее молчаливого согласия потрясти Ивана с Марьей взялся Трофим.
Марья сразу же разгадала далеко идущие планы Иванова родственника и встречала его хмуро: угощала как полагается, но говорить с ним не хотела – уходила на огород или в лес и не возвращалась, пока Трофим не уйдет в Шангину.
Ни в каком ресторане Иван не был, никого не поил, но мужики поверили Ивану, и ему начинало казаться, что так оно и было.
Дорога на Татарск настолько знакома Ивану, что он не заметил, как прошел Татарские поля и очнулся перед заимкой, где лес по обеим сторонам дороги стоял так плотно, что, казалось, вот-вот старые сосны через дорогу коснутся длинными лапами друг друга. Среди густого леса кусочек полуизгнившей изгороди, которой не дают падать молоденькие сосенки и березки. Несколько жердей, свисающие как попало между кольями, напоминают, что когда-то была здесь поскотина. Были и ворота на Татарск. Иван только что прошел в том месте, где они стояли.
Давно на Татарске нет домов, только один – Иванов, а ему часто виделось: цел Татарск, стоит, как прежде, со всеми домами и постройками, с колодцами, и у каждого дома – с черемухой; так же, как в Шангине, бегают по Татарску ребятишки, лают собаки, кто-то с самого утра хлопает и хлопает вальком на реке…
Кажется, это было вчера. Четыре или пять телег, фургон впереди, в цветных платочках и кофтах бабы, мужики, – их поменьше, – и все они, как нарочно, разместились у самых колес, подростки и огольцы. На фургоне самый смелый народ, и хоть кто правит Гавриленок или Пашка, Васька Кряк или Карась – знает: на фургоне тихо не ездят. Дорога все с горы и с горы, переворачивается вправо, влево, обрывается вниз, колея размытая, глубокая, не то что вовсю – рысью нельзя, так и свалишься. Фургон далеко, но хорошо слышно, как там вскрикивают, поют, хохочут.
Сбегая вниз, лес расступился, пошел густой березняк и ельник, и неожиданно показался Марьин дом, огороженный тыном вперемежку с пряслом; лиственничные тынины выгорели на солнце и стали оранжевыми. Лес уступами подходит к Марьиному дому, за лесом, через Индон, синеет Широкое болото.
Фургон ждет всех на Татарске. Яшка или Панас крикнет под окно: «Иван, а Иван, собирайсь!» Иванова жена, молодая, красивая, в надвинутом на лоб платке, выйдет, скажет: «Он вперед ушел». И тут уж все равно: раз к нему завернули, то делали остановку. Пили у Марьи холодную, только что из колодца воду и квас. Бежали к Индону. Речка широкая, до середины не доплывешь – и назад. Успеешь еще раз или два намочить голову или в долбленой лодке круг дашь.
Выходил ли дядька Иван из дому с корзиной из широких лучинок или неожиданно, словно колдун, показывался на дороге из лесу, нравилось смотреть на него. Среднего роста, с лохматыми бровями, сухощавый, он все время смеялся, слушал внимательно и приговаривал: «Так, так, так…»
Теперь уж не вспомнить: в Василевом или Федькином мойгане гребли сено, и там лежала вывороченная с корнями вековая лиственница, и из-под нее бил холодный, обжигающий ключ. В обед наливали в бутылки и чайники воды, ставили в холодок, а потом обливались. Вода радугами вспыхивала на солнце, остывшим серебром падала на траву. Взвизги девчат и молодиц, охи мужчин раздавались по лесу, и в эту неразбериху вплетался звонкий голос дядьки Ивана: «Аи, ну еще! От полезно! Убегай – догонит! О-ха-ха-ха-ха! От народ веселый!..»
Ночевали в длинном балагане, накрытом драньем и берестой. Перед рассветом, когда табор замолкал, Иван все сидел у огня. Костер гас, но Иван не притрагивался к валежнику и смолью, набросанному к огню со всех сторон. Он сидел, задумчиво обхватив колени, и смотрел в обступившую его ночь. Какая-то птица все время спрашивала: «Где-е? Где-е?» Иван поднимался и сам себе говорил: «Пойду коней посмотрю. Тут ходили, а теперь не слыхать».
Возвращался он по той же дороге. «Ходют. В падину спустились». Костер гас, и в темноте Ивановы сапоги, будто начищенные, блестели от росы.
Не ложился Иван. Смотрел на черневший среди покоса зарод. Радостью наливалось сердце Ивана: «Сколько сена стоит, моему бы скоту на две зимы хватило! Да трава какая – ни одной осочины, ни разу под дождь не попало… Ветерок с утра, росу сдуло… Да разве такое богатство в два часа грести?!»
Но вот что удивляло Ивана: и поздно грести начали, и работу бросили засветло, а два таких зарода поставили! Как будто кто-то старательный помогал им, пока долго обедали, обливались водой, делали набеги на морошку и голубику, рассматривали древнего ворона на вершине лиственницы, гонялись за ошалелым зайцем, которому никак не удавалось заскочить в лес. Только раз зародчики подгоняли криками девчат, парней и мальчишек-волоковозов, когда солнце ненадолго спряталось за тучи и где-то над Саянами громыхнул гром.
Ни одной капли дождя не упало, сделалось еще жарче. Логун с ключевой водой, спрятанный в тени берез недалеко от зарода, нагрелся, вода в нем была немного холоднее болотной, в которой парни, – особенно те, что учились в городе, – то и дело ополаскивались до пояса или смывали пот с лица. Те, что из деревни никуда не уезжали, и к логуну ходили реже, и до пояса не умывались, и лицо не ополаскивали… Зато парни, прожившие в городе не одну зиму, как-то иначе смотрели на Ивана… Видел он какую-то связь между собой и теми, кто уехал в город, – как будто он в чем-то был ближе к тем, уехавшим. Иной раз он готов был побежать за молодыми людьми и что-то такое спросить у них…
На первый взгляд, шангинцам лучше: у них электричество, радио, много наберется, чего нет на заимке. А зачем все это Ивану? При лампе ему даже лучше – и видно все, и глаза не портишь! Кино посмотреть Иван может в той же Шангине… Да и что он в этом кино увидит?! То ли дело – смотреть на Индон, лес, горы – сразу за домом! И дорога на Татарске без пыли. А в Шангине машина проедет – пыль столбом! Не зря горожане едут летом в лес. А Ивану никуда не надо ехать, он – в лесу!
Иван с Марьей остались верными Татарску! Всю тоску об исчезнувшей деревне Федосовы взвалили на свои плечи… Деревенским легче было тосковать о Татарске всем вместе. А вот попробовали бы каждый в отдельности, как Иван с Марьей!
С попутной машиной Иван доехал до Бабагая. Сидел рядом с шофером, а не в кузове, где еще два пассажира, которых бросает по кузову, как пустые ящики. Пока машина пробирается по длинной и неровной стлани, по левую сторону от которой в холодной воде плавают утки и гуси, Иван смотрит, куда ему лучше пойти – в контору или в магазин? Контора сразу направо, как проедешь стлань, магазин – налево и дальше. Около магазина толпится народ. Привезли чего-нибудь или у мужиков какой-то праздник. Вот жизнь пошла: что ни день, то праздник! Хорошо бы, шофер поехал в ту сторону, Иван бы сошел возле магазина, посмотрел бы, чего привезли, или узнал, что за праздник.
Шофер свернул налево от стлани, с ветерком домчал Ивана до магазина и остановился, как будто прочитал Ивановы мысли. Главное, еще спросил, когда подъехал к магазину:
– Сюда тебе?
Иван кивнул, довольный, что все так идет хорошо.
– Миронов будешь или Колесников? – спросил Иван у шофера, так как всех бабагайских запомнить не мог. Другое дело – шангинские!
Шофер, кучерявый, лобастый, веселый парень, ответил Ивану, что он – Миронов.
Иван не стал уточнять, как зовут парня и которого он Миронова. Миронов, и ладно. Иван так и думал: по кудрям видно!
На глазах у публики Иван с важностью вылезает из кабины. Захлопнуть шоферу дверцу он ни в коем случае не позволяет – будь ты хоть Миронов, хоть Колесников! Он ее распахнул широко, когда вылез, а потом сам захлопнул, до одного раза. Когда шофер за тобой дверцу закрывает – не то, навроде как он тебя выгоняет или выталкивает. А ты сам захлопни!
Иван поднимается по ступенькам высоченного магазинского крыльца, оглядывает публику, здоровается: с кем просто так – кивком или словом, с кем – за руку, и – в магазин. Кто-то из бабагайских, а может, из марининских (их села разделяются только мостом) не знает Ивана и спрашивает:
– Кто это?
Чей-то знакомый голос отвечает:
– Это Иван Федосов.
Дверь за собой Иван закрывает медленно – боится с кем-то столкнуться или ждет, что за хорошими словами кто-то бросит вслед что-нибудь нелестное, может быть, даже оскорбительное. Иван не связывается с такими – пусть завидуют! В Шангине никогда не слышал неприятных слов, разве только от родни… А в Бабагае и на Марининске народ жестче. Чем дальше от своей деревни, тем хуже…
Продавали стиральные машины. Колхозники покупали их в Ангарске или в Черемхове, а тут – в Бабагае! Вот и толпится народ. Ивану стиральная машина не нужна – Марья полощет белье в Индоне и летом, и зимой. То ли дело в свежей воде – стирай, сколько хочешь! – а не в какой-то машине, которая, того и гляди, сломается. Шуму не хватало в доме! Иван как-то сказал Марье, что купит стиральную машину, так Марья на него целый день сердилась.
Постояв около прилавка, Иван маленькими шажками (в магазине тесно было) пошел к двери с таким видом, как будто у него дело, не терпящее отлагательства.
Скоро он очутился возле двухэтажного здания колхозной конторы, в котором размещались клуб и библиотека. В этом доме, наверно, еще что-нибудь размещалось, только Иван не знал. Зато он хорошо знал: двухэтажное шлаколитное здание, осевшее и давшее трещину посередине, строилось лет пять, и называлось, пока строилось, Домом культуры. И вывеска такая была: «Дом культуры колхоза «Большой Шаг». Теперь вывески нет, но по разноцветным цифрам на деревянных подставках и по тому, что нарисовано рядом с цифрами, еще издалека видно, что здесь правление колхоза.
Нынешний председатель Георгий Алексеевич Сухарев, если случалось из ряда вон выходящее, ни на кого не кричал, не выгонял из кабинета, держался так, будто ничего не случилось, и даже посмеивался в том месте, где другие наверняка бы начали кричать и топать ногами.
«Смеется-смеется, а потом и до меня доберется», – сочинил Иван невеселую шутку.
Бригадиром только Илью Андреева оставил, из Шангины, остальных – всех заменил. Тут, правда, Ивану повезло: с Ильей они вроде бы давно столковались! Илья сколько раз говорил Ивану:
«Зря ты, Иван Захарович, боишься Сухарева, – хо-ро-ший мужик!»
«Для тебя-то он, может быть, и хороший, – отвечал Иван, – а мне с какой стороны к нему подступиться? А ну как не в добрый час попадешь, – всему конец!»
Как бы так угадать, думал Иван, чтобы Сухарев был в хорошем расположении духа. Несколько раз он пытался разведать, какое в данный момент настроение у председателя, и от разных людей слышал один и тот же ответ: «У него всегда хорошее настроение. Иди, не бойся!»
Иван делал вид, что идет к председателю, а сам сматывал удочки – на заимку.
В последнее время появилось новое, обнадеживающее чувство, подсказывающее Ивану, что все лучше, чем ему кажется. Иван и сам знал, что выход есть из любого положения, главное, не унывать. «С веселым человеком трудней справиться!» – неожиданно для себя заключил Иван, пытаясь сообразить, так ли это, потому что по себе знал: не всегда ему нравились веселые люди, и даже чаще – не нравились!
Прошел по высохшему тротуару, удобному тем, что в грязь об него можно обчищать сапоги, что Иван тут же тщательно проделал, и скрылся в дверях колхозной конторы. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Иван уже меньше боялся председателя и выбросил из головы мысль, которая сопровождала его каждый раз, когда он поднимался по лестнице, – чтобы председателя на месте не оказалось.
– Председателя нету? – спросил он у главного бухгалтера Михаила Александровича Кирпиченко, который жил раньше в Шангине и в Бабагай перебрался только в прошлом году, а то все ездил на работу из Шангины.
– У себя, – ответил Михаил Александрович грустным и усталым голосом, и перед тем как снова застучать костяшками, так скорбно поглядел на Ивана, что Иван сразу же пожалел колхозного бухгалтера и за этот усталый взгляд, и за страдальческие морщины в углах рта и около носа, и за то, что он всю жизнь считает чужие деньги.
Главный бухгалтер слышал, что Иван не ушел, и с каким-то упоением считал деньги, – вроде как Иван Федосов как-то подействовал на него – не плохо, как некоторые привыкли говорить, а наоборот, хорошо.
Что-то сосчитав, Михаил Александрович отложил счеты в сторону, отрывисто бросил:
– Чего хотел?
– Председателя мне надо, – ответил Иван.
– Председатель – там. – Михаил Александрович кивком указал, где председатель, то есть в противоположной стороне коридора. Он провел по лицу ладонью, прогоняя усталость и как бы заодно удостоверясь: может, никакого Ивана Федосова нет, может, он ушел и тогда не надо с ним ни о чем говорить? Но Иван Федосов стоял в бухгалтерии, даже дверь за собой прикрыл, и смотрел только на главного бухгалтера…
Тот не каждому предлагал сесть возле своего стола, а Ивану предложил.
Иван сел не напротив – этот стул был для просителей, – а чуть в сторонке, как будто рядом с Михаилом Александровичем. К тому же он видел, что главный бухгалтер устал и наверняка найдет время поговорить с ним. И в самом деле, Михаил Александрович с удовольствием отодвинулся от стола и оказался совсем рядом с Иваном, как бы подтверждая этим, что раньше, когда он еще не был бухгалтером и жил в Шангине, у них отношения были простыми и такими же они остались. Иван может говорить с ним как свой со своим, хотя Михаил Александрович отлично понимал, что Иван свой, да не совсем. По собственному желанию или, как там говорят, помимо воли он все больше и больше отдалялся от колхоза. Но никуда Ивана не денешь, приходится принимать таким, какой есть: не исправишь его сейчас, не переделаешь!
Как бы там ни было, а встретил его Михаил Александрович по-приятельски – так, как и хотелось Ивану.
Такой прием, оказанный Ивану главным бухгалтером, привел в некоторое замешательство всю бухгалтерию.
Тихон Бадейников, не удивленный, а скорее возмущенный поведением Ивана и не одобрявший поведения Михаила Александровича, бросил работу, а точнее сказать, выронил из рук счеты (у него тоже, как у Михаила Александровича, были счеты, только поменьше) и смотрел на Ивана, как бы говоря: «Кто тебя звал? Кому ты здесь нужен?»
Своего презрения к Ивану Тихон не скрывал и, снова начав работать, чутко прислушивался, о чем будет говорить с ним главный бухгалтер.
– Не надумал переезжать?
Иван чуть не подпрыгнул на стуле от этого вопроса: удружил Михаил Александрович, как холодной водой окатил! Справившись с собой, Иван ответил:
– Буду доживать свой век на заимке. Я там никому не мешаю. Ты бы, Михаил Александрович, запланировал на заимке летний лагерь для скота. Сарай не надо строить – готовый стоит. Колодец рядом. Мы бы с Марьей скот сторожили. И колхозу хорошо, и нам.
Летом колхоз держал на Татарске то овец, то свиней, то коров. Иван с Марьей слушали блеянье овец, рев свиней, мычание коров со счастливыми лицами, как будто это были свои овцы, свои свиньи, свои коровы…
Сейчас бы Иван не согласился держать столько свиней, коров, быков, кур, огорода – силы не те, а смотреть, когда много живности, приятно.
– Лагерь откроем на заимке на будущее лето, – сказал Михаил Александрович.
Его слова прозвучали отрешенно, вроде как летний лагерь – одно, а заимка, то есть Иван с Марьей, – другое.
Иван сделал вид, что не уловил этой интонации, и веселеющим голосом сказал:
– Это хорошо.
Бухгалтер, казалось Ивану, чего-то недоговаривал, скрывал, что ли. Спрашивать, не подкапывается ли председатель колхоза к заимке, Иван считал, не стоит. Промолчит, оно, глядишь, и лучше… И в то же время Иван прикидывал, что прятаться не надо – пусть знают: здесь Иван, никуда он не потерялся.
Сделав жест рукой, Иван нечаянно коснулся локтем Михаила Александровича, вроде как по-дружески его подтолкнул, и, может быть, от этого прикосновения, а главное, конечно, оттого, что сидел рядом, вдруг расхрабрился – стал поглядывать на бухгалтера так, будто тот был у него в руках, будто не Иван в ложном положении, а бухгалтер.
– Что Марья делает?
– Копается, – небрежно и как будто с неохотой ответил Иван. – Что ей еще делать.
Иван ждал, что Михаил Александрович спросит о чем-нибудь другом, более интересном. А про Марью что спрашивать?
– Зря так о Марье говоришь, – укорил Ивана Михаил Александрович.
– А что такое?
– Марья – великая труженица.
«Что он с ним антимонию разводит, – выходил из себя Бадейников. – Нашел кого хвалить – Марью!»
Иван как-то вдруг разом потускнел: какой может быть разговор, когда столько свидетелей? Но, подумав, он и этим остался доволен: как-никак Михаил Александрович бросил работу, сел рядом, о чем-то спрашивает… Зря, что ли, Бадейников сидит бесится… Да-а, попадись-ка ему в лапы – мигом голову скрутит!
Михаил Александрович что-то хотел спросить, но передумал или некогда было, и так стукнул разом костяшками счетов, что даже испугал Ивана, потому что Иван не видел никакого движения рукой, а его сразу оглушил удар костяшек. Он понял, что Михаил Александрович не намерен больше разговаривать, да вроде и не о чем – у Михаила Александровича одни заботы, у Ивана – другие. Но что-то с той самой минуты, как Иван заглянул в бухгалтерию, объединяло его с Михаилом Александровичем…
Перед тем как уйти, Иван весело оглянулся, и в это время его настиг голос Михаила Александровича:
– Иван Захарович, может, ты дашь мне взаймы десять тысяч?
Иван вздрогнул, хотя просьба бухгалтера прозвучала, как ему показалось, шутливо. Просьба бухгалтера, пусть даже несерьезная, прозвучала не столь уж и неожиданно: Иван все эти дни мучился над чем-то над этим, а бухгалтер как будто угадал и посмеялся над Иваном: мол, не мучайся, я у тебя спрошу, ты мне ответишь, и ответ мне твой заранее известен, и все останется на своих местах, – Михаил Александрович ни о чем не просил, а Иван – ничего не слышал.
В первый миг, когда бухгалтер попросил у Ивана денег, Иван так и хотел сделать – переступить порог, закрыть за собой двери, как будто ничего не слышал. Не в первый же раз приходилось притворяться, что не слышал или не видел, и без объяснения потом как-то легче всем было, вроде как ничего ни плохого, ни хорошего не было, и снова все шло своим чередом, пока что-нибудь не случится. И вот, кажется, случилось!
Иван сам был виноват, и даже не виноват, а как будто все эти дни упорно шел навстречу чему-то такому, о чем вот сейчас сказал главный бухгалтер.
– Куда тебе столько денег? Это, сам знаешь, не сто рублей и не полтораста!
– На Дом культуры не хватает.
– А ты сказал – тебе.
– Это одно и то же. Иван не поверил:
– Разве колхоз и ты – одно и то же?
– Я себя от колхоза не отделяю, – ответил Михаил Александрович.
– Большая разница, – сказал Иван, не зная, что ему сделать: разговаривать с Михаилом Александровичем, стоя у дверей, или вернуться и сесть.
