Ранняя скорая весна всегда веселит душу, бодрит тело, вызывая нетерпеливое желание двигаться, куда-то идти, что-то делать. Для Демида же эта весна была радостной вдвойне. Наконец-то он почувствовал себя в безопасности, когда можно не думать о завтрашнем дне, не озираться воровато на милицию в постоянном ожидании ареста. Никому в Сосновке не пришло в голову копаться в его прошлом, документы на руках – чистенькие, новенькие, еще не утратившие запаха типографской краски, бережно завернутые в непромокаемый пакет. Молодец Башлыков, товарищ начальник паспортного стола, оказался мужиком с понятием и с памятью завидной: не забыл, как они вместе голодали в добрушском лагере. Теперь и трава не расти – есть свой угол, крыша над головой, а главное – больше никуда не тянет уезжать. С Ксюшей ему покойно и хорошо. Даже и не предполагал, что может привязаться так накрепко к одной женщине и не замечать других. Такого с ним еще не случалось. Когда направлялся в Сосновку, и в мыслях не держал становиться на прикол, а вот поди ж ты, нравится, хозяйством занялся, корову с Ксюшей завел, поросенка. Демид Рыков – и поросенок… Хоть стой, хоть падай!
А сейчас вот – корчевание, огородишко кой-какой завести. Работа нелегкая, но приятная, Демид ворочает в охотку, азартно. Да и как тут не разохотиться, когда синь над головой бездонная, солнце лопатки пригревает, будто поглаживает мягкой шерсткой, когда воздух и свеж, и густ от весенней прели, щекочет в горле, обдает его прохладой, как молоко из погреба, когда пичуги тревожат слух и сердце будоражат веселым перещелком.
На пустырь, что за старыми карьерами, заводчане высыпали дружно, не сговариваясь. Воскресный день – само поработать для дома. Мелькали бабьи платки над кустами лозняка, меж бурыми хворостинами ольшаника, молодых гибких березок слышался крик детворы, стук топоров, мужское кхэканье. В лесу еще лежал местами снег, но здесь, на пустыре, он давно стаял, на чистых прогалинах подсохло и затвердело.
Демид скинул тужурку, картуз и работал в одной рубашке. Мелкую поросль лозняка, загрубевший бурьян, молодые побеги ольшаника он выдергивал из земли руками, даже не подкапывая лопатой, и отбрасывал в сторону; Артемка с Ксюшей стягивали все в одну кучу, чтобы потом сжечь. Пока растения не проснулись от зимней спячки и корни их не успели укрепиться в земле, корчевание давалось относительно легко. Недельки через две-три их и зубами не угрызешь. Деревца, которые побольше, приходилось подкапывать, а то и срубать и уже вагой выхватывать из земли корневище. У Демида работа шла быстрее, нежели на других участках, и он, время от времени поглядывая на соседей, самодовольно усмехался: дохлый народец, над каждой лозиной кряхтит.
– Не упарился еще? – спросила Ксюша, подтягивая вагу, поскольку впереди, в ложбинке, стояла крепкая уже, роста в полтора березка, а по соседству бугрился старый замшелый пень. Тут предстояло повозиться.
– Чего хватаешься, надорваться вздумала? – упрекнул ее Демид. Упрекнул не сердито – так, к слову пришлось и от хорошего настроения. Он знал, что Ксюша к таким тяжестям привычная, как, впрочем, и все деревенские бабы. И потом, он не любил, когда при нем поднимали тяжести. И вовсе не из жалости к кому-то, а скорее из ревности, считая тяжести своим делом, доступным только ему одному.
Она благодарно улыбнулась и повела плечом.
– Ладно…
Подбежал Артемка.
– Распалим? Куча большая. – Ему не терпелось развести костер.
– Распалим, – кивнул Демид. – Вот только ковырнем эту красавицу да пенек – и распалим.
Демид достал пачку «Беломорканала» и присел на вагу. Еще с осени он отказался от привычной «Красной звездочки» и курил только эти папиросы, потому что они были и достаточно крепкими, и считались «толстыми», в отличие от «Прибоя», «Бокса» и прочих «гвоздиков». Он бы шиковал и «Казбеком», подобно Челышеву, будь они чуть покрепче. Теперь Демид мог позволить себе многое. А все – кормилица-машина. С машиной и море по колено, с машиной он человек, с ней он – Князь, как прозвали его в Сосновке за привычку обращаться к своим собутыльникам: «Пей, князь! Гуляй, душа из меня вон, плачу!» На прозвище свое он не обижался, даже совсем наоборот. «Княжить» любил.
И в самом деле, кто в поселке осмелится сказать ему слово поперек? Любого скрутит в бараний рог. Кто больше всех заколачивает денег и сорит налево и направо, угощая всякого прохожего? Демид не жила, привык не копить, а тратить. Чья жена лучше, красивее, умнее Ксюши? А на худшую он не согласен, знает себе цену. Вокруг кого собираются мужики и пошутить, побалагурить, душу отвести от повседневных забот? Кто расшевелил этот запущенный, заплеванный клуб? То-то же! Демид по праву – Князь.