– Никакой разницы. – Михаил Александрович проговорил эти слова как что-то давным-давно решенное. – Я вот здесь сижу с утра до вечера и не помню, бываю дома или нет.
– Точь-в-точь как у меня! – сказал Иван. – Вчера я в Шангине ночевал и сегодня не знаю, доберусь домой или заночую где-нибудь.
Все засмеялись, Иван – тоже, как будто нашли что-то общее, одинаково для всех интересное и очень важное, и это «общее, интересное и важное» было вовсе не деньги, а что-то другое.
Иван вышел из бухгалтерии и, даже не взглянув на кабинет председателя, выбрался из душного помещения на улицу, пытаясь сообразить, что же произошло с ним и как ему быть дальше. Бухгалтеру Иван не очень-то поверил: сначала взаймы, а потом не отдадут, и закон будет на их стороне. Нет, «взаймы» Ивана не устраивало… Так надо отдать! Подарить! Он хотел вернуться и сказать Михаилу Александровичу, что согласен, но тут же подумал: «Не успели попросить, Иван – готово: на, возьми! Надо, самое малое, неделю подождать, чтоб не наспех, не как попало… А то ведь что получается: десять тысяч отдаешь как десятку! Им такой и счет будет!»
Получаюсь только, что будто бы эту мысль подсказал бухгалтер колхоза. Но ведь хоть и подскажет кто-то, и ничего не будет, если сам не захочешь, если сам не додумаешься! Это Иван подсказал бухгалтеру! А что еще Михаилу Александровичу оставалось делать, если Иван маячил у него перед глазами? Это бухгалтер воспользовался Ивановой мыслью, которая у Ивана была недалеко спрятана. Бухгалтер пошутил, а Иван все воспринял на серьезе, потому что это нужно было Ивану, а не бухгалтеру…
Все, что видел Иван перед собой, – бабагаевские дома, просыхающая на взгорках дорога, черно-зеленые ели за мелким и грязным прудом, в котором среди льдин и белого снега плавали озябшие утки и гуси, забуксовавшая машина на Полыновке, под колеса которой ученики начальной школы готовы были, кажется, бросать тапки и портфели, только бы машина выбралась на дорогу, прошедший навстречу румянощекий старик Овсянников, никак не бросавший работу на мельнице, хотя ему было давно за восемьдесят, – все это и все, что видел он вокруг, осветилось вдруг по-новому, сделалось праздничным. В необычном Ивановом настроении было, конечно, виновато и апрельское солнце, набравшее под вечер силу и старавшееся растопить последние льдины в деревне и снег, лежавший огромными клоками на полях и в лесу.
На Татарске Иван только сегодня услышал, как позванивали под снегом ручейки, пробивая себе дорогу в темноте, чтобы потом, набрав силу, удивить мир, вырвавшись наверх неожиданно, как будто за день или за час. Иван около Татарских полей одно такое место раскапывал сапогом до тех пор, пока не увидел, как темная вода хлюпнула под сапогом, как будто довольная, что Иван облегчает ей работу.
Откуда столько солнца в Бабагае: хоть расстегивайся и снимай шапку! Чем больше деревня, тем в ней теплей, что ли?.. Тихий, ласковый ветерок съедает снег, заставляет ручьи бежать скорее, делать причудливые петли, переговариваться десятками и сотнями радостных голосов.
Еще таких день-два – и весна ударит на Татарске во всю силу. По вечерам и ночью, выходя на крыльцо, Иван будет слушать, как ревет на всю тайгу весенняя вода.
Шагалось легко, как будто Иван сделался лет на десять или на двадцать моложе. Что-то похожее бывало с ним, когда он был совсем молод, когда ему казалось, что никуда не надо торопиться, что вся жизнь впереди и что конца ей не будет. И сейчас было такое чувство, будто Иванова жизнь только начинается, – как будто каждая тысяча, которую он собрался подарить колхозу, на глазах превращалась в год или в два, самое малое. Такая мысль Ивану понравилась, и он удивился, что ни разу не думал об этом раньше. А если все деньги, лежавшие у Ивана на книжке, перевести на годы, то получалось, что в запасе у Ивана целая жизнь и что ему сейчас не шестьдесят четыре, а лет восемнадцать или того меньше.
Перед Шангиной догнала Ивана машина. Пока он садился в кабину, ему тоже хорошо думалось. Шофер проверил дверцу, и машина пошла скорее, оставляя позади березовый лесок с двумя огромными соснами, чудом уцелевшими на краю поля. Сосны стояли, наклонившись в одну сторону, как будто разглядывали внизу хоровод березок, особенно веселый летом, когда березки оденутся и зашумят листьями. Иван сколько раз отдыхал под этими соснами! Ему стало жалко, что жить березовому лесу и двум соснам осталось мало. Покажется кому-нибудь, что поле в этом месте неровное, и прощайте, молоденькие березки и старые сосны!
Шофер терпеливо дожидался, когда Иван выберется из кабинки, развернулся перед мостом и чуть-чуть не задел Ивана кузовом. Около самого лица промелькнул обшарпанный борт, дохнувший стылой краской и железом. Иван едва успел отскочить в снег.
На шофера Иван не обиделся – стоял на обочине и думал совсем о другом: от моста начиналась дорога, которую он знал в мельчайших подробностях и так привык к ней, что видел ее даже во сне, и не мог иногда понять – спит он или наяву идет по дороге…
Иван не стал оглядываться на машину, с яростным завыванием взбиравшуюся по проулку в деревню, так же, как не стал оглядываться на Шангину, потому что знал: стоит пооглядываться, что-нибудь или кого-нибудь вспомнить, как покажется, что надо вернуться. Долго смотреть на Шангину – значит остаться в ней ночевать!
Пройдешь первый поворот дороги и не захочешь возвращаться, и только с необъяснимым чувством тревоги и радости будешь слышать, как отдаляется лай собак, без которого деревню невозможно представить. Как бы громко ни гудели трактора, будешь все время прислушиваться, не донесется ли еще лай собак, и покажется он в это время лучшей музыкой, которую ты когда-нибудь слышал.
Прозвенела среди ветвей тонкая сосулька. Дрогнувшая ветка уронила ком снега – мелкая искрящаяся изморозь сыплется и сыплется с дерева… Возле Татарска самая настоящая зима! Еще день-другой вечером или рано утром легкий морозец скует тонким ледком растаявшие лужи, ущипнет, развеселившись, за щеку или за нос, а потом и на это не хватит силы – он только разрумянит их, чтобы ты не сердился на мороз, помнил о нем и ждал его в жаркий летний день так же, как ждешь зимой лета!
Солнце спряталось за Белопадский бугор, и сразу же стало холоднее, длинные голубоватые тени от деревьев легли на снегу. Кажется, что скоро стемнеет, но солнце еще выберется из-за бугра и начнет светить прямо в глаза, когда Иван будет подходить к своему дому. На Татарской поляне и на Широком болоте, все еще укутанном глубоким снегом, на короткое время снова сделается теплее. Потом, как будто обессилев, солнце упадет в дремучий лес, перекрасит Саяны, скатится по ним в бездну и появится утром со стороны Шангины.
Иван остановился на Татарском бугре, в лучах солнца, и залюбовался своим домом. Поскорее отогнал мысль, которая в последнее время все чаще закрадывалась в сердце: не вечной же будет заимка? Увидел, как Марья носит вязанками сено от зарода к сараю. Согнувшись в три погибели, донесла вязанку до места, бросила, увидела Ивана, стоит ждет. Иван бы сам перенес сено к сараю, сделал бы это не сегодня, а завтра, куда торопиться. Конечно, воды, дров наносила, картошку варить поставила… Дымок из трубы идет, значит, все сделано, и Марья принялась за Иванову работу. Ему только отдыхать осталось, дожидаться, когда картошка сварится.
Сегодня он все время будет чувствовать на себе ее укоряющий взгляд. Больше всего он считает себя виноватым, когда уходит к людям. Марья тогда долго не хочет с ним разговаривать.
Она и не помнит, когда последний раз была в Шангине. Лет двенадцать прошло, не меньше, когда бабы силой забрали ее с заимки в Родительский день или в Троицу, а Ивана заставили сидеть дома. Марья кое-как вырвалась от людей и прибежала вечером на заимку. Чудно ей тогда показалось, и она была рада – не рада, что не слышит больше ни песен, ни шума, ни крика…
Ей хорошо, когда она говорит с коровой, с поросенком, с курами, с собакой, у которой нет имени, Марья пса так и зовет: «Собака, Собака!» Разговаривала с плитой или с печью, когда в ней горят, потрескивают дрова, когда закипит кастрюля или чайник и просит отодвинуть скорее от сухих и жарких дров…
В непогоду Иван чувствует себя плохо: все болит, портится настроение, белый свет становится не мил. Он смотрит в окна с надеждой, что, может, скоро разъяснит, уляжется, а Марья как ни в чем не бывало хлопает и хлопает дверями – несет то дрова, то воду, кормит свиней, коров, кур… Но это еще полбеды, что без конца хлопают двери, что-то падает, грохочет, скрипит, льется, в это время Иван не узнает Марью – она становится румяной, как в молодости, глаза наполняются прежней чернотой, блеском, и кажется, что она смеется над ним.
Поправив шапку, то есть надвинув ее немного на глаза, Иван зашагал с бугра к дому, заранее представляя, как он зайдет в избу, снимет пальто-москвичку, надавившее за день плечи, забросит под кровать сапоги, наденет валенки, сядет у плиты и, может быть, расскажет что-нибудь Марье – не все, что случилось с ним за эти два дня, а что-нибудь из шангинских разговоров… Только сейчас, перед домом, он почувствовал, как стянуло лицо от холода, щеки набрякли, сделались большими и тяжелыми. Ему даже казалось, что он видит их. Дотронулся до щек, потер их, и ощущение, что он видит их, исчезло.
Во дворе каждый предмет говорил Ивану: сюда подойти, теперь – сюда. Все встречало Ивана хорошо, как будто соскучилось по нему, как будто его не было дома не два дня, а больше.
Он сказал Марье, что не надо было переносить сено, что завтра сам все сделает, и Марья что-то проговорила, соглашаясь. Что она проговорила, Иван не разобрал, потому что Марья скомкала слова, сказала не для Ивана, а себе одной, ей понятно было, и ладно.
Вспомнив что-то, она сразу же пошла в избу.
Иван походил по двору, как будто хотел убедиться, все ли на месте, все ли так же, как было два дня назад. Все было так же, а ему казалось, что произошли изменения, которых он не замечает, и они, как сорина в глазу, беспокоят, и он все видит изменившимся, а в чем эти изменения, понять не может. Наверное, в нем говорила привычка что-нибудь делать, а не терять время попусту, и он забыл о том, что с дороги все-таки, и не меньше часу, до самой темноты, занимался в ограде по хозяйству. После этого будто тяжелый груз свалился с него, и он пошел в дом, удивляясь, почему Марья сидит в темноте, не зажигает лампу.
Каждому, кто через заимку возвращался откуда-нибудь домой, радостно было видеть огонек в окне Иванова дома. Кругом пустынно и глухо, невесело ехать ночью по таким местам, и вдруг – огонек! Сначала не можешь понять, что за огонек, откуда, потом вспомнишь: да ведь это Татарская заимка! И сразу же пропадают невеселые мысли, навеянные одиночеством, глушью и темнотой, и дорога от Татарской заимки до твоей деревни не кажется такой длинной: коль живет здесь кто-то, значит, не такая это глушь, и тебе перестают мерещиться за каждым кустом волчьи глаза, и ты заранее знаешь, что на дороге стоит, подняв лапы, не медведь, а дерево, которое ты, конечно же, видел, когда ехал сюда, но забыл или не узнал в темноте. И ты оглядываешься на огонек возле Широкого болота еще и еще раз. Он уже скроется за поворотом, деревья обступят тебя, сомкнутся над тобой, даже неба не видно, а тебе все кажется, что ты видишь огонек в Ивановой избе, как будто он не позади остался, а впереди, еще только встретится, – и стук колес на корнях и ямках, шумное хлестанье веток, цепляющихся за ступицы колес, бодрый шаг лошади, знающей, что после заимки не так уж и далеко до деревни, все это и еще многое, о чем ты успел подумать за дорогу, покажется самым близким, ни с чем не сравнимым, и ты будешь думать о том, что никуда не уедешь отсюда, хоть иногда и похвастаешься: что вот, мол, все брошу и уеду если не в город, то хотя бы в райцентр. Ведь уехали большинство твоих сверстников!
В одну из таких темных, беззвездных ночей, возвращаясь по этой же дороге, ты сделаешь открытие, не такое уж и неожиданное для тебя: разве может быть лучше где-то далеко, а не там, где ты родился, где прошло твое детство?
Для нас, шангинских ребятишек, Иван был тем самым лешим, о котором мы много слышали от бабушек и дедушек, а еще больше – от старших братьев и сестренок. Обыкновенный человек не станет жить в лесу, а Иван – живет, знается с лесной силой. Мы жадно прислушивались к разговорам взрослых, старались понять: кто такие Иван с Марьей, зачем они живут на Татарске?
Никто из нас ни разу не был в избе у Ивана. Даже близко к дому подходить боялись и рассматривали Иванов дом издалека – с мостика на берегу Индона, откуда до Иванова дома чуть не полкилометра, – сильно-то не разглядишь, что там делается, – или из леса, который подходит к заимке со стороны Шангины. Лес около заимки – молодой сосняк – так густ и непролазен, что в нем спрячется вся Шангина, и Иван не увидит, но пока через этот лес продерешься к поляне, на которой стоит Иванов дом, весь исколешься иголками, вымажешься в смоле, а после дождя вымокнешь в этом лесу до нитки, да и идти по нему как-то страшновато – лес этот совсем не такой, как около Шангины. И вечно в этом лесу хлопает крыльями, вскрикивает, потрескивает… Оглянешься, а никого нет. И воронье около поляны злее каркает, и ястребов здесь много, и кричат они не так, как над шангинским болотом, а громче и тоскливее… Нет ветра, а лес около Татарска шумит, и от этого шума и от тоскливого крика ястреба делается не по себе. Бывает, так и не удастся посмотреть Иванов дом.
Интересно было и возле Татарска: пади там глубже, трава в них высокая, чуть не всего тебя скроет, полно смородины, на буграх дорожки кто-то понаделал. Пройдешь по такой дорожке или пробежишь, – и покажется в этот миг, что нет счастливее тебя человека, и ничего тебе, кроме этой дорожки и этого леса, не надо, только бы еще раз пройти или пробежать по ней…
Мы дожидались того дня, когда вырастем и сможем побывать в гостях у Ивана с Марьей. Взрослым мы не доверяли, хотелось самим обо всем расспросить…
А пока мы проводили лучшее свое время в лесу около Татарских полей. Это еще сколько оттуда до заимки, а мы переговаривались чуть не шепотом, под нашей ногой ни один сучок не треснет, ни с одной колодины кора не обвалится. Ходили мы все босиком: пройдем – нас и не услышишь. Собираешь ягоды или только нагнешься гриб сорвать, а в это время как кинется что-то рядом из кустов от тебя в сторону со стоном и ревом. Ты и про гриб забудешь, уже далеко от того места окажешься, и только тогда догадаешься, что это Иванова свинья от тебя шарахнулась, тоже испугалась. Надо бы вернуться – большой и рясный куст ягод или грибов много, а уже что-то не хочется возвращаться. Уговариваешь себя, как будто не ты испугался, а кто-то другой, и уже сделаешь несколько шагов в ту сторону, откуда только что убежал, и, скорее всего, не пойдешь. А если вернешься, то собираешь ягоды с оглядкой, даже если ты не один, а втроем или впятером, потому что надеяться не на кого – те, кто с тобой, еще больше испугались. А кто испугался больше, с того уже толку мало: делает вид, что собирает ягоды, а в ведре у него, сколько ни заглядывай, все время пусто – как будто дно дырявое!
Когда ты самый старший в лесу с мелюзгой, которая и в школу-то еще не ходит, то стараешься показать, что нисколько не испугался, а просто побежал вместе со всеми. Кто-нибудь визг поднимет от страху, пока бежим спасаемся, расплачется, домой станет проситься, начнет пинать грибы или рвать ягоды с корнями. Отдадим ему остатки хлеба, посадим около ведра – сиди, ешь с ягодами, домой еще рано. Как пойдешь, когда до самого широкого не добрал, когда у тебя только полведра? Скажут, зачем ходили в лес? Снова собираешь ягоды, ждешь и опять слышишь, только уже где-то в стороне, как треск и шум идет по лесу…
А если Марья покажется? Но ее ни разу мы в лесу не видели. Промелькнет в ограде или по огороду что-то черное, высокое и вроде в избу не зайдет, а исчезнет, как сквозь землю провалится! Стоишь в сосняке, смотришь на дом, ломаешь голову: куда девалась Марья? Или это пугало птичье покачалось, покачалось от ветра и упало?
Около Татарска бывает все, что хочешь! Попадется брусника – за час можно ведро набрать! И обязательно что-нибудь да помешает: крик раздастся, и ни за что не поймешь – чей он? Послушаешь-послушаешь – и деру домой. А если никто не кричит, дождь проливной или гроза начнется! Если дождь без грозы, стоишь под сосной, ждешь, когда он кончится, проливной дождь недолгий. А если гроза, то лучше всего спрятаться под березой. Гроза подолгу не бывает на одном месте: прогрохочет над тобой – и уйдет в сторону.
На Татарской поляне и в дождь светло, а за Татарском, за Широким болотом, лес уступами поднимается в самое небо, и внизу, под уступами, темно, – как будто там все время ночь. Деревья на уступах стоят как попало и лежат на земле в несколько этажей. Это место называют Марьиными буграми. Внизу – пропасть смородины, но ходить туда надо со взрослыми.
Марьины бугры с Широким болотом и светлую поляну любят и птицы, и звери. Иван или Марья может сидеть на берегу Индона, недалеко от своего дома, и смотреть, как дикие козы купаются. Но стоит кому-то из шангинских появиться из лесу на поляне, козы перестанут купаться, повернут головы в ту сторону, постоят, не двигаясь, и, стараясь не поднимать больших брызг, выскакивают на берег, скрываясь по кустам и в тонком березнике. Иван ругнет шангинца, не вовремя появившегося на заимке, поздоровается с ним, если тот подойдет к берегу, и на вопрос: «Что это за брызги летели, вроде как кто-то купается в Индоне?» ответит: «Собака мой!»
Индон около Татарска разливается в два больших озера. У круглого мостика всегда стояло две долбленые лодки. Теперь – одна. Другая лодка прогнила и давно лежит на дне, обитая длинными полосками жести и оттого похожая на маленькое военное судно, погибшее в жестоком бою. Жалко лодку! Отцы и матери, которые живут теперь в Шангине, и те, которых давно нет, когда-то плавали на этой лодке.
Бывает, два лета пройдет, и ни разу не удастся сплавать к Марьиным буграм – не берут, и все. Мал, говорят, когда подрастешь, возьмем. И нет ничего хуже, когда тебя сначала возьмут, а потом чуть не с полдороги отправят домой. Вот уж наплачешься!
От спрятанной лодки, когда переплывешь озеро, идти по длинному переходу. Если бревна, жерди и доски, обросшие мохом или травой, по ним приятно идти, радостно, а когда они в воде да еще прыгать надо с бревна на бревно или идти по жердочкам, которые и не видно под водой, то, бывает, и ухнешь в воду или в болото по колено, а то и по пояс. В воде отполощешь штаны от болотной тины – и догонять. Редко ждут: не подскальзывайся, не падай! Младшие, конечно, подождали бы, ты же всегда ждешь, но взрослые не хотят останавливаться: мол, не надо было проситься, не брали, а ты пошел. Догоняешь молчком.
Тропинки нет, кругом, куда ни глянешь, кочки чуть не с тебя ростом, трясина, засохший кустарник с дикой крапивой и шиповником встают на твоем пути непроходимой стеной, не пускают дальше, как будто там чье-то царство, в которое не каждому дано ступить ногой. Продираешься через колючую преграду, осыпающую тебя мелкими сухими листьями и желто-коричневой пылью, удерживающую то за штаны, то за рубашку, пытающуюся отнять чайник, с которым ты идешь за смородиной. Душно, жарко. Не видно ни солнца, ни Марьиных бугров, и хоть бы кто-нибудь окликнул тебя! Что они все – провалились в болото? Но нет, слышно, как идут. Догонишь последнего и идешь, как будто не отставал. На ремешке висит у тебя за спиной полуведерный темно-синий чайник.
Ждешь не дождешься, когда покажутся Марьины бугры! Тогда мы будем идти по заросшей тропинке вдоль маленькой и быстрой речки, которую можно переходить, где захочешь, и смотреть, как уходят в небо вершины лиственниц и сосен, встречающих нас сумрачной тишиной и прохладой, приглашающих отдохнуть на своих причудливо изогнутых корнях, напоминающих кресла и стулья. Теперь не прогонят домой – смородина рядом! Правда, это только хочется думать, что она рядом, а до нее еще идешь-идешь… Кажется, что медленно спускаемся под землю, – дорога все ниже и ниже, солнце за Марьиными буграми, делается темнее и прохладнее, как будто сейчас не утро, а вечер.
Как манила, притягивала к себе дорога на Татарск, как, казалось, далеко до него было! А ведь всего каких-то четыре километра! Потом – на лодке, по переходу, вдоль Марьиных бугров, – и ты окажешься в таком непролазном лесу и так далеко, что сам же с собой соглашаешься: сегодня не удастся вернуться. Говорят, что к вечеру будем дома, но не веришь. Ты как будто на дне глубокого зеленого колодца, из которого еще выбраться надо. Но это потом, а сейчас ты даже куст со смородиной бросишь – только бы не отстать, только бы не затеряться… и опять бултыхнешься в ручей или в ямку с водой такую холодную и неожиданно глубокую, что дыхание пресекается. Обожжет тебя водой, как огнем! И после этого ничего не страшно – и у ямки с водой есть дно! А если нет, то всегда можно схватиться за траву, какую-нибудь валежину или корень. И вот когда во второй или в третий раз выжмешь штаны и рубаху, согреешься, такая радость охватит, как будто ты в целебном источнике искупался! И ты нисколько не завидуешь тому, кто осторожно прошел мимо ямок с водой и ни в одну из них не бултыхнулся по-настоящему – штаны замочил не выше колен, и только. И если кто-нибудь над тобой засмеется, что ты уже два или три раза искупался, а он ни разу, то это за смех не считается, ты-то знаешь, что это за ямки с ледяной водой, скрытые зелеными и желтыми листьями. Тому, кто смеялся, еще придётся бултыхнуться в такую ямку! А тебе ничего, если ты еще раз искупаешься, – мокрому не страшно.
Свернули с тропинки, зашли в лес, и никого не надо догонять, как это было вначале. Застрянешь где-нибудь в кустах – и доволен, что никого нет рядом, что ягоды тебе одному достанутся. Только что крупные ягодины ударялись о широкое дно чайника, заставляя его позванивать коротко и удивленно, и вот уже ягоды сыплются в чайник бесшумно. Тебя кричат, а ты откликнешься не сразу: мол, не кричите, никуда не денусь, здесь я! А когда долго никто не зовет, то надо самому крикнуть. Ожидаешь открика далекого, едва слышного, и вдруг кто-нибудь отзовется рядом с тобой. А когда ты к нему подойдешь, он упадет на куст, бьет ногами, давится от смеха… Тут уж ничего не поделаешь, бывает, что со страху крикнешь раньше, чем нужно, а потом молчишь до тех пор, пока не начнут тебя кричать, и ты с удовольствием отзовешься.
Вот так с криками, с купаниями в ледяной воде, доводящими до озноба, продираешься от одного куста к другому, идешь по упавшим деревьям высоко над водой, боишься рассыпать ягоды, и вдруг покажется, что ты заблудился, что тебе отвечают чужие голоса, что ты никогда не выберешься из этого темного кустарника и леса, затопленного водой. Идешь быстро, где и пробежишь, и всегда в это время, как нарочно, один куст ряснее другого вырастает перед тобой, протягивает ветки с черной смородиной прямо в руки, прямо в чайник!
Бывает, отобьешься от старших и заблудишься. И сразу же вспомнишь Ивана с Марьей и начнешь звать не шангинских – их уже все равно не слыхать, – а Ивана. Чудится тебе, что он где-то здесь, рядом, надо только подольше покричать. Кого еще встретишь в лесу возле Татарска к вечеру, когда солнце скрылось за тучами и вот-вот начнется дождь и гроза?
Было несколько случаев: найдет Иван заблудившегося человека, выведет на дорогу, покажет, в какую сторону идти домой.
Ни через день, ни через два Иван не зашел в контору и не сказал главному бухгалтеру, что согласен дать взаймы или подарить десять тысяч.
Он старался во всех подробностях вспомнить разговор в бухгалтерии. Его интересовали не только слова Михаила Александровича, но и то, как он сидел, как смотрел на Ивана и на своих помощников, какое у него при этом было выражение лица – серьезное или нет? И дело вовсе не в том, что Ивану нужно, чтобы весь тот разговор оказался несерьезным. Он только старался выяснить – пошутил Михаил Александрович или нет. Если пошутил, то даже лучше: главный бухгалтер не ждет, а Иван заявится и отдаст деньги!
Казалось бы, чего проще, чтобы ни над чем не мучиться и себя не обманывать, – пойти, отдать деньги, и делу конец! Но как это сразу сделать? Сразу не получится…
Отдать деньги Иван вроде бы готов, но что такое Дом культуры?
Как-то он хотел выйти из конторы, – засиделся у Михаила Александровича, – и не то что не мог пройти, а испугался содома, который увидел на первом этаже.
Он шел через фойе, в котором опять начались танцы, и хотел только одного – благополучно дойти до дверей, которые то и дело оглушительно хлопали, и было непонятно, как на первом этаже не вылетали стекла. Пока за Иваном не захлопнулись двери, ему все время казалось: в него обязательно швырнут чем-нибудь, ударят, в лучшем случае так подтолкнут, что он не выйдет, а кубарем выкатится на улицу.
Опомнился он за бабагайской стланью, когда в сумерках промелькнули последние дома Полыновской улицы. Перед Шангиной он как будто успокоился. Этому помог свежий пшеничный воздух полей и придорожных трав и дорога, которая всегда его успокаивала, обещала впереди что-то радостное, и он, оглянувшись на Бабагай, пробормотал:
– Это ж надо – танцев испугался! Народ веселится, а мне страшно!
Почему-то именно из-за танцев, можно сказать, из-за одного этого случая Ивану не хотелось отдавать деньги на Дом культуры. Ему казалось: тогда его сбили с ног, пели, танцевали на нем, и у него до сих пор болят руки, ноги, бока…
Михаил Александрович, ладно, он всяко может сказать, на то и главный бухгалтер, но у Ивана-то выходило что-то совсем непонятное: вы мне так, а я вам – по-другому! Вы на меня ноль внимания, а я вам полное внимание! Вы надо мной смеетесь, а я иду к вам навстречу и как будто не вижу и не слышу вашего смеха!
Пока главный бухгалтер жил в Шангине, Иван заходил к нему запросто. Михаил Александрович был не очень разговорчивым, но держался так, будто не Иван у него в гостях, а он у Ивана. Может, по этой причине заходить к нему было намного приятней, чем к другим.
Около Михаила Александровича Иван мог сидеть молча хоть час, хоть два. Изредка тот или другой спросит что-нибудь, и опять они молчат, вроде как стараются понять, что было сказано. Надо Михаилу Александровичу что-то по хозяйству сделать: воды принести или сена корове дать – то в это время все жена делает. Она редко когда вмешается в разговор, а если вмешается, то скажет что-нибудь веселое и сама же смеется. Ребятишек у них пятеро. Они что-то делают, уходят и приходят, и ни одним словом не обмолвятся при чужом человеке, все взглядом, как отец.
У Ивана детей нет, и он тайком старался понаблюдать за которым-нибудь.
Только теперь, в конце жизни, Иван пожалел, что не взял никого в дети. Чужих он не хотел брать, а свои никто не отдавали. Крепко подвела Наталья: обещала отдать пятого ребенка, потом – шестого, потом – седьмого… Из одиннадцати Иван так ни одного и не выпросил. Теперь-то он понял, что и чужого хорошо было бы, но – поздно. Куда им теперь? Чужого даже лучше было: он бы по-настоящему стал своим, а Натальин убежал бы или в гости бы ходил домой…
Что ни новый председатель, Ивану печаль: так и чешутся у них руки, хочется им прогнать Ивана с заимки! «Чего ты переживаешь? – скажет ему Михаил Александрович. – Ну, распашут Татарскую поляну, посеют там зеленку или клевер – дом твой никто не тронет!»
Иван сразу же сникнет: «Нельзя распахивать поляну». – «Почему?» – «А ты съезди, посмотри. Только обязательно летом». – «Я был на заимке…» – «Когда был?»
Прошло четыре года, как Михаил Александрович приезжал на заимку еще со старым председателем колхоза. Иван им тогда карасей наловил. Уху сварили на берегу Индона. Уж на что председатель крикливый был, а на заимке притих: сидит, карасей лопает, по сторонам оглядывается, красотой не может налюбоваться. Черемуха, правда, к тому времени давно отцвела, но зато столько цветов, а больше всего – ромашка, вся поляна и весь бугор – белые. Тут же тебе река, озеро, Марьины бугры с поваленным лесом в небо упираются, под уступами, хоть и солнце ярко светит, темно, и кажется, что там, в бездонной пропасти, живет Кощей Бессмертный, с которым один на один борется Иван Федосов и никак не может победить.
Михаил Александрович не первый раз на заимке, его не удивишь, а тоже сменился с лица – сидит с Иваном на поваленной березе, смотрит на другой берег и как будто чего-то ждет оттуда.
«Председатель долго ходил по поляне, сорвал большую ромашку, сел рядом и говорит: «Живи, Иван, не трону я тебя!»
Так с ромашкой в руке и к машине пошел. Ивану повезло тогда – хороший был день!
В апреле исполнился год, а новый председатель еще ни разу не был у Федосовых, и в этом Иван видел дурной знак. Вся надежда на Михаила Александровича… Но вот беда: переехал Михаил Александрович в Бабагай – и как отрезало: Иван перестал к нему заходить. Михаил Александрович отодвинулся от Ивана не только по расстоянию (теперь до него не четыре, а девять километров), он сделался важнее и как будто недоступнее с тех пор, как его дом стоит недалеко от председательского дома. А может, дело не в километрах и не в соседстве с председателем, а в том, что в колхозе «Большой шаг» теперь не четыре, а семь бригад: стал крупнее колхоз – и сразу же сделался крупнее Михаил Александрович!
Иван сначала сильно огорчился этому, а потом вслух сказал себе:
– Правильно, что не надоедал Михаилу Александровичу… Сейчас друг тот, кто редко заходит!
Иван представлял, как заговорит родня, как на него рассердятся, когда он отдаст деньги колхозу!
– Марья, оденься как невеста! Поедем в сельсовет регистрироваться!
Каждый раз, когда она первая заговаривала об этом, Иван начинал сердиться. Как-то так совпадало, что Марья звала в сельсовет зимой, после тех дней, когда он сильно болел и она торопилась расписаться с Иваном, чтобы не переживать за деньги.
Марья рада – не рада, что Иван позвал в сельсовет. Суховатые черты ее лица сделались мягче – Марья пыталась улыбнуться, и эта улыбка никак не могла вырваться наружу.
Иван взял ведра и пошел к колодцу. День теплый, солнечный, с пяти часов утра можно ходить в одной рубахе, и он, встречая первый такой теплый день, снял пиджак и бросил на лужайку. Возле широкого колодезного сруба, с той стороны, куда выливали из бадьи лишнюю воду, трава вырастала сочная, высокая, с цветами одуванчика, клевера и медуницы, горевших среди метелок пырея ярко-желтыми, розовыми и синими огоньками, целое лето не отпускавших от себя шмелей и пчел. Ивана оглушил птичий там, он долго стоял и слушал, удерживая бадью с водой на краю сруба, ему казалось: на заимку прилетели все птицы от самой Шангины, Исакоки и Артухи, чтобы сообщить Ивану, что сегодня началось лето.
Поднялось солнце, птичий базар примолк, и теперь можно было различить отдельные тихие и радостные голоса птиц, продолжавшие славить приход лета. Тепло волнами разливалось по широкой поляне, заставляя кусты черемух еще больше дурманить воздух. Вчера не было, а сегодня летали разморенные жарой и уже чем-то недовольные мухи.
Иван, как будто опять было Первое мая, надел все самое лучшее: новый шерстяной костюм – синий, в полоску, хромовые сапоги, зеленую рубашку. Прошел по ограде, увидел, что не все сделано, чтобы идти в Шангину: не налита вода в желоб, не спрятаны топоры… Таких мелких дел набралось много, и он, нисколько на осторожничая, как будто не был одет по-праздничному, налил воды в желоб, все, что нужно, убрал, занес в сени и под сарай.
Марья вышла на крыльцо в старом простеньком платье, только что не разорванном, в красной кофте, которая тоже была не новая, но которую Марья любила, и в ботинках с высокими голяшками. Ботинки были что надо – старинные и модные, и гарусный, с красными цветами и зелеными листьями черный платок на плечах…
Марье казалось, что она нарядилась как принцесса. Она ждала, что Иван похвалит ее, а он и платье и кофту сразу же забраковал.
Марья оглядела себя в зеркале и сказала:
– Люди будут смеяться, если все новое надену! Иван согласился.
– Все сделал? – вежливо спросила Марья, считавшая, что теперь ей, так красиво одетой, ни к чему прикасаться не надо.
– Как будто все, – ответил Иван, оглядываясь и припоминая, не забыл ли чего, чтоб потом не пришлось возвращаться с полдороги.
Марья замкнула двери, ключ отдала Ивану.
– Ну, пошли? – сказала Маръя, а сама не двигалась с места: она не понимала, как можно бросить все без присмотра?
Иван кое-как дождался Марью, закрыл ворота, и они, как будто под музыку, медленно пошли по дороге, по очереди оглядываясь на свой дом. Только Иван оглядывался не потому, что до вечера дом оставался без хозяина и ему что-то угрожало, он всегда так делал, когда уходил куда-нибудь, как будто обещал: я скоро вернусь!
Дом оживлял поляну. И речка, и озеро, и мостик из круглых бревен, уходящих в воду, на котором теперь полощет белье одна Марья, березы, разбросанные по берегу Индона, воронье и ястребы, маленькие птицы, летавшие над поляной, небо и предгорья Саян были для дома! В этот яркий летний день дом казался особенно приветливым, сказочным, как будто он стоял на поляне с незапамятных времен. Убери дом – и не будет так светить солнце над поляной, не будут такими синими река и озеро, меньше останется птиц…
– Дорогу в Шангину не забыла?
Марья не ответила. Она старалась идти: впервые за много лет она шла без ведра или корзины, без косы, без граблей и вил, без веревки, чтобы принести сена, не катила пустую или груженую тележку или санки… Ничего не надо было делать! Она шла, стараясь подражать Ивану, – идти и не замечать за собой, что идет, но у нее ничего не выходило. Сама не зная зачем, она остановилась и, пока Иван не оглянулся, смотрела в его удаляющуюся спину. Ей казалось: зря она идет, зря послушалась Ивана!
Марья спрашивала у шангинских, когда они заезжали на заимку, сколько ей причитается денег, и поняла, что все деньги записаны на Ивана. Она знала, что в сельсовете надо расписаться, потом бумагу дадут, в которой будет сказано, что Иван с Марьей – муж и жена. Тогда половина денег – Марьины. А она не умела расписываться, и опять ей казалось: обманут, что-нибудь не так сделают!
– Куда ты идешь?
– В Шангину, – спокойно ответил Иван, так как ждал этого вопроса.
– Зачем?
– Поедем в Бабагай.
– Что я там не видала?
– Распишемся, ты же просила.
– Чего раньше не хотел?
– То раньше, а то теперь, – уклончиво ответил Иван, стараясь ни словом, ни жестом не обидеть Марью. Последние годы Иван скандалит с Марьей из-за одного и того же – зачем он идет в деревню, когда дома есть все?
Марья хороший совет давала Ивану: надо тебе разговор послушать или песни, купи радио, сиди слушай! А в Шангине чего ты не видел?
Есть у Ивана старенькое радио, но его никто не берется отремонтировать, а новое он не решается купить: денег, что ли, на радио жалко или чего-то другого боится, не поймет. Марья от занавесок отказалась, Иван – от радио, и все у них осталось так же, как было и двадцать лет назад, и тридцать!
Марья довольна, что ничего не изменилось в избе.
А Иван?
Жадным он себя не считал, даже слышать об этом не хотел, и в последнее время доискивался причины, старался понять: почему это в избе у него все самодельное – кровать, табуретки, ложки, чашки… Даже гвозди, на которые Иван вешает одежду, – деревянные! В том, что Иван ни себе, ни Марье ничего интересного за всю жизнь не купил, он искал какой-то тайный, скрытый от него смысл, который он должен был разгадать хотя бы сейчас, под старость. Кажется, Иван начал догадываться, в чем тут дело… Не зря он ничего не покупал, не разбазаривал деньги по пустякам! Что из того, что над ним смеялись? Хотели, чтобы Иван был жадным, а не потому, что он на самом деле был таким. Выходит, люди смеялись не столько над Иваном и Марьей, сколько над собой!
Он похвалил себя, что догадался сделать так, как он собирался сделать, – расписаться с Марьей в сельсовете. Подарит Иван колхозу деньги, узнает Марья и, это уже точно, скажет: «Свои десять тысяч ты бросил коту под хвост! Там и возьмешь! А это – мои!» Иван не станет спорить: пусть Марья поцарствует! Столько лет Иван, можно сказать, один был хозяином двадцати тысяч! Дошло до Ивана и то, что люди хоть и смеялись над Марьей, а все-таки жалели ее. Над Иваном так не смеются, но и не пожалеют, и потому Иван отдаст деньги не частному лицу, а колхозу.
Около моста Марья хотела перелезть через бревенчатую изгородь, зашагнувшую далеко в воду, и идти по задам, вдоль реки, но Иван сказал, что он до этого ходил по деревне, ни от кого не прятался, и сегодня они тоже пойдут по деревне.
Она поднималась за Иваном по проулку, видела много домов и построек, слышала голоса людей, рокот тракторов, лай собак, мычанье коров на колхозной ферме, но сердце ее билось учащенно не оттого, что она столько всего видела и слышала, просто ей тяжело было подниматься в гору в праздничных ботинках, и она не знала, будет ли все так, как говорил Иван.
Иван был уверен: как только Марья ступит ногой в деревню, сразу же что-нибудь не так сделает! Сам это придумал или ему внушили люди, что она обязательно насмешит всех? Но пока ничего такого не случилось. Иван через дорогу поздоровался с мужиками, потом с какой-то женщиной, а Марья даже бровью не повела в ту сторону, как будто не видела и не слышала, что Иван здоровается!
«Молодец Марья – ничего не замечает! Не то что я: «Здравствуйте!», «Добрый день!» Разве обязательно с каждым здороваться? Надо еще посмотреть, кто идет, может, он недостоин моего приветствия!»
Вслух Иван сказал:
– Ты хоть отвечай, когда с нами здороваются.
– А ты для чего? – сказала Марья, продолжая идти впереди Ивана. Она как свернула от проулка, так и шла по той стороне улицы, которая была ближе к реке, а стало быть, к лесу и к Татарску.
И хорошего коня, и легкий ходок, и сбрую Иван получил без бригадира – тот минут десять или пятнадцать назад уехал куда-то на мотоцикле.