Зимой, от нечего делать и от избытка сил, он вызвался оживить работу в заводском клубе. В этом разбирался больше не от знаний, а по наитию, хотя и до войны, на гражданке, и в автобате был постоянным участником самодеятельности. Ему удалось главное – сколотить драмкружок, остальным занялся одноногий Михаил Гаврусь, неразворотливый, тихий, какой-то рохля-мужик, только и поставленный завклубом из-за своей инвалидности и умения пиликать на баяне. К Новому году отрепетировали чеховского «Медведя». Помещика Смирнова играл, конечно, сам Демид, вдовушку Попову – завмаг Маруся Палагина, у которой вдруг обнаружились драматические способности. Вообще любителей «изобразить на сцене» в поселке оказалось много.
Новогодний концерт удался на славу. Пьеска понравилась заводчанам скорее не действием, а тем, что вот Демид Рыков, шофер поселковый, – и помещик, с бакенбардами, с тросточкой, а Маруся, завмаг Маруся, – помещица! «Ах, как я зол! Как я зол!» – гремел Демид на весь клуб, остервенело скрипя зубами и тараща глаза. Демид-помещик злился, а зрители смеялись. Особенно вдохновенно он изобразил финальную сцену, зная наперед, что тут зрители возьмутся за животы: «Двенадцать женщин бросил я, девять бросили меня…» Это к Демиду подходило, сам Челышев хохотал.
Ползимы у них с Ксюшей не случалось никаких размолвок, жили душа в душу, миловались, как молодожены. Демид старался пить поменьше, зная, что, потеряв контроль над собой, может натворить глупостей. Но эта постоянная сдержанность, напряженность, как за баранкой в гололед, начинали утомлять и нервировать. В конце концов, хозяин он в доме или примак, на котором воду возят? Почему стакан-другой может себе позволить, а от третьего должен отдергивать руку и врать собутыльникам о каких-то срочных делах? Тоже мне – Князь!..
Однажды не отдернул и выпил лишнее. Как добрался до дома и что было потом – не помнит, только назавтра пришлось просить прощения. А в общем-то все обошлось благополучно, Демид ждал худшего. После обычных упреков и расспросов Ксюша попросила:
– Не напивайся так – страшным становишься. Боюсь я.
– Знаю, буйный, – сказал он виновато и отметил про себя: «Хоть пьяного боишься – и то дело. Хозяина должны бояться, а то какой же он хозяин».
– Тарелки вот поколотил…
– Не помню. Убей – не помню. Верно, что-то сказала поперек. Ты вот что, Ксюш, когда я в подпитии, не перечь, потом скажешь. Не знаю, отчего это у меня, но стоит чуть перебрать, появляется желание крушить все подряд, ломать. Потом каюсь, а удержаться не могу.
Это было полуправдой, Демид лукавил. Сдержаться он не мог в редких случаях, когда его доводили, что называется, до белого каления, в остальном же отчетливо осознавал происходящее. Другое дело, что сдерживать себя не очень-то хотелось. Да и какого черта? Перед кем осторожничать? Обматерил кого-то, в зубы съездил – так не перечь, не доводи до злости. Сами же и виноваты.
– Тарелки будут новые, – заметила Ксюша. – Не поломал бы семью, Демид.
– Семью… – прогудел он с деланной обидой. – Живешь как чужой и не поймешь, то ли гость, то ли хозяин в доме. Вон и сынок твой до сих пор не признает.
– Как это не признает? Привязался он к тебе, неужто не видишь?
– Чего же папкой не назовет?
Ксюша потупилась, щеки ее пошли красными пятнами.
– Трудно ему, Савелия хорошо помнит…
– Подсказала бы – назвал, – уже не оправдывался, а напирал Демид.
– Говорила… Потерпи, не все сразу. Дай привыкнуть.
– Терпеть я привык, – вздохнул он вполне натурально, дескать, и тебе надо в чем-то потерпеть, не одному мне.
Из этого разговора Демид понял главное для себя: Ксюша в его власти. Внешняя строгость – это напускное, а так она мягкая, отходчивая и жалостливая, как и большинство баб, стерпит и простит, лишь бы покаялся вовремя.
А с Артемкой вскоре образовалось. Парнишка он ничего, нравится Демиду, вот только больно себе на уме и с норовом. Ну, положим, что с норовом – это хорошо. Хорошо вообще, в целом, да не перед Демидом же его показывать. Но когда Артемка заболел и две недели пролежал пластом, Демид понял, насколько привязался к нему. Ксюша осунулась лицом, изнервничалась, исплакалась в страхе за сына, и Демида его болезнь взяла за живое. Он помогал ей чем только мог: прогревал рефлектором, бережно поворачивал с боку на бок, рассказывал ему разные истории, подбадривал, вселяя уверенность в выздоровлении, хотя ни у него, ни у Ксюши (он замечал это) такой уверенности не было, завалил комнату гостинцами – только бы ел. Ревматизм отступал неохотно. Сначала боль оставила шею, затем плечи, руки, грудь и дней на пять застряла в ногах, угрожая оставить его инвалидом. Наконец и вовсе отпустила. Чудная болезнь, Демид ни разу с такой не встречался.