– Оно мне, однако, попадет маленько! – весело говорил Захарка, отдавая Ивану бригадирова Гнедка, ходок и сбрую. – Сам бы он так же сделал, – успокаивал себя Захарка. Несмотря на шестьдесят лет, волосы у Захарки черные, как конская грива, не собирались седеть и оставались такими же непокорными, как в детстве. Глядя на Ивана смеющимися и добрыми глазами и по привычке приглаживая густые волосы, нестареющий Захарка продолжал:
– Такой случай раз в жизни бывает! А невеста где? – спросил он, как будто предстояла не стариковская поездка в сельсовет, а шумная свадьба двух молодых людей.
– В бригаде, – строго ответил Иван, боясь, что Захарка переступит ту самую грань, после которой веселый разговор превращается в обыкновенную шутку, которую потом ничем не исправишь.
Захарка мигом прогнал с лица веселость, но все таким же бодрым голосом проговорил:
– Давно не было Марьи… Лет десять!
Захарка из тех людей, у которых всегда хорошее настроение, которое победить ничем нельзя, и он, не обращая внимания на ершистый Иванов вид, тут же взялся запрягать коня для Ивана.
Проходившие мимо доярки и скотники видели Ивана, о чем-то говорившего с Захаркой и, чтобы зря не стоять, помогавшего конюху запрягать коня. Никому в голову не приходило, что Марья надумалась выбраться с заимки, сидит сейчас в бригадной конторе и из окна наблюдает, что происходит на Петуховой горе. Раньше здесь ничего не было – с горы катались на лыжах и санках, а сейчас всего понастроили – и горы вроде как не стало. Никто ни с какой стороны не идет больше, и Марья смотрит на телефон, поблескивающий черной краской… От проводов и лампочек ей страшновато, и она, как к чему-то спасительному, садится ближе к подоконнику, на котором, касаясь стекла железным кольцом, стоит высокий закопченный фонарь – такой же, как у Марьи в доме: откуда-то Иван принес.
Кто-то протопал по крыльцу, замешкался в сенях. Марья приготовилась встретить кого-нибудь чужого, распахнулись двери – Иван.
– Марья, поехали!
Она продолжает сидеть не шелохнувшись.
– Поехали-поехали, – торопит Иван, думая сейчас лишь о том, как бы не вернулся бригадир да не отобрал своего коня, ходок и сбрую, вдруг на что-нибудь рассердится – придется тогда ехать на какой-нибудь кляче и на простой телеге с поломанным колесом.
Марья вышла вслед за Иваном и от крыльца увидела: Захарка лихо сидит в ходке, натянув ременные вожжи, удерживает гнедого коня, который никак не хочет стоять на месте.
– Знаешь, кто я? – спрашивает Захарка.
– Знаю. Захарка…
Неизменившийся Захарка всем своим видом говорил Марье, что все на свете хорошо, что люди сами выдумывают себе лишние хлопоты и печали, и она с легким сердцем села в ходок и подумала, что, может, и правда все лучше, чем кажется.
К часу дня Иван с Марьей были в Бабагае.
С середины улицы, по которой въезжаешь в Бабагай из Шангины, Марья увидела под горкой, слева от стлани, поблескивающее озерко, окруженное темными елями; сосны, березы и ели захватили всю низину до самого конца Бабагая, разделив село на верхние и нижние улицы, которые, кроме стлани, соединяет несколько тропинок; по ним редко кто пройдет, чтобы не набрать воды в ботинки. Иван говорил: напротив магазина и почты теперь мостик, по которому идти среди звенящих ручьев – одно удовольствие! Но мостика отсюда за лесом не увидишь.
Когда шагом ехали по высокой стлани с глубокими колеями от тракторов и машин, Марья издалека узнала сельсоветский дом из толстых почерневших бревен, немного покосившийся и вросший в землю, с тополями под окнами. Дому этому лет сто, не меньше. Смутил ее огромный двухэтажный дом, который тоже стоял за стланью, только немного правее. Об этом доме она слышала от Ивана, но ни разу не видела и не была в нем. Она почему-то думала, что все равно туда придется идти, и не знала, как она там будет идти, как разберется…
Марья легко вздохнула, когда Иван подъехал прямо к сельсовету.
– Илья бы никуда не уехал… Одна Октябрина ничего не сделает. Глядя только перед собой, Иван пошел впереди Марьи, ступая медленно и чуть пригнувшись, как будто шел не в праздничном костюме и со свободно опушенными руками, а поднимался по лесенке в амбар с мешком пшеницы и боялся споткнуться.
Сельсоветская ограда Марье понравилась: большая, с крепким высоким сараем, под которым стояла запряженная в телегу лошадь и ела овес. От калитки до крыльца – тротуар. Слова «тротуар» Марья не знала – для нее это были ровные, красиво лежащие на земле доски, по которым красиво идти. Пока шла по тротуару, успела заглянуть в окна с резными наличниками и ставнями, увидела, что там сидят люди. Дверь в сени распахнута настежь. Иван из сеней оглянулся, предупреждая взглядом, что начинается самое главное. Она кивнула, что, мол, понимает, поправила на себе платок и кофту и вслед за Иваном вошла и остановилась в дверях.
Секретарь сельсовета Октябрина Попова маленьким ключиком, не видным в пальцах, замыкала желтый широкий шкаф и с любопытством поглядывала то на Ивана, то на Марью. Из другой комнаты, прихрамывая, вышел Илья Андреев. Лицо красное, как будто он только что с кем-то крепко поругался, и Марья подумала, что сейчас он выгонит обоих.
– Ну, тетка Марья, если сегодня в колхозе что-нибудь случится, ты будешь виновата! Ты хоть помнишь меня? – спросил Илья, вглядываясь в Марьины черты, как будто сам забыл что-то очень важное, и Марья вот сейчас напомнила ему об этом.
– Тебя-то она знает, Иннокентьевич, – ответил за Марью Иван.
– Ты, Иван, подожди, мы сами с Марьей разберемся! Правда, Марья?
У Марьи отлегло от сердца: хорошо говорит Илья, если бы и дальше так, и она кивнула: помню.
– А ее? – председатель указал на Октябрину.
– Забыла, – виновато сказала Марья.
Она переступила с ноги на ногу, все еще не решаясь сесть, и, не отрываясь, смотрела на секретаря не потому, что хотела вспомнить, где и когда они встречались, – ей было приятно смотреть на Октябрину: таких красивых баб Марья ни разу в жизни не видела.
– Я была на Татарске, – мечтательно улыбаясь, сказала Октябрина, как будто она была где-то за тысячи километров, в тридевятом царстве, видела то, чего другие не видели, и собиралась побывать там еще раз.
– Неужели забыла? – не выдержал Иван и осуждающе посмотрел на Марью: что ж ты подводишь?
Марья растерянно оглянулась на Илью, как будто извинялась перед ним: такой случай, а она – не помнит.
Все сидели, один Илья, сильно наклонившись вбок, из-за хромой ноги, стоял недалеко от двери, как будто сделал резкое движение, чтобы уйти, да так и остался, с удивлением разглядывая всех троих.
– Мы к вам за голубикой приезжали! – сказала Октябрина. – Квас пили!
Октябрина рассказала, какая тогда была Марья, и говорила о ней примерно так же, как перед этим Марья подумала об Октябрине. У Марьи разрумянились щеки, заблестели глаза…
Иван тоже приободрился и сказал Илье, зачем они пришли в сельсовет.
Октябрина из того же шкафа, который только что замкнула, достала белую книгу и ушла обедать, а Илья остался. Кого-нибудь другого он бы попросил прийти после двух часов, но Ивана с Марьей, он считал, надо зарегистрировать сейчас же, в обеденный перерыв.
– Я этого жениха давно знаю! – сказал Илья, что-то старательно записывая в книге. – Выходи за него замуж, не прогадаешь!
Марья, затаив дыхание, смотрела, что делает Илья. Ставя огромный штамп, Илья не сводил глаз с Ивана, который держался как молодой жених, не знающий, что ему делать – расписываться с невестой или, пока не поздно, сбежать. Вроде как торопясь, а то, чего доброго, жених передумает, Илья обмакнул перо, подал ручку Ивану.
– Распишись. Здесь и здесь.
Иван расписался не хуже любого грамотея и долго смотрел на свои подписи и на все, что было написано в книге, и опять «было похоже, будто Иван – молодой жених, прощающийся с холостой жизнью. Откуда было знать Илье, что Иван не жениха из себя корчит, а прощается с десятью тысячами?! Знал бы, разве бы так разговаривал?
Марья потратила много сил, и что-то вроде росписи у нее получилось!
Илья поздравил их, крепко пожав руки, и Марья будто помолодела, а Иван, как показалось Илье, на глазах состарился лет на пять.
– Куда теперь? – спросила Марья, когда они вышли из сельсовета.
– В магазин, – ответил Иван, с трудом возвращаясь в свое обычное состояние: пока трижды расписывался, пережил немало, им не понять. Разве найдется во всем районе, да что в районе – в области! – хоть один человек, который подарит колхозу такие деньги? О-о-о, как хотелось рассказать об этом Илье, но надо сдержаться – Иванов час не настал!
«Сегодня бы надо заехать к Михаилу Александровичу, – думал Иван, устраивая в ходке ящик с водкой. Пока выпивали, Иванов конь стоял бы у ворот главного бухгалтера. Бабагаевские бы увидели и начали думать: у Ивана с главным бухгалтером – дружба!»
Оглянувшись в один конец улицы, потом – в другой, как будто запоминая все, что сейчас делалось в Бабагае, Иван сел в ходок, спиной к Марье, на глазах у любознательных бабагайцев ловко развернулся на одном месте, передернул вожжами, и они покатили с Марьей по широкой бабагайской улице с домами только на одной стороне – низину занимали болото и лес, из-за которого не видно Полыновской улицы. Промелькнул в лесу длинный новый мостик. Иван потянул Марью за рукав, чтобы она повернулась и посмотрела на мостик. Конечно, лучше бы пройти по нему, но это как-нибудь в другой раз. Через неделю, не раньше, когда Иван придет к Михаилу Александровичу и скажет: «Вот они – десять тысяч для колхоза! Безвозмездно!» Тогда он и по Бабагаю не торопясь пройдется, и по мостику прогуляется…
Марья, как и ожидал Иван, с интересом смотрела на мостик, а не на дома, к которым она только что сидела лицом, и не на бабагайцев, которые попадались навстречу. Но стоило ей посмотреть на мостик, по которому в это время никто не шел, как что-то ее встревожило, и она не могла понять – что? Мостик, белеющий за кустами и деревьями, вызвал в ее душе что-то похожее на радость, может быть, напомнил, что ее дом тоже стоит в лесу…
– В тот дом не поедешь?
– В какой дом? – не понял Иван.
Марья кивком указала на двухэтажное шлаколитное здание, в котором размещалось правление колхоза и возле которого близко к штакетниковой ограде стояла синяя, под цвет Индона, легковая машина.
– Нет, – ответил Иван.
– А куда?
– В Шангину. К родне.
Иван ничего не видел плохого в том, что не торопится отдать деньги. В конце концов деньги были Ивановы, и какая разница, когда он их подарит – сегодня, завтра или послезавтра… Конечно, сильно тянуть не надо, а то получится, будто Ивану жалко денег. Решил же он, что отдаст – значит, эти деньги теперь не его, а только у него находятся!
Михаил Александрович не подозревал, что Иван считает его своим другом. Иван ему об этом не говорил, да и не мог сказать: до последнего времени как-то не думал, что с Михаилом Александровичем их что-то объединяет Может, ему это не надо было, а может, до дружбы тогда было еще далеко, а вот сейчас Ивану казалось, что они – друзья. Но коль они друзья, то это надо было как-то показывать? Не назовешь же себя или кого-то другом ни с того ни с сего, в это никто не поверит! Даже то, что Иван отозвался на просьбу главного бухгалтера, не давало еще оснований считать себя другом Михаила Александровича. Иван в этом случае окажется другом всех, а одного, отдельного, друга не будет. Друга на деньги не купишь – это Иван знал твердо, тут нужно что-то другое… И вот это «что-то другое» каким-то странным образом сливалось с деньгами, которые Иван хотел подарить колхозу.
Ивану хотелось все-таки докопаться, почему он остановился на Михаиле Александровиче? Ведь вон сколько людей в колхозе! Что они, все ему не нравятся? Или он им всем не нравится?
Иван подметил: Михаил Александрович мало разговаривал с людьми и по этой причине, конечно, ни с кем не ругался, и таких друзей, как Иван, у него, наверно, полколхоза, не меньше. И все-таки эта черта объединяла их: Иван тоже не очень разговорчивый – с кем ему говорить на заимке?
А вот и еще одно сходство: Иван, как и Михаил Александрович, стакан-другой может выпить только в большие праздники, а так ни за что не приневолишь, хоть мелким бесом пляши перед Иваном.
Чутье подсказывало ему, что выбор друга он сделал правильно. Выходило, что Иванов друг – первый человек в колхозе! Председателя Иван считал вторым после Михаила Александровича, а уж потом шли главный зоотехник, главный агроном, главный инженер… Крупно все выходило, как и хотелось Ивану. Выгоды никакой не искал, подлизываться ему не надо, а так вышло и так должно быть: два видных человека – Иван и Михаил Александрович – друзья!
Зачем Ивану понадобился друг? Ну зачем? Разве плохо он жил до этого? Да ему была другом каждая травинка, каждый куст, каждая птица, большая и маленькая, каждый зверь. Широкое болото, озеро, густой сосняк, окруживший заимку, березы на берегу Индона, Татарская поляна, даже вон тот покосившийся высокий столб от кирпичного сарая, на котором любит сидеть ястреб, – все было Иваново!
А теперь?
Может, пока не поздно, пойти на попятную? Но остановиться уже было нельзя. Хотел он этого или не хотел, а что-то менялось в Ивановой жизни, а значит, и в Марьиной… Не зря она боялась чего-то…
Никакой другой жизни, кроме как на Татарске, Марья не видела, почти ни с кем никогда не говорила, а разгадывала тончайшие Ивановы планы. Надолго утаить от нее ничего не удавалось: молчит-молчит, а потом в один день выведет Ивана на чистую воду! Как будто ей шепнет кто…
Дикие утки поплескались около Иванова дома, громко покрякали, как будто сообщили Ивану, что они живы-здоровы, и улетели, а Иван продолжал сидеть на бревнах, заготовленных на столбы для новой ограды, и курил одну папиросу за другой. Марья ему не мешает – кормит коров, телят, свиней, кур… Иван сидит спиной к ограде, не видит, а слышит, как она ходит, скрипит воротами, воротцами и дверями; опять ходила в амбарушку, муки взяла, что-то собаке сказала, кинула в него палкой, чтобы не лез к свиньям. Вот уж чего Иван не делал – ни разу в жизни не замахнулся на собаку! Зато с Марьей ругался. Не любила она, когда Иван бросал Татарск и шел на день или на два в деревню. Ей казалось, что он от работы отлынивает, а того не понимала и сейчас не понимает, что ему без людей скучно делается… Все в доме есть – и сахар, и соль мешками, как в магазине, а он придумает что-нибудь – и в деревню! Иногда спокойно уйдет, а иногда – ругаются…
Через несколько дней Ивану не казалось, что он выдумал себе друга, и он, ложась спать или поднимаясь утром с постели, вспоминал о Михаиле Александровиче так, будто они друзья чуть не с самого детства…
И сразу же стало приятнее, веселее жить!
Иван только что приволок две сосновые жердины из лесу, бросил их на траву. Хотел принести еще две жердины, а уж потом отдохнуть, но его остановил рокот трактора, приближающийся из Шангины. Иван подождал. Трактор выскочил из леса на поляну, донеслось пронзительное повизгивание, которое перекрывало гудение мотора, Иван понял, а следом и увидел, что С-80 идет с плугом. Блеснули на солнце фары.
– Наш, – вслух сказал Иван. – Чужому здесь с плугом делать нечего.
Он шагнул навстречу, пытаясь издалека угадать, кто из шангинских? И сразу же тракторист одним рывком бросил трактор влево, от Шангины к Саянам, С-80, захлебываясь яростным гулом, по прямой линии двинулся к Ивану, подминая цветы, травы и кустарники. Ивана это покоробило, настроение у него испортилось. Метрах в двух от дома С-80 круто развернулся, взревел, как бешеный зверь, и замер, выпустив черно-синее облако дыма, коснувшееся Ивана, и он ощутил раздражающий запах сгоревшей нефти.
Молоденький тракторист Ганя Петухов, едва высунувшись из кабины, крикнул:
– Здравствуй, дядька Иван!
Ганя нравился Ивану: здоровается всегда весело, любую просьбу выполнит, и сегодняшнее его поведение удивило Ивана: что-то с парнем делается! Он не удержался и сделал Гане замечание:
– Ты сегодня, Ганя, чуть на мою избу не наехал! Ганя даже не улыбнулся и без того сжатые губы сжал еще плотнее, сел рядом с Иваном на бревнах и минуту или больше сидел молча, как будто за что-то сердился на Ивана.
– Что с тобой, Ганя?
– Да говорить неохота, дядька Иван.
– А ты скажи, может, помогу чем-нибудь…
– Помощь-то вам нужна, – сказал Ганя, стараясь не глядеть в глаза Ивану.
– Мне? – удивился Иван. – Да я сам кому хочешь помогу!
– Я знаю, – сказал Ганя.
– Про то, о чем я думаю, никто не знает, – сказал Иван, продолжая внимательно разглядывать Ганю.
Ганя ничего не ответил – или согласился с тем, что сказал Иван, или не придал его словам никакого значения, а скорее всего, думал о каких-то своих делах, которые у него не ладились.
Иван решил ему посочувствовать и спросил:
– Правда, Ганя, что твоя жена убежала с ветеринаром? Будто бы подчистую собрала свои вещи и твои прихватила?
– Она давно убежала. Мне ее не жалко. Она недавно пацана у меня украла… Теперь у нее не отберешь…
– Постарайся отобрать, – посоветовал Иван, уверенный в том, что суд непременно встанет на Ганину сторону. И не только суд, а вся деревня.
В последнее время Иван больше, чем когда-нибудь, рассчитывал на хорошие известия, но после разговора с Ганей тревога стала окутывать его, как ядовитый пар на болоте, которым приходится дышать до тех пор, пока идешь по болоту. Даже когда болото кончится, все равно вкус ядовитых испарений еще на какое-то время останется во рту. Предчувствие не обмануло Ивана: Гане было приказано вспахать Татарский бугор и часть поляны со стороны Шангины. Ганя решил сначала поговорить с Иваном. Он ожидал, что Иван закричит, схватит ружье и начнет палить по трактору или какой-нибудь другой номер отмочит. Но ничего даже похожего не было. Все верно рассчитал бригадир – послал Ганю, с которым у Ивана были хорошие отношения.
– Пахать я тебе не дам, – сказал Иван и с ненавистью поглядел на трактор, который, казалось Ивану, сам по своей воле заведется сейчас и двинется на Ивана.
– Не переживай, дядька Иван, я сейчас уеду.
– Ты-то уедешь… Другие приедут!
«Вот оно что-о… вот почему я не торопился отдать деньги: нет ко мне хорошего отношения! И не надо! Главное, чтоб я все хорошо сделал… Какие бы палки не совали в колеса, деньги я подарю!»
– Пакостники, – негромко сказал Иван, так как знал, что кричать бесполезно. Он хотел рассердиться на Ганю – надо же было на кого-то рассердиться, но сдержался: не по своей воле Ганя на Татарской заимке. А по чьей? Иван зло усмехнулся: известно, по чьей – председателевой! Ни разу не приехал, не посмотрел… Потом скажет: «Прости, Иван Захарович, не знал, а то бы ни за что не распорядился…» В Шангину, скорее в Шангину! Все там разузнать у бригадира, а потом – в Бабагай!
Иван едва удерживался, чтобы не рассказать Гане, что он не сегодня-завтра подарит колхозу десять тысяч. Любой на месте Ивана давно бы плюнул и уехал куда-нибудь, хотя бы в тот же райцентр, и не здоровался бы с ними, а он им – десять тысяч! Но Иван – не любой. Уехать – это все равно что сдаться, признать, что тебя победили! Легкое ли дело – столько лет бороться? За чем ни обратишься, один ответ: «А ты переезжай к нам!» Вроде как переедешь, так все сразу само с неба свалится!
Ганя сидел на бревнах и ждал, что скажет Иван. Иван успокоился, даже как будто повеселел – видит же, что Ганя готов все для него сделать! А что может Ганя сделать – так, пустяк какой-нибудь? Хотя как знать…
– Ганя, подожди минут десять, я Марье скажу, и в Шангину поедем.
– Правильно, дядька Иван, вместе поедем! Дай им там разгону! Я возле мостика подожду: на Индон посмотрю. Отсюда и уезжать неохота!
– То-то и оно, – сказал Иван. – Пол-Шангины жили на Татарске, да, видно, забывать стали об этом.
Пока Ганя ехал к мостику, придумал себе дело: выдернуть высокий покосившийся столб от кирпичного сарая. Скажет потом бригадиру: все-таки не вхолостую гонял трактор! Собирался провозиться со столбом самое малое полчаса, но, к своему удивлению, справился быстрее. Столб был еще крепкий – лиственница все-таки, – подгнила только нижняя часть; но даже и подгнивший он бы простоял еще долго, потому что поддерживать ему ничего не надо было. Ганя сел на поверженный столб лицом к Иванову дому и увидел Ивана, бегущего к трактору и размахивающего руками.
– Что ты наделал?! – издалека кричал Иван. Это был даже не крик, а стон, Иван подбежал, отдышался, что-то хотел сказать Гане, но безнадежно махнул рукой: а, что с вами разговаривать, все равно не поймете!
Ганя начал оправдываться:
– Столб-то можно выдернуть…
– Ничего нельзя трогать! Неужели ты не видишь, что со столбом лучше было?!
– Интересно ты говоришь, дядька Иван.
– Я всегда интересно говорю, только меня не слушают. На этом столбе сидел ястреб, – проговорил Иван таким потерянным голосом, как будто Ганя свалил не подгнивший столб, а зацепил за угол Иванов дом. – Я отдыхал на спиленном столбике, а ястреб – на высоком… Мы тут часто вдвоем сидели. – Иван кивком указал в небо, где высоко над поляной плавал ястреб.
– Неправда, – сказал Ганя.
– Почему неправда? Мы давно с ястребом дружим.
– Садятся разные, – не соглашался Ганя.
– Я своего ястреба знаю… Бывает, и другой сядет, а больше всего один и тот же садится – мой. Ястребиный столб выдернул! Кто тебя просил?! – вскричал Иван.
– Там еще вон сколько столбов, – успокоил Ганя Ивана, показывая на чернеющие возле черемух столбы, оставшиеся от усадьбы Бондаренкиных.
– На тех столбах он не любит сидеть. Низко.
Ганя не сдавался:
– Тут кругом лес, березы на берегу Индона – места ему хватит.
– Да что береза – моему ястребу столб нужен! Другие, когда сяду на пеньке, улетают – близко же, совсем рядом! – а этот не боится. Привык.
– Что его жалеть – ястреба…
– Чем тебе ястреб плох?
– Цыплят ворует.
– Подумаешь, одного цыпленка за лето унесет! На то он и ястреб! Мы с ним, можно сказать, родня: ястреб чуть зазевается, его подстрелят; и мне тоже ухо остро держать приходится… – И тут же, позабыв о своей печали, сказал: – Напрасно трактор за восемь километров гонял. За это с тебя спросят.
– Мелочь, – сказал Ганя.
– Из мелочи складывается большое, – как о чем-то хорошо проверенном заметил Иван и, не спрашивая разрешения, первым полез в кабину трактора.
Из кабины Ганя увидел Марью, хлопотавшую по хозяйству, и догадался, что Иван ничего не сказал ей.
«Молодец дядька Иван, правильно делает! Зачем разводить панику раньше времени?!»
Накрениваясь на косогорах, ныряя носом в ямки с желтой водой, вздрагивая на высоких корнях сосен и лиственниц, С-80, срезая себе путь, захлебывался ревом, как будто хотел скорее вырваться из сумрачных объятий тайги к Шангине, где больше простора и ровнее дороги.
Без счету раз Иван шел с заимки в деревню, ехал на коне, на машине и на тракторе, но как только оказывался у последнего поворота перед Шангиной, всегда его охватывало радостное волнение. Казалось бы, какая сегодня радость, а все равно охватило волнение точно такое же, как раньше. И отодвинулась обида на людей, печаль как будто уменьшилась, и ему хотелось только одного – поскорее оказаться в деревне.
Шангина мелькнула за соснами, проехали место, где раньше была электростанция… Иван подсчитал свои возможности: первая надежда само собой на Михаила Александровича, но перед этим Иван должен поговорить с шангинским бригадиром, который, как и его старший брат, председатель сельсовета, всегда хорошо относился к Ивану.
Бригадира он нашел дома. Все были на работе, и Василий сам себе налаживал на стол: достал из печи большой чугун, потом – маленький, принес из кладовки соленых алятских карасей, коротко бросил Ивану:
– Садись.
Иван отказался.
Василий хоть и молодой, а строже Ильи – редко когда засмеется, и от этого непонятно, сердится он за что или нет. Но сегодня у Василия глаза вроде бы веселые. Да и не верится Ивану, что вот так все разом кончится. Была заимка – и вдруг ее не будет! А куда она денется?!
Жарковато показалось Ивану в избе, и он, не говоря ни слова, путаясь в длинных шторах, выбрался, как из лабиринта, из комнат и расположился в тени на предамбарнике.
Василий, оказывается, любил здесь сидеть. Иван не задавал никаких вопросов, ждал, что скажет Василий. Тот видел, что настроение у Ивана хуже некуда, и как можно веселее сказал:
– Ну что, Иван Захарович, и до тебя очередь дошла?
– Раз шутишь, значит, еще не дошла.
– Целый час спорил с председателем! – похвалился Василий.
– Отстоял меня?
– Как будто отстоял. Я по порядку расскажу. «Пашите, – говорит, – и бугор и поляну! Сегодня же!»
Иван слушал внимательно, взвешивал каждое слово Василия, стараясь понять, где он может прибавить, а где – нет, а тут не выдержал, впился в него взглядом синих, холодно заблестевших глаз, и хрипловато спросил:
– Что ты ему ответил?
Я ему отвечаю: «Мы к Ивану привыкли!»
Иван поморщился, был недоволен ответом бригадира, но перебивать не стал.
Василий с увлечением продолжал рассказывать.
«Кто это «мы»?» – спрашивает у меня председатель.
«Мы, – говорю, – шангинские».
Он на мои слова ноль внимания. «Может, – говорит, – шангинские и привыкли, а бабагаевские – нет».
«Да его, – говорю, – бабагаевские толком и не знают! Нашли кому завидовать».
Он посмотрел на меня и говорит:
«Не тех, кого надо, защищаешь».
«У меня, – говорю, – защиты больше никто не просит». Знаешь, что он ответил?
«Не нравятся мне разговоры об Иване».
Ну, я тогда помягче:
«Георгий Алексеевич, пусть живет человек».
А он свое:
«Никто его со света сживать не собирается, я его только кругом опашу».
«Не надо, – говорю, – пусть он на свою поляну смотрит. Жалко, что ли?»
«Очень ты, – говорит, – добрый».
«Что ж, – говорю, – раз вы все знаете, то пашите. Доживал бы человек спокойно, а так…»
Он заинтересовался:
«Что так?»
«А то, – говорю, – что всю жизнь человеку поломаем. А много ли у него ее осталось?»
Он походил по кабинету.
«А что, Василий Иннокентьевич, правильно будет, если мы его не тронем?»
«Конечно, – говорю, – правильно!»
В этом месте разговор Василия с председателем Ивану понравился, и он спросил:
– Так все время и навеличивает?
– Только так.
– Всех или одно начальство?
– В том-то и дело, что всех. Зря не обидит, это я тебе точно говорю. Дальше строго так спрашивает:
«Ты за свои слова отвечаешь?»
Я ему говорю:
«Целиком и полностью».
Он мне:
«Ну, смотри, Андреев!»
«А чего, – говорю, – смотреть, когда и так все видно».
«Ну, ладно, – говорит, – и тебе я верю. Ты уже второй защитник».
«А первый кто?» – спрашиваю.
Он помолчал и говорит:
«Михаил Александрович…»
«Ну, – думаю, – теперь-то Иван Федосов спасен!»
Только похвалил я в душе Михаила Александровича и тут же, как будто не своими ушами, слышу: «Но чтоб не было разговоров, вспашите бугор, который поближе к Ивану, а поляну – оставьте. Поляну действительно жалко трогать».
«А на кой черт нам бугор?» – спрашиваю.
Отвечает:
«Для порядка».
«Понял», – говорю.
«Все, – говорит, – иди».
– Бугор ты не стал защищать? – спросил Иван.
– А зачем? Начнешь бугор защищать, он рассердится и поляну вспашет!
Конечно, бригадир бы кое за что врезал Ивану – слишком уж много он хочет, но его останавливало одно очень важное обстоятельство: в первую очередь он уважал тех, кто хорошо работал. А Иван с Марьей еще недавно работали в колхозе так, как некоторым и не снилось! Не захотели с заимки переезжать? Так это их дело…
Василий как-то спросил шангинского конюха: «Захар Кузьмич, ты бы стал жить на Татарске, как Федосовы?» Тот ответил: «А что там делать? Слушать, как сосны шумят да волки поют?»
– С кем дальше разговаривать? – спросил Иван.
– О чем?
– Про бугор, про поляну, про дом…
– А дом тут при чем?
– А при том, что сначала бугор вспашут, потом – поляну, а потом дом зацепят трактором и поволокут в деревню!
– Дом твой, Иван Захарович, никто не тронет.
– Могут.
– Ну а если бы тронули? – сделал предположение бригадир. – Неужели тебе не надоело бегать? Ты знаешь, что сказал председатель? «Да мы, – говорит, – бесплатно сруб поставим, только пусть переезжает!»
– Почему бесплатно? Что у меня, денег не хватает?
– Он про твои деньги ни слова не сказал.
– Не знает.
– Почему, я говорил.
– И что он?
– Даже внимания не обратил.
– Про сколько тысяч ты ему сказал? «Так и так, – говорю, – Иван Федосов наш местный миллионер, у него на книжке десять тысяч!»
– Ну-у, десять тысяч… Кого этим удивишь? Ты же знаешь, что у меня двадцать!
– Слыхать-то я слыхал, но не поверил: думаю, десять тысяч – это ладно, а двадцать – откуда? Да и тебя не стал подводить.
– А ты бы меня не подвел: деньги я не украл, а заработал честным трудом.
– Я думал, может, ты хвастанул.
– А зачем мне хвастаться? Ну, сам посуди: зачем я буду на себя наговаривать? Какая мне от этого польза? Постой-постой, да я же тебе сберегательные книжки показывал! Ты еще удивлялся!
– Вот уж чего не видел, того не видел, – сказал Василий.
– Это я твоему старшему брату показывал, – вспомнил Иван. – Это он тебе и сказал про двадцать тысяч.
И двадцать тысяч необходимого действия на Василия не произвели, и это Ивана огорчало.
Василий вернулся к разговору с председателем.
– Иван Захарович, ты не забыл, что председатель сказал про дом?
– Бесплатно мне ничего не надо, – немного рассерженно сказал Иван. – Я сам себе такие хоромы отгрохаю, каких и у председателя нету!
Бригадир, прищурившись, посмотрел на Ивана и рассмеялся: ничего Иван не отгрохает – денег пожалеет! Бригадиров смех Иван воспринял так, как и хотел воспринять: а что, Иван сделает, если захочет! Но никаких хором Ивану не надо, ему хорошо и в своей избе! Простоит еще лет пятьдесят!
– Иван Захарович, о тебе заботятся, а ты этого понять не хочешь.
– Да что я за фигура такая, – отвечал Иван, – что вы все тянете меня к себе? Зачем я вам? Я теперь на пенсии, какая от меня польза?
– Да-а, Иван Захарович, с тобой не так просто разговаривать.
– А почему должно быть просто? Вы же с человеком дело имеете! Василий Иннокентьевич, вы обо мне заботитесь? Только честно?
– Заботимся. А как ты думал?
– Тогда не трогайте бугор, – попросил Иван и поднялся с приамбарка, давая этим понять бригадиру, что разговор окончен, что больше он его задерживать не будет.
Перед калиткой, крепко пожав бригадиру руку, Иван, довольный своим посещением, сказал:
– Сегодня обязательно встречусь с председателем!
– Смелый ты стал, Иван Захарович…
– Я всегда был смелый, – ответил Иван. – Не то что некоторые – тележного скрипа боятся!
– Хочешь прокатиться? – предложил Василий, когда завел свой «Урал» с колядкой.
– В Бабагай ты не подбросишь, а кататься у меня времени нету, – ответил Иван, разглядывая новенький мотоцикл и удивляясь, как это Василий не жалеет своего мотоцикла для колхозной работы. Но тут он вспомнил, что собирается подарить колхозу десять тысяч… Де-сять! Мотоцикл, по сравнению с этой суммой, детская игрушка!
– До Бабагайских полей довезу, а там тебе недалеко останется. Садись, – приказал Василий.
Иван сел в коляску, но не быстро, чтоб не было видно, что легко подчинился. Пусть не думает бригадир, что Ивану можно приказать, и он все так и сделает, – нет, Ивану можно только сказать, попросить как человека.
Каким холодом пахнуло на Ивана, когда он, войдя в бухгалтерию, не увидел за столом Михаила Александровича. Ему даже показалось, что он зашел не в тот кабинет.
Тихон Бадейников сидел на том же месте, бросал на Ивана косые взгляды и опять был чем-то недоволен. Конечно, тем, что Иван зашел в бухгалтерию… Девчонкам вот не жалко, что Иван зашел к ним, они как будто рады Ивану, о чем-то хотят спросить… Все, как одна, бросили работу, чуть не разом сказали, что Михаил Александрович скоро придет, что Иван может подождать в бухгалтерии, и, как будто знали, предложили стул подальше от Бадейникова.
Иван поблагодарил за приглашение, сказал, что подождет на улице, и вышел.
День будничный, а Бадейников сидит за столом в праздничном костюме… С чего бы это? Не связано ли как-нибудь с тем, что начали подбираться к заимке? Надо выяснить, что за праздник у Бадейникова? Если нет никакого праздника, значит, тогда все сходится… Да и как не сойдется, если заместителем Михаила Александровича была молоденькая девчонка с высшим образованием, а Бадейников всячески показывал: он в бухгалтерии второй, а не девчонка; даже более того, держался иногда так, будто он – первый. Это ему удавалось, потому что Михаил Александрович сидел нередко согнувшись, весь уходил в работу и от этого казался меньше ростом. Бадейников был Михаилу Александровичу до плеча, а когда сидел за столом, то почему-то казался одинакового с ним роста.
Иван ни в чем не любил просить, считал: лучше чего-то не иметь, обойтись, ведь всегда можно обойтись! Это люди придумали: обязательно им надо то-то и то-то, и если «того-то и того-то» не будет, то вроде как и жить дальше нельзя… Прекрасно можно жить, Иван тысячу раз доказал это!
А сейчас?
И сейчас то же самое! Разве Иван похож на просителя? Побольше бы таких просителей! На Татарской заимке ничего нельзя трогать не потому, что там живут Иван с Марьей, хотя и это причина тоже уважительная, а потому, что нет нигде поблизости такой красоты! Надо, чтобы человеку было куда приехать, человек не должен забывать свою поляну, по которой он бегал в детстве.
Подумаешь, скажут, одной красивой поляной на земле меньше станет!
Запахать все можно! А кому от этого польза?
Он не замечал, что на него смотрят из окон конторы сразу несколько человек. Стоял он крепко, лицом к дороге, по которой изредка проезжали или проходили люди. Вернулось хорошее настроение, и, наверное, от этого по-другому светило солнце, по-другому плыли облака над Бабагаем, оставляя за собой все больше голубых просветив, в которых, то появляясь, то исчезая, летел самолет, а звука от него все не было…
Никто, считал Иван, не в силах помешать ему сделать то, что он задумал, потому что теперь он знает о себе если не все, то почти все. Его ничем на свете не удивишь: деньги он отдаст; друг у него на земле есть; человек, который больше всех не любит Ивана, ему известен…
Ивана окликнули.
Он оглянулся: угловое окно на втором этаже распахнуто, высокий, тонкий мужчина перегнулся через подоконник и смотрит на Ивана. «Председатель!»
– Иван Захарович, зайди-ка!
«Хорошо получилось: ни я председателю сильно не кланялся, ни он – мне!»
Иван так ловко и уверенно зашел в кабинет, как будто всю жизнь только тем и занимался, что открывал и закрывал двери председательского кабинета: ни плечом, ни локтями ни обо что не задел, не споткнулся о порожек, сразу же одним точным, коротким движением, – и чтоб сильно не хлопнуть! – закрыл двери, и все это одновременно с тем, что успел рассмотреть, в какой стороне кабинета находится председатель и что он в это время делает. У двери не стал задерживаться – так делают многие, показывают не то свою культуру, не то трусость, – а сразу же прошел к столу, за которым сидел председатель, поздоровался с ним, выбрал себе подходящее место – за столом, напротив председателя, в упор быстро оглядел его, и впервые у него появилось что-то вроде небольшой симпатии к этому молодому человеку, которого он до сегодняшнего дня и не хотел и боялся видеть.
– Это вы и есть Иван Захарович? – сразу же располагающим к себе голосом спросил председатель и чуть-чуть нагнулся вперед, как будто хотел получше рассмотреть Ивана.
– Он самый, – ответил Иван, пытаясь угадать, что у них за разговор получится и как ему вести себя. Сначала надо выслушать председателя: мужик говорят, самостоятельный, разберется. Не поймет, тогда другое дело, тогда Иван растолкует, что к чему. Он хотел, чтобы перед ним оказался человек, видевший деревню не из кузова машины, а проживший в ней самое малое лет до пятнадцати. И чтоб умный был!
Он сидел, чуть-чуть склонив голову набок, щурился на солнечный свет, широким лучом ударявший в распахнутое окно, слушал орущих в палисаднике воробьев и делал только одному себе понятные выводы: раз председатель не закрывает окно, раз ему не мешают воробьи, значит, человек он не дурак и, конечно, поймет Ивана. Только вы, воробьи, орите потише, а то председатель поднимется из-за стола, захлопнет рамы, и пойдет разговор совсем не так, как должен пойти.
– Михаил Александрович не рассказывал, как он вас защищал?
– Нет, – ответил Иван, довольный, что разговор начался с Михаила Александровича. – Было бы что хорошее, может, и рассказал бы… А тут чем он может похвастаться?
– Вы что, друзья с Михаилом Александровичем? – спросил Сухарев.
– Я-то его считаю другом, а он меня, наверное, нет.
– Это как же понимать?
– Не знаю, – с какой-то непостижимой искренностью ответил Иван и сам испугался своей искренности. Так беспомощно он еще никому не отвечал.
Председатель заинтересованнее поглядел на Ивана, улыбнулся чему-то и сказал:
– Я с таким случаем впервые сталкиваюсь.
– С каким?
– Да вот как у вас…
– А что, разве у нас не так, как у людей?
– Дружба мне ваша непонятна. Вы, насколько мне известно, и не встречаетесь?
– Почему? – не согласился Иван. – Встречаемся, но редко.
– Раз в год?
– Не-ет, за год мы раза четыре видимся!
– Друзья встречаются чаще.
– Это раньше так было, Георгий Алексеевич, а в наше время ни к чему часто встречаться. Сейчас друг тот, кто редко заходит!