Однажды, когда Ксюши в доме не было, Артемка попытался встать на ноги и грохнулся на пол. Вот тогда он впервые и позвал его:
– Па-апка!
Демид влетел в комнату, как пушинку, подхватил его на руки и уложил в постель.
– Ходить не умею, – пожаловался Артемка и расплакался.
– Да ты что, Артемка! Держись, мужик, ослаб просто. Ну… – Глядя на него, Демид и сам готов был уронить слезу, такая вдруг жалость его охватила. – Ноги подкосились? Ничего, через недельку будешь на коньках гонять. Будь мужчиной, слезы – это не наше дело. Пускай бабы плачут.
– Правда, пап?
– Ну! ну! – только и смог выговорить Демид, потому что в горле перехватило и защекотало в носу.
Все это вспомнилось Демиду невесть чего – может, от хорошего настроения, от весенней благодати, может, от мысли, что сегодня, после корчевания, он обязательно выпьет, а то уже неделю ко рту не подносил. Вчера вечером Маруся привезла три бочки пива, само ко времени. Дышите глубже, Демид Иванович, жить можно. Березку он выдернул без особых усилий, лишь крякнул, налегая на вагу, а вот пенек уперся, заскрипел, сопротивляясь.
– Ксюша, давай-ка вместе, моего веса не хватает, – позвал Демид.
– И я! – подлетел Артемка.
– Давай и ты. Дедка – за репку, бабка – за дедку…
Они втроем навалились на вагу, но, как ни раскачивали, пень не поддавался, видно, в корнях еще теплилась жизнь. На арапа не возьмешь, надо обкопать со всех сторон.
– Крепок, старичок, – сказал Демид и взялся за лопату.
Он прокопал на один штык вокруг пня, начал второй, и вдруг лопата провалилась под самый держак. В следующую секунду Демид отпрянул назад, холодея от мгновенного испуга, – из-под пня выскользнула серая гадюка и завиляла по свежевзрыхленной земле, пытаясь улизнуть. Он едва успел опомниться и рубануть ее лопатой, ругнувшись при этом и на змею, и на себя за лихорадочный постыдный испуг.
Рядом уже стояли Артемка и Ксюша.
– Что такое, Демид?
– Гадюка вот…
Ксюша взвизгнула и отскочила в сторону.
– Да не бойся, перерубил.
– Может, уж? – засомневался Артемка, подступая к пню, но Демид осадил его:
– Не суйся, кажется, тут змеиное кубло. Гляди, вон лежит.
– Гадю-ука, – подтвердил Артемка с видом знатока.
– Чего ж теперь делать-то? – растерялась Ксюша. – Ой, надо народ предупредить, гадючье место. Артемка, отойди, не лезь, слышишь? Кому говорю! – И она заторопилась на соседнюю делянку.
– Да мы их с пацанами прошлым летом!.. – похвалился тот. – Счас, только лозину возьму. А ужаку, так я в руки запросто…
Демид по примеру Артемки вооружился гибкой лозиной и запасся шестом. Со всех сторон уже стекался народ. Первой прибежала детвора, за ними мужики и бабы.
– Гадючье место!
– Хватает нечисти.
– Нашли деляночку… – только и слышалось вокруг.
Детвора, кажется, боялась меньше взрослых, лезла к пню без оглядки, на них покрикивали матери, но это не помогало. Демид шуганул их и попросил Акима Кривошлыкова пошурудить шестом с другой стороны пня, став наготове с лозиной напротив. Тот разворошил сырую землю, но змеи не показывались.
– Может, одна? – отозвался кто-то из баб.
– Они поодиночке не зимуют.
– Не зимуют, – подтвердил молчаливый Аким. – Бензинчику бы.
Артемка принес бутылку с бензином. Облили пень с одного бока, плеснули в развороченную шестом дыру, подложили хвороста и подожгли. Пламя взметнулось столбом, но через минуту спало, оставив гореть небольшой костерок хвороста.
Все ждали.
И гадюки поползли – одна, вторая, третья… пятая. С остервенением и гадливостью Демид вместе с мужиками хлестал их лозиной, перебивая хребет, они извивались, гнулись кольцами и, лишенные возможности передвигаться, шипели с таким же остервенением и злостью, с какой их били мужики. Добивать не успевали, из-под пня выскальзывали все новые и новые, их надо было остановить хоть одним хлестким ударом, не дать улизнуть в кустарник. Когда из ямы выскользнула последняя гадюка, у пня копошилось омерзительное живое месиво.
Первыми не выдержали женщины, отплевываясь и ругаясь, стали расходиться, одну из них стошнило. Не выдержали и мужики: убедившись, что ни одна из гадюк не уползла, отошли в сторонку и торопливо закурили. Зато детвора охотно накинулась с лозинами на недобитых змей.
– Верно, гадючье место, – сплюнув гадливо, прохрипел Демид.
– Ничего, раскорчуем – перестанет быть, – обмолвился угрюмый Аким.
Хлопцы во главе с Артемкой, поскольку он был хозяином на этой делянке, пересчитали змей (их оказалось тридцать восемь), облили остатками бензина и сожгли.