– Я с вами не согласен, Иван Захарович.
– А вы подумайте и согласитесь. Вы, Георгий Алексеевич, говорите о том, чего вам хочется, а я говорю о том, что есть.
– Зачем же мне думать, когда я знаю, что это не так. Что ж это за друг, с которым можно не встречаться? Не надо обманывать себя, Иван Захарович!
– Значит, – подытожил Иван, – на один и тот же вопрос мы смотрим по-разному.
– По-разному, – согласился председатель.
– В этом нет ничего плохого, – сказал Иван. – У каждого свое мнение.
– Мнение у нас должно быть одно, – сказал председатель.
– Не знаю, как должно быть. Вам, Георгий Алексеевич, виднее. На то вас и учили!
– А не кажется, Иван Захарович, что все вы знаете, только притворяетесь, – голову людям морочите.
Иван не обиделся, но и не согласился с ним. Спокойно, как и до этого, сказал:
– Никогда в жизни никому головы не морочил…
– Значит, себе морочишь.
– Люди наговорили, Георгий Алексеевич… Их только начни слушать…
– Тебя же я слушаю…
– Меня, Георгий Алексеевич, с теми, кто мне завидует, не равняй.
– Тебе завидуют те, кто похож на тебя! Хорошо, что таких немного – единицы.
– По-моему, и того меньше, – уточнил Иван. – Один я! Чтобы завидовать моим деньгам, Георгий Алексеевич, надо работать не так, как сейчас. Чего им не жить в колхозе: трудовой день короче, чем на производстве! Только что в посевную да в уборочную… А полгода живут как на курорте! Отпуска даете, пенсию… Выходной придумали! По курортам стали ездить… А работать когда? Про доярок и свинарок я ничего не говорю – там не отдохнешь!
– Ты, Иван Захарович, в самом деле так беспокоишься о колхозе?
– Я всегда беспокоился о колхозе. Разве вам этого не говорили?
– Говорили. Я думал, просто тебя не хотят трогать… Свой все-таки…
– Я, Георгий Алексеевич, заслуживаю к себе самого лучшего отношения!
– А что ты такого сделал? На особенное внимание, сам знаешь, каждый рассчитывать не может.
– Еще не сделал, но скоро сделаю, – ответил Иван.
– Что же это такое будет?
– Пока не могу сказать.
– Мне казалось, что я все понял, а тут опять неясность! С вами, Иван Захарович, не соскучишься! Вы не родственник главному бухгалтеру или шангинскому бригадиру?
– Нет. С родственниками у меня плохие отношения, – добавил Иван.
– А с чужими?
– С чужими – хорошие.
– И давно у тебя так?
– Лет двадцать. Сразу после войны.
– Да-а, Иван Захарович, жизнь у тебя сложная. Если судить по рассказам, то не все совпадает… Ты только никаких номеров не выкидывай – фантазия у тебя богатая!
– Номеров, про которые вы думаете, не будет! – весело сказал Иван. – А то, что пообещал, сделаю! Один вопрос можно, Георгий Алексеевич?
– Пожалуйста!
– Кто на меня нажаловался? Бадейников?
– Ты угадал, Иван Захарович.
– Спасибо, что сказал. А то я переживать начал: думаю, а вдруг не он?
– Ты не ошибся, Иван Захарович, не он один… Скажи спасибо шангинскому бригадиру и Михаилу Александровичу!
– Я могу сказать спасибо не только им…
– А кому еще?
– Председателю сельсовета. Старшему брату шангинского бригадира, – пояснил Иван:
– Да, он тоже хорошо говорил. Защита у тебя, Иван Захарович, надежная.
Иван опустил голову и задумался: «В самом деле все хорошо или главный разговор впереди? Неужели он со мной в кошки-мышки играет?»
Зашел Бадейников подписать какие-то бумаги. Иван заметил: ох, как хотелось ему остаться и послушать! Это и председателю бросилось в глаза, и он так выразительно взглянул на празднично разодетого счетовода, что тот, уже остановившийся послушать и уже приглядывавший стул, на котором бы можно было посидеть, круто повернулся на месте и исчез за дверью. Как будто бумажку ветром со стола сдуло!
«Ну, вот что надо человеку? – Иван глядел на бесшумно закрывшуюся дверь, за которой, ему казалось, Бадейников остановился. – За что он меня не любит? Что он лезет со своими документами именно в то время, когда я сижу у председателя? Хочет посмотреть, как у меня идут дела? Хорошо идут, лучше, чем у тебя!»
– Иван Захарович, звонил шангинский бригадир, просил не ругать, что ты не дал трактористу распахивать бугор. Так вот, я тебя не ругаю…
Иван слушал председателя почти что не дыша. Кто-то приоткрыл и закрыл дверь. Сухарев оглянулся и продолжал:
– Мне Михаил Александрович рассказал про вашу жизнь… Околдовала вас заимка, что ли?..
– То-то и оно, – ответил Иван, огорчаясь, что ничего-то председатель не знает о нем. Разве Михаил Александрович так расскажет, как бы Иван сам о себе рассказал? Но когда рассказывать? Да и кто будет слушать? Всем – некогда! Да и нужды не было рассказывать… Жил себе и жил. А теперь как-то так все повернулось, что Иван чуть не каждому должен объяснить, что сейчас он не такой, как о нем думают, и раньше был не тот, за кого принимали… Вроде как все время жил под чужим именем! Да это целую книгу написать можно, если Иван начнет рассказывать про свою жизнь! Был бы пограмотнее, написал бы! А так что человека мучить, у него и без меня дел хватает! И на том спасибо: у меня не был, заимку, наверно, хорошо не видел, а разобрался… По всему видать – хорошего человека прислали! А если бы по-настоящему поговорили, и не в конторе, а на заимке?! И ему бы и мне интересней было…
– Хорошо принял, спасибо, – поблагодарил Иван председателя, когда тот перестал говорить по телефону. – И я, когда будешь на заимке, хорошо приму: карасей наловлю, лодку дам покататься.
– У тебя лодка есть?
– Есть. На большом озере.
– Я по берегу проезжал, не видел.
– Стоит возле перехода! За кустами! Шофер разве не сказал, когда мимо проезжали?
– Про лодку ничего не сказал.
– Миронов бы не утаил.
– Что-то я тебя, Иван Захарович, не понимаю: какой смысл шоферу утаивать, что на озере есть лодка?
– А такой, что понравится тебе и озеро, и лодка, и поляна, и ты будешь лучше ко мне относиться… Это ж мой родственник – твой шофер!
Председатель засмеялся:
– Да, я совсем забыл, что с родственниками у тебя плохие отношения. Не горюй, Иван Захарович, я тебя и с родственниками помирю!
– Хорошо бы, – согласился Иван. – Я-то с ними не ругался.
– А за что они на тебя сердятся?
– Денег не даю.
– А что они, сильно нуждаются?
– Сейчас-то какая нужда, а раньше – было!
– Ну и выручил бы!
– Так у меня тогда у самого не было!
– Сейчас бы помог.
– Своим – ни за что! Чужим – другое дело!
– Что-нибудь есть ко мне? – спросил Сухарев.
– Пока что разговором доволен, – ответил Иван.
– Почему «пока что»?
– Я еще не дойду до заимки, а ты возьмешь да передумаешь? Протайте тогда бугор с поляной!
Иван схитрил: не об этом он хотел сказать председателю, своим ответом он только прикрылся – рано еще было выдавать тайну.
Председатель, конечно, не мог проникнуть в замысловатый ход Ивановых мыслей и ответил, принимая Ивановы слова за чистую монету:
– Ты почему, Иван Захарович, никому не веришь? Откуда у тебя это?
– Люди научили, – ответил Иван, принимая в свой адрес явно незаслуженное обвинение. Дело было вовсе не в том, что он никому не верит, просто он так вынужден был ответить. Хочешь не хочешь, а получалось, что Иван сам на себя наговаривал! И с этим пока что ничего нельзя было сделать… Иван только сейчас понял, почему он не хочет сказать председателю, что собирается подарить колхозу деньги: ему не поверят, поднимут на смех! Подарок надо сделать неожиданно, без лишних слов!
Иван подходит к окну, открывает вторую створку, прихлопнутую ветерком, и видит в палисаднике огромную стаю воробьев! Они не боятся Ивана, продолжают орать и не улетают! На заимке столько не было воробьев, сколько у председателя в палисаднике! Привыкли к открытому окну, иначе бы испугались… А может, воробьи настолько заняты собой, каким-то своим праздником, что не замечают Ивана? Храбрые, когда их много… Чудное что-то делается с Иваном: теперь вот воробьи лезут в голову, мелькают перед глазами…
Иван, видно, лишнего высунулся из окна, и воробьиная стая, продолжая неистово чему-то радоваться, перелетела в сельсоветский палисадник, где тополя были старше и высоко поднимались над черной четырехскатной крышей.
Солнце наконец-то справилось с облаками, согнав их к самому горизонту, и, как будто освободившись от работы, радовалось отдыху. Слабый ветерок, игравший листьями тополей, нисколько не освежал – в лицо Ивану ударяли горячие волны воздуха, и в них, побеждая все другие запахи, сильнее всего чувствовался запах хлебного поля, которое начиналось за деревней со всех четырех сторон.
Через дорогу, в низине, заколдовывая каждого, кто на него смотрел, время от времени вспыхивая на солнце, из артезианской скважины бил фонтан, лет десять или пятнадцать назад оставленный геологами.
К пруду, окруженному темными елями и кой-где разбросанными корявыми березами, из-за последнего дома скатывается с горы ватага ребятишек, и начинается бултыханье, хорошо видное и слышное из окна. Кричат гуси, застигнутые врасплох, кричат ребятишки, стройное гусиное войско, только что проплывавшее над самой глубокой водой, спасается по воде бегством и занимает окраину пруда, где плавать даже гусям неинтересно, и они продолжают вскрикивать не столько от испуга, сколько от неудовольствия. Гуси знают, что хорошая вода захвачена надолго, выходят на болотистый берег, где они теперь в безопасности и откуда они, переговариваясь, будут поглядывать, когда освободится пруд.
Улетевшая воробьиная стая, хлебный запах с полей, сверкающий на солнце фонтан, шелест светло-зеленых тополиных листьев, гуси и ребятишки отвлекли Ивана от смутной и от этого еще более неприятной мысли, которая только что связывала его по рукам и ногам, и дышалось легко, и он сел на прежнее место, и председательский кабинет больше не казался ему таким строгим, и все предметы – сноп пшеницы с тяжелыми колосьями, стоявший в углу, портреты ученых, о которых Иван ничего не знал, казались ему такими же необходимыми в кабинете, как двери и окна, как стол и стулья… И все-таки, что-то неладно, мешает что-то, а Иван не может понять – что?
Нет, кажется, понимает: он уже не мог больше хранить тайну – она требовала, чтобы кому-то было рассказано о ней сейчас же, немедленно.
– Михаил Александрович, мне надо с тобой поговорить, – сказал Иван, как только главный бухгалтер зашел в кабинет и подал Сухареву какие-то бумаги.
– И мне надо, – живо, как-то непохоже на него, отозвался Михаил Александрович.
Да, сомнений не было: он смотрел на Ивана как самый настоящий друг! А чтобы председатель и вовсе не сомневался, что они друзья, Михаил Александрович укоряющим голосом произнес:
– Иван Захарович, ты почему ко мне не заходишь?
Не замечая на себе веселого председательского взгляда, Иван внешне спокойно смотрел на Михаила Александровича, а сам думал: «Молодец, друг, не подвел! Не дал посмеяться над Иваном! И я в долгу не останусь: каждое твое слово будет стоить по тысяче рублей!»
Вслух Иван сказал:
– Тебя, Михаил Александрович, поблагодарить надо.
– За что?
– За разговор с председателем.
– Я сказал председателю то, что есть. Иван ответил:
– Про то, что есть, не каждый может сказать: некоторые говорят о том, чего нет. Попробуй потом докажи, что у тебя было, а чего не было.
Все трое засмеялись: первым – председатель, вторым – Михаил Александрович и в последнюю очередь засмеялся Иван.
– Что с поляной? – тихо и печально спросил Михаил Александрович.
– Оставили, – ответил Сухарев.
– А бугор?
– Тоже оставили.
Не говоря больше ни слова, Михаил Александрович пошел из кабинета, и нельзя было понять, радуется он за Ивана или по какой-то неизвестной причине продолжает печалиться? Слышно было, как по коридору отдалялись его шаги.
– Иван Захарович, давно вы дружите с Михаилом Александровичем?
– На такой вопрос, Георгий Алексеевич, лучше всего не отвечать: про дружбу начнешь вслух рассказывать, и, считай, не будет дружбы…
– Это в том случае, если друга не было, – уточнил Сухарев. – А так… куда он денется?
– Я в твоем возрасте, Георгий Алексеевич, о друге как-то не задумывался: есть друг – хорошо, нет – тоже хорошо! А сейчас понимаю: без друга нельзя.
– Иван Захарович, а если оба заболеете? Там же вокруг ни души…
– Марья никогда не болеет, – постарался успокоить Иван председателя. – Я – бывает. Но и со мной ничего не сделается! Вы, Георгий Алексеевич, не смотрите, что я маленького роста, я двужильный.
Председатель подивился Ивановой настойчивости, а больше всего – уверенности. Такое упорство отчасти нравилось председателю, но говорить об этом он не собирался, совсем загордится Иван!
На дорогу Сухарев спросил: правда ли, что Марья как работала за троих, так и работает, а Иван прохлаждается?
«Отсох бы у того язык!» – хотел сказать Иван, но удержался, так как следом, хоть и не полностью, но согласился со словами, которые кто-то передал председателю.
– Георгий Алексеевич, я действительно в последнее время частенько стал бегать в деревню. Марья из-за этого со мной ругается… Но сказать, что я «прохлаждаюсь», это будет неправда. Побегай-ка.
Глубоко копает председатель – в самое сердце иголкой кольнул! Нарочно подзуживает, сыплет соль на больные раны… Хочет, чтобы Иван сорвался, что ли?.. С кричащим-то Иваном легче справиться! Но не будет скандала, Георгий Алексеевич… Все Иван выдержит, все стерпит… Не такие находились шутники, и то не могли вывести из себя! До белого каления, конечно, доводили, крови много попортили… С другой стороны, и Иван не подарок: упрется – никакой силой с места не сдвинешь! А как иначе, ну, как по-другому сделаешь? Сковырнут тебя как кустик бульдозером и скажут потом, что так и было… Не-ет, надо покрепче упираться, твердо стоять на земле, чтоб видно было, что ты стоишь, а не лежишь! Не торопись, Георгий Алексеевич, я и к этому вопросу готов, на лопатки меня все равно не положишь! Я не какое-то там перекати-поле, я – хозяин!
Иван смотрел на председателя, говорившего по телефону, и думал, как бы покороче и потолковее ответить на обидный вопрос.
Сухарев положил трубку, нашел какие-то бумаги, полистал их, отодвинул в сторону, о чем-то задумался и продолжал так сидеть, не обращая на Ивана никакого внимания.
«По телефону сказали что-нибудь неприятное… Теребят председателя со всех сторон: то – дай, это – дай! Где столько всего набраться?!»
Ивану расхотелось отвечать на последний вопрос: и так все идет, как по расписанию! Чего еще надо: думал о людях хуже, а они лучше оказались… Постой-постой, а Бадейников? Вот бы про кого спросить у председателя: долго ли они собираются держать ею на должности счетовода? Это же не шарашкина контора, а правление колхоза, а в правлении – бухгалтерия!
– Георгий Алексеевич, вы, как приехали к нам, повыгнали всех бригадиров, один только шангинский остался! Правильное было решение, ничего не скажу… А почему продолжает работать в конторе Тихон Бадейников? Неужели вы не видите, что это плохой человек? Он же смотрит на каждого, как волк из-под дуги!
«Зря я ему сказал про Бадейникова, – заранее пожалел Иван. – Ошибку допустил: полез не в свое дело… А почему не в свое? Я такой же колхозник, и мне небезразлично, кто будет мои денежки считать»
Сухарев вместе со стулом отодвинулся от стола, как будто издали хотел посмотреть на Ивана, и, не переставая о чем-то думать, сказал:
– Я, Иван Захарович, большой радости не испытываю, когда встречаюсь с Бадейниковым…
Даже не верилось, что председатель смотрит на Бадейникова так же, как Иван!
Не зря Иван усомнился, – председатель тут же и огорчил его: он сказал что-то очень странное, в его ответе не так уж и глубоко был спрятан упрек Ивану, неудовольствие, что Иван спросил об этом. «Мы можем быть недовольны счетоводом, а тебе, Иван, подождать надо!» – примерно так сказал председатель, если не хуже…
Иван никак не мог согласиться, что рядом с Михаилом Александровичем сидит такой человек, – вроде как его кто-то нарочно держит около Михаила Александровича! Никто Бадейникова в бухгалтерии не любит – он там сидел не со всеми, а вроде как один. Он и по коридору и по улице прошмыгивал один, как будто ни с кем из бабагайских не был знаком. И вдруг Иван сообразил: в хорошем месте Бадейников работает благодаря Михаилу Александровичу! Он оберегает Бадейникова… А почему тогда Бадейников так жесток к Ивану? Почему Михаил Александрович Бадейникова терпит, а Бадейников Ивана – нет?
Каких-нибудь полтора часа прошло, как Иван у председателя, а Ивану казалось, что он тут со вчерашнего дня! Как будто его к стулу привязали, что никак нельзя пошевелиться, или каким-то магнитом держат: надо подняться – и не можешь; вот уже поднялся, надо уйти, и опять не можешь! Только решится один вопрос, кажется, последний, как появляется новый, и конца-краю вопросам не видно… Хоть не заходи и не начинай разговора!
В каком-то смятении, хотя, в общем-то, все хорошо было, Иван вышел из кабинета – и скорей на улицу, где светит июльское солнце, где много воздуха и синее небо, в котором высоко летают стрижи и ласточки… Выше всех плавает ястреб, которого только что крикливой стаей гоняли большие и маленькие птицы. Ястреб залетел повыше и там никому не мешает…
За прудом, в котором все еще купаются ребятишки, Иван, поднявшись в гору, не в Шангину пошел, а свернул на Полыновскую улицу. Обогнул слева больничную ограду, где за старыми соснами на лужайке сидели мужики в коричневых и синих пижамах и над чем-то смеялись. Ивана они не видели. И он за деревьями плохо видел сидевших – мелькнет кусочек одежды, рука или голова в газетном шлеме и скроется. На лужайке так много солнца, и, наверно, идут такие интересные разговоры… Иван едва удерживался, чтобы не подойти и не посидеть с больными.
Осталась позади заросшая молодым сосняком и березником изгородь, которая скрывала Ивана, он в поле, где не так жарко и дышится легче, а с больничной лужайки все еще доносятся голоса и смех, но теперь они сами по себе, а Иван – сам по себе, и ему было немного жалко, что он не постоял или не посидел с мужиками.
На обратном пути у него не будет времени, да и мужиков, когда он вернется, на лужайке не будет.
– Зачем я здесь? – вслух спросил Иван, но спрашивать было не у кого – он один за деревней среди огромного изумрудно-серебристого поля пшеницы…
Он стоял спиной к березовому лесу, смотрел через поле на чернеющие дома, между которыми двигались или где-нибудь стояли и разговаривали фигурки людей ростом с кукол. Из деревни Ивана не так-то легко увидеть (а если кто и увидит, то неизвестно, за кого примет, скорее всего, за пенек обгорелый), а Иван многих видит! Что же лучше: одному на всех смотреть издалека или со всеми одного кого-то разглядывать? Но в том-то и дело, что сюда, наверно, никто и не смотрит – что интересного в недоспелом хлебе и кому нужен человек, зачем-то идущий по этому полю?
«А я на деревню и на людей смотрю, как будто мне от них что-то нужно, хотя на самом-то деле ничего не нужно – я пришел дать, а не взять!»
Скажут: в войну и не такие деньги отдавали государству, и не хвастались… Так то в войну! Когда война началась, у Ивана никаких денег не было, а подарок он сделал: было две коровы, одну, не задумываясь, отдал фронту, только бы немца поскорее расколошматить. Такую мелочь, как гусей, уток, кур, Иван не считает: рубил головы, пока не прибежала Марья и не отняла топор. Только и оставил гусей и кур, что на развод, а уток тогда всех прикончил. Марья молодая была, не ругалась, но когда отбирала топор, прикрикнула на Ивана – уж очень он тогда разошелся!
Иван прошел по глубокой тропинке, устланной прошлогодними листьями, и скрылся за стволами молоденьких высоких берез – таких белых, будто кто-то их выкрасил к празднику!
В лесу никогда не бывает скучно: березы, сосны, лиственницы для Ивана все равно что люди – стоят ровно или бегут по косогору, как солдаты; наклонились в разные стороны, как чужие… Стоят, согнувшись, да так, что верхушками земли касаются… Деревья шепчутся, стонут, скрипят, вздыхают, радуются солнцу, поблескивая по утрам и после дождя зеленой хвоей и листьями, или стоят засохшими и не могут шуметь кроной и раскачиваться в сильный ветер… Сухостоину не вывернет с корнями – она сломается, и грозным острием будет напоминать, что она сломана, но не побеждена… У каждого дерева, как у человека, своя судьба… Потому и растут рядом, чтоб нескучно было! Не хотел Иван, а подумал, что они с Марьей похожи на засыхающие лесины, которые никому не нужны… А может, им никто не нужен?!
Пока Михаил Александрович в конторе, Иван мог бы зайти к кому-нибудь в гости. Поговорил бы, посмотрел, как другие живут, но, что ты сделаешь, идти ни к кому не хотелось – нет у него, кроме Михаила Александровича, ни одного близкого человека!
Под вечер Иван вернулся из-за Бабагая и сидел за столом у Кирпиченкиных. Выпил стаканов пять чаю, а Михаил Александрович как налил себе второй стакан, так и не дотронулся до него больше и сидел, низко склонившись над столом; казалось, он держит на своих плечах неимоверно тяжелый груз, который, если Михаил Александрович не выдержит, раздавит его. Но вот он разогнулся и очень спокойно, – что-то для него прояснилось, – посмотрел на Ивана. Со стороны могло казаться, что у них не клеится разговор, что говорить им не о чем, но в том-то все и дело, что они оба не очень-то любили разговаривать.
Получалось, что как Иван привык экономить каждую копейку, так и словами приучил себя не разбрасываться. И Михаил Александрович – то же самое… Только он всю жизнь делал это для всех, а Иван – для себя. И вот выходило, что не для себя, тоже – для всех, только надо было поставить последнюю точку!
Михаил Александрович подумал, что ослышался, когда Иван сказал, что хочет подарить колхозу десять тысяч…
Морщины на лице Михаила Александровича сделались глубже, глаза сузились, он заморгал ресницами, как будто в глаз сорина попала.
– От чистого сердца предлагаю, – сказал Иван, – Безвозмездно.
Михаил Александрович наконец-то отпил из своего стакана, уже остывшего, сразу два или три глотка чаю. Что-то несерьезное было в Ивановом предложении: ни с того ни с сего отдать колхозу десять тысяч! «Неладно что-то с Иваном… Может, он в самом деле заболел? Может, правду говорили, что в последнее время Иван чудной сделался?..»
– Зачем тебе это, Иван Захарович? Я ведь тогда пошутил.
«Это никому не нужно», – хотел сказать Михаил Александрович, но сказал совсем другое – что, может, Иван не помнит, что говорит, не подумал, так это не страшно, еще есть время, и что он советует вообще не думать об этом: зачем усложнять себе жизнь?
Иван выслушал друга очень спокойно, даже как будто радостно, из чего Михаил Александрович хотел заключить, что он угадал в самую точку – дает возможность Ивану пойти на попятную и забыть о том, что он сказал только что.
– Мне, Михаил Александрович, тут думать не над чем: это деньги не мои, а ваши.
Михаил Александрович смотрел на Ивана глубоко запавшими и от этого казавшимися еще более темными и грустными глазами.
– Они только у меня находились, – пояснил Иван. – Да и то не у меня, а в сберегательной кассе…
– Когда ты это придумал, Иван Захарович?
– Я над этим думал всегда. Но также будет правда, что я это придумал недавно.
Михаил Александрович вздохнул, не зная, как поступить с Иваном.
– Чего ты пригорюнился, Михаил Александрович? Не ладится что-нибудь?
Михаил Александрович смотрел не на Ивана, а куда-то дальше, и на миг Ивану показалось, что он здесь лишний. И в это время очень неприятная мысль коснулась Ивана: пока молчал о деньгах, интереснее все было, значительнее, казалось, что деньги у него из рук выхватят, только он заикнется, и вот, оказывалось, что еще выяснять будут, почему он отдает, из каких соображений, а уж потом решат – взять или не взять. И здесь придется поволноваться! Праздник, о котором мечтал Иван, не получался! Как будто он не свои деньги предлагал, а краденые! Что-то напутал Иван в самом начале и теперь никак не распутать… Один узел развяжешь, а два появятся!
– Михаил Александрович, домой к тебе, наверно, много людей приходит? – Иван тут же пояснил, почему он об этом спрашивает: – Ты человек немаленький – главный бухгалтер такого колхоза!
– Приходят в бухгалтерию, а сюда – зачем?
– Ну, вот я же пришел?
– Ты – другое дело. Таких, как ты, Иван Захарович, у нас больше нет.
– Это я и сам знаю, что нет. – Иван вздохнул, как будто сожалея о том, что вот, плохо ему, что таких, как он, больше в колхозе нет.
– А надо, Иван Захарович, чтобы таких, как вы с Марьей, больше было. Только не совсем таких, как вы…
– А чем мы плохие?
– Об этом, Иван Захарович, вы с Марьей не хуже меня знаете…
– Знаем, – ответил Иван, – и не согласны с этими разговорами.
– Сейчас никого ничем не удивишь… Вот я и думаю, Иван Захарович, стоит ли отдавать деньги? Съездил бы на юг на курорт, здоровье поправил.
– Думаешь, все-таки привязалась ко мне болезнь?
– Ты же сам говорил…
– Так это я простывал! У меня, по-моему, что-то другое…
– Вот бы тебе профессора и сказали.
– Не скажут ни за какие деньги! Я пробовал.
– Еще раз попробуй. Бывает, что болезнь глубоко прячется, сразу и профессор ничего не заметит. При твоих-то деньгах и в Москву можно съездить…
– Денег на пустяки не хочу тратить. Я здоров. Так иногда что-то делается… вроде как душа болит, – так это, может, и не болезнь… А если болезнь, то неизлечимая.
– Может, и болезнь… – задумчиво проговорил Михаил Александрович. – А иногда мы сами себе придумываем болезнь… и потом не можем от нее отвязаться…
Пришла Соня.
– Вы что, как пьяные, сидите, а ни одной рюмки не выпили?
Иван засобирался домой.
– Оставайся ночевать, – пригласил его Михаил Александрович.
– Пойду, – озабоченно проговорил Иван и в дверях стал надевать кепку.
Вмешалась Соня:
– Что у тебя – семеро по лавкам, что так торопишься?
– Надо идти, – сказал Иван.
И ребятишки были рядом, во все глаза смотрели на Ивана, и Соня, и Михаил Александрович, а он вроде как один стоял в большой комнате: в ярком свете электрической лампочки поблескивает белая щетина на щеках и подбородке, и оттого, что щетина белая, Иван кажется слабеньким, и непонятно, как он один ночью пойдет в такую даль.
– Темень, – сказала Соня. – Волки встретят.
– Ночью хорошо идти, не жарко, – ответил Иван, продолжая о чем-то думать.
За столом, с краю, готовый подняться и проводить Ивана, но также готовый и оставить его ночевать, сидел Михаил Александрович.
Соня, не зная, как еще приглашать Ивана, думала: «Мог бы утром, чуть свет, подняться, доехал бы с кем-нибудь… А он – ночью… Надо же так привыкнуть к лесу…»
– А волков я даже зимой не боюсь: у меня с ними дружба! – сказал Иван ребятишкам.
Зимой сколько раз по ночам видел, как, поблескивая огоньками глаз, они бежали за ним вдоль дороги по лесу, и он знал: свои волки не тронут!
Иван бы с удовольствием остался переночевать у Михаила Александровича, но нельзя надоедать другу!
Михаил Александрович вышел проводить Ивана.
– Как же с деньгами быть? Когда можно отдать? – спросил Иван.
– Недели две подумай.
– Два дня, – сказал Иван.
– Хорошо, два дня.
– С утра мне появиться в Бабагае или с обеда?
– С обеда, – посоветовал Михаил Александрович. – Я поговорю с председателем…
– Без него не обойдемся? – спросил Иван.
– Нет.
– Думаешь, не возьмет?
– Все может быть, Иван Захарович…
Скоро темнеющая фигурка Ивана исчезла за углом дома Мельниковых в проулке, по которому через мост шла дорога в Шангину. Михаил Александрович постоял за воротами, прикинул, что Иван идет сейчас по глубокой низине в густом тумане, когда дороги совсем не видно, и кажется, что обязательно с кем-нибудь столкнешься или что заносишь ногу над пропастью…
Заподозрила Марья, что Иван что-то от нее скрывает, и по одним только ей понятным и видимым приметам старалась определить, что он задумал. Идти в деревню и узнавать, почему Иван не такой сделался, она не хотела: люди ей не помощники, они самое главное скроют, а может, самого главного и не знают, – Иван не из тех, кто кому попало все расскажет.
Иван не проговаривался ни одним словом, не сердился на изучающие Марьины взгляды, и она терялась: ни разу Иван ей не сказал: «Чего смотришь, милка? Чего уставилась?» Ни разу не раскипятился, как это бывало раньше, ни разу не обозвал, и это ее настораживало. К его коротким сердитым выпадам она привыкла: ругался Иван – все идет хорошо; молчал – что-нибудь плохо…
Иван вставал в пять утра, а сегодня изменил своему правилу: не слышно Ивана, как будто нет его дома, и Марья проснулась. Спал Иван, повернувшись лицом к стене, как будто сердился за что-то на Марью. Как только Марья поднялась с кровати, он, не просыпаясь, повернулся на другой бок, и теперь хорошо можно было разглядеть его лицо. Иван что-то забормотал во сне, Марья наклонилась к нему, прислушалась.
– Что ты сказал, Иван?
Иван на вопрос не ответил.
Марья отступила от кровати и продолжала всматриваться в его лицо и прислушиваться – может, скажет что-нибудь? Что-то не дает Ивану спать, с кем-то он «борется» во сне… Она приказала себе идти на улицу и расколоть полено, а ноги как будто приросли к полу.
Иван проснулся и увидел: Марья, накинув поверх ночной рубашки телогрейку, выходит в сени, в руках у нее топор.
– Марья!
– Чего тебе?
– Ладно, иди, – вставая с постели, сказал Иван.
– Что ты хотел? – спросила Марья, продолжая стоять в дверях. Иван в это время доставал из-под кровати и никак не мог достать сапоги, которые он ночью, придя из Бабагая, забросил дальше, чем нужно.
– Я уже забыл, что хотел сказать, – ответил Иван, когда достал второй сапог.
Марья, соглашаясь, кивнула: мол, не хочешь говорить – и не надо. Не спеша, как будто все еще надеялась что-то услышать, закрыла за собой двери, и через минуту раздались удары топора под сараем.
Иван взглянул на ходики, они шли неправильно – показывали не то середину дня, не то середину ночи. Зная, что теперь он на дню по нескольку раз будет взглядывать на стенные часы, зная также, что с сегодняшнего числа – с девятого июля – он каждый день будет заводить ходики, чтобы они показывали точное время, он по карманным часам поставил стрелки на пятнадцать минут шестого, отошел на середину избы и как-то по-другому взглянул на ходики, когда они шли правильно. Решив, что с девятого июля началась новая жизнь, он веселее топнул одним и другим сапогом и оттого, что они еще плотнее стали на ноге, сделался таким же бодрым, как вчера в Бабагае, когда решил отдать деньги.
Под сараем, не говоря ни слова, взял из рук Марьи топор и стал колоть крупные поленья. Марья загляделась, как ловко Иван разбивал полено на мелкие осколки – не убирая руки с полена, – так и казалось, что он рубанет себе по пальцам…
День должен быть хорошим: Индон и Широкое болото окутаны таким густым, белым туманом, что кажется: никакой реки поблизости нет. Облака над лесом подсвечены первыми лучами невидимого солнца – оно появится минут через двадцать, и тогда и земля, и трава, и деревья, и все, что видел Иван на земле, заискрится, засверкает тысячами дождевых росинок! Ночью, оказывается, прошел дождик. Иван не слышал, значит, крепко спал. Птичий гам еще силен, но уже начал слабеть, все слышнее одиночное пение птиц. Он похвалил и дождик, и всходившее солнце, и птиц, встречавших солнце, потрепал по шее собаку. Когда Ивана сутки или двое не было дома, Собака, будь то зимой или летом, не задремывал в своей конуре ни на одну минуту, прислушиваясь, не раздадутся ли шаги Ивана со стороны деревни.
«Не-ет, – подумал Иван, – я вырос в лесу, жил в лесу и помру в лесу…»
За один шум леса Иван не расстанется с Татарском! А что говорить об Индоне, о Широком болоте, о том, что нигде так не всходит и не закатывается солнце! Вот и живет Иван, чтобы видеть все это, радоваться тому, что видит, и считать, что всему этому он – хозяин.
Иван еще не сказал, а видно было, что опять он собирается в деревню.
– Доходишься, – сказала Марья.
Как будто холодком обдало Ивана, – что-то было похожее на то, что Иван легкомысленнее Марьи, поступает не думая, и за это рано или поздно поплатится…
Но за что?
Марья поставила на стол завтрак, сама села, а Иван уже до этого сидел за столом, разодетый с иголочки, похожий на представителя из Заларей или из Иркутска. Иван и сам это чувствовал, и на Марьины уговоры не поддался, и ответил ей, как и положено отвечать городскому представителю:
– Люди должны помогать друг другу! А ты заладила: не ходи, не ходи…
Иван не мог рассердиться на Марью: и день был не такой, чтобы сердиться, и Марья была не такая, как все эти дни, а лучше, что ли… Хотелось сказать Марье что-нибудь хорошее.
– Нас с тобой, милка, начальство уважает…
– За что?
– За то, что любим работать…
Иван хотел сказать, что скоро, может быть, завтра о нем все узнают, все уважать станут… Вот как повернется дело! Промолчал Иван, не стал ничего говорить.
Иваново молчание Марья восприняла как обиду или как то, что ему нечего сказать: замахнулся, хотел похвастаться, а нечем! А может, чего лишнего Марья сказала: откуда ей знать, кто его там, в этой деревне, уважает? Только не очень-то во все это верит Марья. Не за что, считает она.
– Дождешься, – сказала Марья.
И опять в этом одном ее слове были и угроза, и предупреждение, и боязнь, и невозможность как-то так сказать, чтобы он понял, что не надо ему никуда ходить, не надо ни с кем говорить. Не ходит она, не говорит, и ему не надо.
Может, думала Марья, добром Иван поймет и хоть раз в жизни послушает? Есть же для людей воскресенье, так почему бы Марье с Иваном во всем новом не походить по заимке, не посидеть на скамейке за воротами?
Когда она сказала об этом, Иван чуть ложку из рук не выронил: ай да милка, до чего додумалась?! Готова одеться как на праздник, только бы Иван не ходил в деревню!
Ивану бы послушаться, сделать, как просит Марья, а он сидит за столом во всем праздничном по другой причине: ему надо в Бабагай идти.
Марья левой рукой как-то очень ловко опираясь о крал стола, а правую руку, в которой она только что держала ложку, положила на колени – и улыбалась совсем не так, как до этого, когда Иван собирался в деревню; и в этом своем неуловимом движении, как она оперлась рукой о край стола, а другую руку положила к себе на колени, и в том, как она сидела и смотрела на Ивана, стала похожа на ту, молоденькую Марью, с которой Иван согласился бы жить не только в большой избе на Татарской заимке, а в маленьком балагане на Саянских горах!
Михаил Александрович встретил Ивана за воротами, на виду у всей конторы, как будто нарочно показывал, что они с Иваном – друзья.
– Идти? – Иван кивком указал на второй этаж и направо, где располагался председательский кабинет.
– Марья знает об этом?
– Нет, Марье не говорил. Рановато, сберегательные книжки у меня с собой. Десять тысяч, которые останутся, – Марьины. Все честь по чести.
Иван полез в карман за сберегательными книжками, но Михаил Александрович остановил его: не надо.
Взявшись за ручку двери председательского кабинета, Иван глубоко вздохнул, и на душе вдруг стало светло и чисто; и так же было светло и чисто в председательском кабинете, и председатель сидел за столом тоже светлый и чистый, в новом костюме, который был чуть-чуть подороже Иванова. Большой разницы сегодня между Иваном и председателем не было – так казалось Ивану.
– Георгий Алексеевич, вы, конечно, знаете, зачем я пришел?
– Знаю.
Ивана обидел такой сдержанный и короткий ответ. Да Иван бы на месте Сухарева вылез из-за стола, первый бы протянул руку, сел рядом, и такой бы разговор завязался между ними! А он сидит, и хоть бы тебе что! Как будто каждый день по десять тысяч предлагают! Ивану вот никто лишнего рубля не дал! Ну ведь не богачи, а ни с какой стороны не подступиться! Вот время настало: ничем не удивишь!
– Деньги мы взять не можем, – проговорил Сухарев, как будто выплеснул на Ивана ушат холодной воды. Иван даже привстал со стула.
– Как это не можете? Ты, Георгий Алексеевич, здесь самый главный, все от тебя зависит.
– Без сельсовета ничего не выйдет, – сказал председатель. С Ивана как будто камень свалился… Он даже пересел на другой стул – был уверен: теперь можно сидеть не только на другом стуле, а хоть на полу, хоть на подоконнике, и все у него пойдет хорошо!
– Ну, это, считай, вопрос решенный: у меня с Советской властью хорошие отношения, – сказал Иван. – Там же Илья Иннокентьевич председателем, бывший шангинский бригадир! Мы с ним дружно жили.
– Это хорошо, что дружно, – ответил председатель. Иван считал вопрос с деньгами решенным, а Георгий Алексеевич опять ему размышление подкинул:
– Иван Захарович, я за тебя переживаю!
– Как же ты за меня переживаешь, если деньги не хочешь взять?
У Георгия Алексеевича мелькнула мысль, что в последний момент Иван дрогнет, отступится, и все кончится маленьким анекдотом, в котором никому плохо не будет.
– Ты что, шутишь над нами? – спросил Илья, когда ему и Сухарев и Кирпиченко рассказали в сельсовете про Иванову затею.
Иван сел вместе со всеми за стол и, как-то само собой получилось, оказался с краю – вроде как не совсем его считали своим! Скорее всего, так никто и не думал, но так выходило: с краю-то Иван сидел!
Прошла минута тишины; эта минута и молчание как раз и нужны были Ивану, чтобы его ответ был не бегом, не наспех, как будто на сто рублей…
– Что ж я, Илья Иннокентьевич, не могу подарить колхозу десять тысяч? Никак не пойму, чему вы удивляетесь: я же не прошу, а отдаю!
– Если бы попросил, понятнее было, – сказал Илья.
Слушает Иван и не понимает: хвалит его Илья Иннокентьевич или ругает? Скорее всего, хвалит, ругать-то вроде не за что!
– Ты бы отдал десять тысяч? – спросил Илья у председателя колхоза.
– У меня таких денег никогда не было, – ответил Сухарев.
– Ну, если б были?
– Были бы деньги и было бы стране тяжело, отдал бы, куда бы я делся?
Илья заулыбался и как-то уж очень пристально посмотрел на Ивана, как будто хотел удостовериться, Иван это или не Иван, и сказал:
– Все бы так рассуждали, мы бы где сейчас были!
– А ты, Михаил Александрович, подарил бы? – спросил Илья. Ему интересно, что скажет главный бухгалтер! Пусть не десять, но пять тысяч, наверно, было у него на книжке! Такой же, как Иван, бережливый… Такой же молчун, если не больше…
Михаил Александрович даже не стал отвечать на пустой вопрос.
– А ты? – спросил у Ильи Георгий Алексеевич.
– Иннокентьевич отдал бы, – заступился за него Иван. – Он – отдал бы.
– Вот это мне нравится, – весело сказал Сухарев, – Иван Захарович защищает Илью Иннокентьевича! Да мы на него не нападаем!
– Вы на меня нападаете, а значит, и на него, – с какой-то особой значительностью проговорил Иван. Он уже не чувствовал себя сидящим с краю.
Сухарев пригладил рукой и без того хорошо причесанные черные длинные волосы, поправил галстук, который не надо было поправлять.
– И на тебя никто не нападает, – сказал он.
– Деньги не берете, – ответил Иван.
– А ты что скажешь, Михаил Александрович?
– Надо взять.
С лица Ильи исчезло веселое выражение, он еще раз как-то очень глубоко взглянул на Ивана, как будто не узнавал его, и громко сказал:
– С Марьей инфаркт будет – это я вам точно говорю!
– Я свои десять тысяч предлагаю, – пояснил Иван. – Марьины останутся.
Иван достал из внутреннего кармана пиджака сберегательные книжки, сложил по порядку – две, которые скоро будут колхозными, сверху, Марьину – снизу, – и, нисколько не сомневаясь, что делает правильно, протянул их Михаилу Александровичу. Как и в тот раз, возле конторы, Михаил Александрович не стал смотреть, а сразу же передал книжки Сухареву. Тот медленно, все больше хмурясь, полистал их, улыбнулся чему-то, вроде как похвалил Ивана, и бережно, будто в руках у него были живые птицы, готовые при малейшей оплошности выпорхнуть из рук, передал книжки Андрееву. Илья глянул на последние суммы, что-то прибросил на счетах.
– Двадцать тысяч! – не без удивления сообщил он. – Так ни рубля и не истратил?! – еще больше удивился он. – Для колхоза берег, что ли?
– Считай, что так.
– Я тебе, Иван Захарович, советую подальше держаться от Михаила Александровича…
– Это почему же? – спросил Иван. Он отлично видел, что Илья шутит.
– Сейчас скажу, раз не понимаешь… Да ты с этим другом без штанов останешься! Он и твои десять тысяч запишет, и Марьины! И не заметит, как сделает! Ты что, не знаешь Михаила Александровича?!
Все четверо засмеялись.
– Держи, – сказал Илья, возвращая Ивану сберегательные книжки. – Спрячь подальше. Главное, ему не показывай. – Илья кивнул на Михаила Александровича.
Одну из книжек, самую новенькую, Иван положил в карман, а две оставил на столе. А чтоб хорошо было видно, что они теперь – колхозные, отодвинул их подальше от себя. С трудом оторвал взгляд от сберегательных книжек – хотел посмотреть, какое он произвел действие: может, теперь Илья Иннокентьевич перестанет шутить?
Никто больше не улыбался, а молчание было настолько долгим и тягостным, что у Ивана вдруг зазвенело сразу в обоих ушах, – как будто на жизневской горе за Бабагаем били в церковные колокола.
– Иван Захарович, почему ты хочешь сделать подарок? Может, взаймы? Тебе же лучше!
– Да что вам – трудно взять, Георгий Алексеевич?
– Ты думаешь, Иван Захарович, колхоз нуждается в твоих десяти тысячах?
– Я для себя стараюсь!
– Понимаю, – сказал Сухарев. – За деньги должны думать о тебе лучше?
– А почему бы нет? Это же свои, кровные, а не какие-нибудь…
– В самом деле без хитрости отдаешь? – никак не хотел верить Сухарев.
– Это у вас какая-то хитрость – не берете.
– А почему тайком от Марьи?
– Пусть пока ничего не знает… Для нее же лучше, Георгий Алексеевич…
– Своим подарком, Иван Захарович, ты всех ставишь в неловкое положение…
– Точно-точно, – подтвердил Илья. – Ты даже не представляешь, что может из этого выйти! Еще спасибо скажешь, что не взяли!
– Что будем делать? – спросил Сухарев. – Илья Иннокентьевич, ты знаешь человека, тебе и последнее слово.
– У нас даже заявления не было, – сказал Илья. – Поговорили и разойдемся.
– Заявление будет, – сказал Иван. – Хоть сейчас могу написать. Только продиктуйте.
– Подумай, Иван Захарович, хорошенько. Куда торопишься? Успеешь отдать.
– Неужели я стал бы предлагать такие деньги не подумавши? Илья Иннокентьевич, ведь ты меня знаешь.
Все трое долго молчали. И деньги брать не хотели, и резко отказывать нельзя было.
– Надо кончать разговор, – сказал Илья, – Ивана мы все равно не переспорим. – И он первым поднялся из-за стола.
Наталья видела, как Иван зашел в ограду, но продолжала полоть гряду в маленьком огороднике. Иван сидел на крыльце и ждал, когда подойдет Наталья. По тому, как долго она не вылезала из огородника, – когда уже не полола, а просто так сидела на низком колодезном срубе, – Иван понял: сестра не хочет с ним разговаривать. Он поднялся с крыльца и как ни в чем не бывало пошел в огородчик. По мере того как Иван все ближе подходил к Наталье, она все больше поворачивалась в его сторону, и, когда он остановился в двух шагах от Натальи, она отвернулась и стала смотреть в колодец – как будто хотела броситься туда, только бы не видеть Ивана.
– Здравствуй, сестрица, – сказал Иван каким-то не своим голосом, как будто охрип, накричавшись в лесу, или был после болезни.
Наталья, съежившись, продолжала сидеть на краю колодца и не знала, что сказать Ивану.
– Братец нашелся, – едва выговорила она, поднимаясь со сруба. – Ты хуже чужого…
Наталья больше не могла говорить и чуть не бегом кинулась в избу. Иван пошел следом за нею, старательно, как у себя дома, закрывая за собой едва живые скособочившиеся воротца. Пока шел до крыльца, ему казалось: Наталья закроется и не пустит его. Стоял на крыльце и, как ни хотел, а не мог обидеться на сестру: нелегко ей живется с оравой детей… Пусть посердится…
Двери в сенях распахнулись, на секунду мелькнуло Натальино лицо, исчезло, из глубины сеней раздался ее недовольный, плачущий голос:
– Зайди. О чем ты опять думаешь?
Наталья подала ему стул. Он сел. Только сейчас она получше разглядела Ивана.
– Если б могла, пошла бы к Сухареву. Не знаешь, как такую ораву одеть и накормить, а ты такие подарки делаешь. Да я бы за тысячу молилась на тебя!
Наталья не смогла по-настоящему отругать Ивана и только испуганно взглядывала на него – пыталась понять: что с ним?
– Ишь обрадовались. Пойду в сельсовет завтра, я этого так не оставлю!
– В сельсовете все и решали, – как можно миролюбивее сказал Иван.
Наталья сделала резкое движение в сторону Ивана, как будто хотела его ударить.
– Кто тебя звал в сельсовет?
– Сам пошел, – спокойно ответил Иван. – Что я, не могу своими деньгами распорядиться? Ты, Наталья, так говоришь, как будто я твои деньги решил отдать.
– Дурень! Тебе два хороших слова сказали, ты уши и развесил…
Иван не согласен с Натальей: он нисколько не сомневался в том, что поумнел за последнее время.
– Государству надо помогать. Я хоть поздно, да понял, а вы никогда не поймете. Это я, Наталья, не про тебя, а про других говорю, кто хочет работать поменьше, а получать – побольше. Для страны такие люди, Наталья, самые вредные. Что я, неправду говорю?
Раньше Наталья не слышала от Ивана таких грамотных слов и сейчас никак не хотела ему верить. Другое дело, от лектора услышишь, от бригадира или от председателя, а от Ивана, которого пол-Шангины чужаком считали, только что в глаза стеснялись сказать… Это другие стеснялись, а Наталья сколько раз говорила, да что толку: с Ивана как с гуся вода! Отряхнется, и опять за свое…
– Свихнулся мужик, – отвернувшись от Ивана и как бы сообщая об этом еще кому-то, сказала Наталья. – Ты и молодой-то был… Говорят люди, что у Ивана с головой что-то неладно… Я не верила, а теперь вижу: так оно и есть. Подожди-и-и, – пригрозила Наталья, – еще не раз прибежишь, несмотря что мы такие бедные, а ты такой богач. Мы жили без твоих денег и проживем, а ты, как состаришься, вот я тогда на тебя посмотрю, как жить будешь, когда некому будет кусок хлеба подать.
– Не кипятись, Наталья… Считай, что их у меня не было. Ведешь себя так, будто эти десять тысяч у меня в кармане… Родная сестра, не разобравшись, кричит, Марья узнает – крик поднимет…
Наталья, вся скривившись, выслушала Ивана, как-то уж очень нервно оглянулась на ребятишек, заглядывавших в окна и что-то кричавших.
– Что ж мне, хвалить тебя? За что? – Она вскочила со стула и прогнала с завалинки ребятишек, корчивших рожи в окнах. Из старой хозяйственной сумки Иван достал огромный кулек с конфетами и пряниками. Десять тысяч и – кулек с конфетами и пряниками… Наталья не выдержала, схватила Ивановы гостинцы и выкинула в помойное ведро.
– Кто же так делает? – Иван покачал головой. – Грех тебе будет, Наталья.
– Я не святая, греха не боюсь.
Ничего другого Иван не ждал от родни и все-таки обиделся: думал, что Наталья лучше будет с ним разговаривать.
– Что нос повесил?
Наталья хоть и сердилась на брата, а нашла в себе сил предложить ему пообедать.
– Нет, сестра, я у чужих пообедаю…
Правильное у Ивана было размышление: не ходи к родне – и все хорошо будет, и наперекор себе пошел… Не верил самому себе? А кому же тогда верить – черту лысому?! Не один раз ловил себя на том, что правильно он подумал, так и надо делать, а сам возьмет и наоборот сделает… Как будто бес подтолкнет!
Иван нигде не появлялся. Ему казалось: вот-вот начнут заходить к нему и шангинские, и бабагаевские, и с других соседних деревень…
Но никого не было.
И он свыкся с мыслью, считал, что так и должно быть, что никого нет. И сам же объяснил, почему он так считает: не хотят хвалить Ивана.
Только он так в последние два дня стал думать, как остановилась возле его дома легковая машина. «Председательская!» – узнал Иван, выйдя за ворота.
Шофер, Иванов родственник, остался сидеть за рулем – он и теперь не хотел признавать Ивана. На это Иван не обратил особого внимания: свои могут сердиться, на то они и свои… А вот где председатель колхоза, почему не видно в кабине Георгия Алексеевича? Много ли надо времени? Заглянул бы всего на одну минуту: поздоровался бы, и – не надо ни о чем говорить – пожалуйста, до свидания! Это для чего Ивану нужно? Чтобы тот же Иванов родственник, который сидит сейчас в чужой машине, как в своей, – Димка, сукин сын, такой молодой, а занозистый, – чтоб он понимал, что к чему, и не думал, что все это для него бесплатно свалилось!
Племянник в долгу не оставался и про себя костерил дядьку за все сразу: за то, что у него много денег было, и за то, что денег теперь не будет…
На заднем сиденье, за спиной шофера, величественно возвышалась главный врач участковой больницы Анна Афанасьевна Дубровина. Несмотря на свой высокий рост и давным-давно пенсионный возраст, она довольно-таки ловко выбралась из машины и с какой-то для самой себя неожиданной стремительностью двинулась к Ивану, как будто хотела тут же спасти его от чего-то. Ему непонятно было, как главный врач только что помещалась в маленькой машине?! Из Дубровиной бы получилось три Ивана, не меньше! Он мигом убрал сутулость, подтянулся и, не теряя важности, с удовольствием смотрел на Анну Афанасьевну, с которой у него были хорошие отношения. Она не жалела для него самых новых и самых лучших лекарств! И вообще у Ивана доверие к степенным, крупным людям… Он понял: председателю некогда, и Анна Афанасьевна, по его просьбе, приехала узнать о здоровье Ивана. Что ж, это приятно…
– Иван Захарович, ставь самовар! – весело проговорила Дубровина.
– A y меня все готово! – по возможности тоже весело ответил Иван.
Он редко когда пил чай из самовара – возни много! – а сегодня как будто чувствовал – разжег самовар! Такие совпадения у него бывали.
– Ждал меня? – спросила Дубровина.
Иван опять ссутулился, как будто вспомнил что-то неприятное, и, выжидательно взглядывая на Дубровину, ответил глуховатым голосом:
– По правде сказать, подружка, каждый день на дорогу смотрел…
Никакой шутки в Ивановых словах не было, а главный врач засмеялась.
Ему почему-то легко было разговаривать с Дубровиной: от одного разговора с ней Иван делался здоровее! Сколько раз замечал: дома и в дороге забивает кашель, в правом боку покалывает, но только переступит порог кабинета Дубровиной, кашель и покалыванье исчезают! Отойдет чуть подальше от больницы – все начинается снова!
Иванов племянник, недовольный тем, что главный врач разговаривает с Иваном как с нормальным человеком, уехал на берег Индона. Анне Афанасьевне он неинтересен: сейчас не уважает старших, а что дальше с него будет? Не забыть сказать на обратном пути, что так себя молодые люди не ведут: даже не поздоровался с дядей… Чем Иван Захарович плох: трудолюбивый, умный, вежливый, лишнего никому ничего не скажет, И посмеется, копия надо… Не пьет…
За чаем Дубровина сказала:
– Напугал ты, Иван Захарович, своим отсутствием!
Иван недоверчиво покосился на Дубровину.
– Кого это я, интересно, напугал? Нет меня и нет – пора бы и привыкнуть.
Анна Афанасьевна отклонилась от стола, чтобы не видеть свое изображение в самоваре, о чем-то вздохнула.
– Иван Захарович, я бы от страху убежала с заимки… В какое окно ни посмотришь, везде – лес… На каждом дереве вороны сидят, каркают… Зимой, ты сам рассказывал, волки к дому подходят… Мне кажется, Иван Захарович, вот сейчас они в сенях стоят…
– Красивое место не бывает страшным, – сказал Иван, подсыпая в тарелку самой спелой брусники, только вчера принесенной из лесу.
– Красиво там, где люди, – сказала Анна Афанасьевна. Она ела бруснику без сахара, настолько ягоды были сладкие, и старалась не пропустить ни одного Иванова слова, как будто каждое его слово так же, как ягоды, неторопливо пробовала на вкус.
– Да не присматривайтесь вы ко мне, Анна Афанасьевна, здоров я!
– Вижу, что здоров…
– А в чем тогда дело, Анна Афанасьевна?
– Люди сомневаются, – положив ложечку на стол, сказала Дубровина.
Иван коротко махнул рукой и так же коротко и энергично проговорил:
– Людям не угодишь.
– Иван Захарович, неужели и в самом деле не жалко денег? Неужели душа не болит и сердце не ноет?
– Я же сказал, нисколько. – И добавил: – Марья с ягод идет, – В его голосе прозвучала едва уловимая тревога. Анна Афанасьевна – смелейшая женщина в Бабагае – и то немного испугалась, когда Иван сообщил об этом.
– Где она? – спросила Дубровина, поднимаясь из-за стола. – Хочу посмотреть на Марью.
– А зачем на нее смотреть? Ходит, как все люди, на двух ногах.
Наверное, в десятый раз Анна Афанасьевна оглядела бедную обстановку в избе, подивилась, как так можно жить в наше время – с деревянными гвоздями в стенах! – и сказала, оглядываясь на окно, выходившее на берег Индона:
– Честное слово, Иван Захарович, как посмотрю на тебя, о Марье подумаю, и меня от чего-то страх берет… Особенно когда в избу зайду…
– Это, Анна Афанасьевна, с непривычки. Мне в чужих домах тоже не по себе делается…
Иван сидел с хмурым лицом, чуть-чуть согнувшись, и смотрел только перед собой: может, обиделся на Анну Афанасьевну, что плохо про его дом сказала, а может, на себя за что-нибудь? Ивана сразу не разгадаешь…
– Мне все время кажется, Иван Захарович, что вы тут не в свое удовольствие живете, не красотой любуетесь, а добровольную каторгу в лесу отбываете… Как будто провинились и сами не знаете, перед кем?! Не обижайся, Иван Захарович, я ведь правильно сказала.
Иван медленно отклонился от стола и, не меняя выражения лица, ответил:
– Я не обижаюсь…
Анна Афанасьевна стала смотреть в окно, но нигде Марьи не видела.
– Да где она, Иван Захарович?
Иван засмеялся.
– А ты ее не увидишь?
– Почему?
– Она по краю леса идет – за деревьями! Там по болотцу – дорожка.
– Да зачем ей идти по воде, когда на поляне сухо и дорожек сколько хочешь?!
– Такой характер, – как-то уж очень загадочно ответил Иван, оставаясь сидеть за столом.
Анна Афанасьевна стала ждать, когда Марья перед домом выйдет на поляну. Но сколько она ни стояла у окна, Марья ни разу так и не промелькнула за деревьями. И на поляне не появлялась.
– Она что, людей боится? – не отходя от окна, спросила Дубровина.
Иван не торопясь вылез из-за стола, походил по избе, как будто что-то искал и не мог найти, сел около плиты на широкую сосновую чурку и с какой-то ненужной веселостью сказал:
– Марья не хочет видеть ни своих, ни чужих! Издалека еще посмотрит, когда идет кто-то или едет… Она, считай, всех видит, а ее – никто. Что правда, то правда, прятаться она умеет: шагнет за куст или за дерево, присядет в траве или за колодиной – и ни за что не найдешь! В лесу будешь звать – не отзовется!
– Что ей люди плохого сделали? Вот ты мне объясни, Иван Захарович?
Иван подумал с минуту и ответил:
– Этого и сама Марья не знает…
– Спрашивал у нее?
– А как же! Из-за этого и ругаемся… Она и в молодости была неразговорчивой, – как будто защищая Марью, сказал Иван, – а за последние двадцать лет совсем отвыкла от людей! Марье интересней слушать не нас с тобой, Анна Афанасьевна, а как птицы поют, как лес шумит… Я же говорю: ей в лесу хорошо, а мне – с людьми надо побыть.
Иван знал: Марья давно пришла, сидит около бани и пригоршнями перебирает ягоды. Если ей покажется, что люди нескоро уедут, она еще раз за ягодами сходит или в Семеновом сосняке рыжиков насобирает.
Корзина с брусникой стояла на траве около бани, а Марьи нигде не было.
Иван залез на широкий столб от забора и стал смотреть в лес, в котором, сделав полукруг, исчезала дорога в Шангину.
Анна Афанасьевна не представляла, как в таком густом сосняке можно увидеть Марью?
От ворот она прошла немного по дороге, густо заросшей муравой и бурьяном; старые колеи едва угадывались в траве… Лесные цветы росли сразу же за оградой, здесь их никто не рвал. День солнечный, изредка подует легкий ветерок, и тогда протяжный шум леса смешивается с настойчивым криком воронья, недовольного появлением людей, с одиноким и пронзительным криком ястреба. Слышатся еще какие-то неразличимые голоса – может, из деревни, а может, из глубины леса… Отражение на той стороне в Индоне крутого берега с лесом, в несколько этажей поваленном на Марьиных буграх, кажется ей бездонной пропастью, из которой Ивану с Марьей никогда не выбраться…