К книге
Люди живут семьямиЧасть третья. 3
60%
Часть третья. 3
40

Утро выдалось пасмурным, неприветливым. Рваные тучи ползли низко над лесом, над поселком, готовые в любую минуту полить и без того сырую землю. Ветер налетал порывами, рябил воду в лужах, гнул верхушки сосен, тоскливо посвистывая над крышами, срывал белые дымки с печных труб и тут же растворял в холодном воздухе.

Онисим Ефимович Челышев зябко поежился, повел плечами, поправляя накинутый по-домашнему пиджак, и, обогнув угол низкого сарайчика, направился в дом. Кончились теплые деньки, не за горами морозы, а вместе с ними и конец сезонных работ на заводе. Поди тогда попляши. Время поджимает, а два гамовочных сарая еще пустуют – не успели насушить кирпича на зиму. Теперь слякоть эта, не разгонишься. Черта с два в этом году дашь полтора плана. Хотя время еще есть…

Раздался заводской гудок – начало смены. Челышев достал карманные часы, отщелкнул крышку. Было без четверти восемь – именно во столько он и распорядился дать гудок. Ничего, не перетрудятся, на раскачку пятнадцать минут, эка важность! Все заводчане жили по гудкам: начинали и заканчивали рабочий день, шли на обед, с обеда, и директор в наиболее напряженные для завода дни увеличивал с помощью гудков самую производительную первую смену, начиная чуть пораньше, кончая попозже, сокращая обеденный перерыв. «На раскачку, – успокаивал он себя. – Им же и польза – больше заработают».

Он резко прихлопнул за собой дверь, стряхнул с плеч пиджак и в одной сорочке прошел в кухню, к умывальнику. Там уже возилась у примуса его жена Степанида. Плиту, конечно, не затопила, только глаза продрала.

– Проснулась? – спросил Челышев хмуро, но достаточно спокойно – ровно настолько, чтобы и показать свое недовольство, и не разозлить жену.

– А ты торопишься! – огрызнулась она.

– Дел много.

– Дел…

Растрепанная, толстая, в измятом цветастом халате до пят, с заспанным оплывшим лицом, Степанида выглядела неприятно. Вчера она снова напилась, и это было главной причиной плохого настроения Челышева. Он поморщился, хмыкнул и молча принялся умываться, искоса поглядывая на жену. Та нервно гремела кастрюлями, подкачивала примус, сновала по кухне, размахивая тяжелыми полами халата, и наконец, не дождавшись упреков, заговорила сама – резко, вызывающе.

– Ну да, опять! Что дальше? И перестань хмыкать… праведник!

– Пойми, Степанида, я же директор завода, – сказал Челышев укоряюще. – Люди-то не слепые! А мне им приказывать, наводить дисциплину.

– Люди… дисциплина… Ну вот что, во-первых, я в таком виде на улице не показываюсь, а во-вторых, плевать хотела! – Она шумно засопела, уперлась руками в бока. – А я что, не человек?

– Так и веди себя!.. – повысил он голос и осекся. Хотел сказать: «по-человечески», но это было бы чересчур. Оскорблять себя Степанида не позволит, да и у него язык не поворачивается.

– Себя бы поберегла.

Она усмехнулась, сняла с примуса сковородку, поставила на огонь чайник и произнесла равнодушно:

– Не для чего. Садись завтракать.

Челышев молча присел к столу, не зная, что сказать, как поступить. Все слова уже были высказаны, все средства испробованы, но ничего не помогало – Степанида опускалась все ниже и ниже, и не было видно тому конца. Он знал, что единственное средство от тоски и горя – работа, но она никогда в жизни не работала, ничего не умела, кроме как быть хорошей хозяйкой, матерью и женой. Теперь Челышев запоздало сожалел, что в молодости не дал ей возможности приобрести какую-нибудь специальность, считая, что для нее и домашних забот хватает, что женское дело глядеть за детьми, что жене руководящего работника вообще не пристало ходить на службу, иначе надо заводить домработницу, чего он не мог позволить в своем доме, – это претило его убеждениям. И действительно, как же он, Челышев, который ненавидел барство еще с гимназической скамьи, прошел закалку подполья, два года каторги, делал, как он любил повторять, революцию, станет нанимать домработницу, эксплуатировать чужой труд. Тогда, в двадцатых-тридцатых годах, он и в мыслях не мог себе позволить такое, яростно осуждал всяческие проявления барства, презирал вновь зарождавшихся чинуш, не понимая, что ограничивать жену пеленками, кастрюлями-поварешками по существу то же, что и содержать домработницу.

К выпивкам Степанида пристрастилась в сорок третьем, после гибели своего любимца, девятнадцатилетнего Михаила. Старший сын Алексей погиб годом раньше. После этого семейная жизнь у Челышева пошла наперекос. Степанида резко изменилась, муж для нее перестал быть непререкаемым авторитетом, образцом честности и доброты, более того, она стала дерзкой и грубой с ним, с трудом скрывала свое презрение к его должности директора завода, к его заботам и делам, считая все это мелким, ничтожным, а его самого – напыщенным, играющим в значительность.

Челышев не мог не заметить ее перемену к себе и знал причину тому: она считала его виноватым в гибели сыновей, особенно Михаила. Правда, никогда прямо не говорила об этом, но разве есть тут надобность в словах! И так все понятно. В свое время он имел возможность не отпустить сыновей на фронт, выхлопотать для них бронь, о чем его слезно упрашивала Степанида. Но ее слезы и просьбы только злили Челышева, злили именно потому, что он любил сыновей и не смел пойти просить за них. Он бы не простил себе этого, а сыновья перестали бы его уважать.

В сорок первом, когда призывали Алексея, Степанида только намекала на возможность оставить его при себе, но никаких сцен не устраивала. Тогда она еще не осознавала до конца всей опасности и невзгод, уготованных сыну. И потом, дома оставался Михаил, это все же утешало.

В сорок втором погиб Алексей, пришла очередь уходить Михаилу. Вот тогда-то Челышев и узнал, что такое материнский страх за своего ребенка, страх слепой, не подвластный рассудку, не признающий никаких аргументов, способный толкнуть на любое унижение и бесчестье. Степанида упрашивала, требовала, приказывала достать Михаилу бронь, упрекала мужа в черствости, бездушии, обещала проклясть его, если отпустит на фронт второго сына. И вся беда Челышева была только в том, что он имел возможность оставить Михаила дома и не имел права сделать этого. Одно дело – сам Челышев, нужный именно в тылу, а не на фронте, и другое – Михаил, молодой здоровый парень.

Тогда ему было тяжело, гораздо тяжелее, чем жене. Степанида могла выплакаться, выкричаться, обвинить мужа, потому что не в ее власти было оставить Михаила дома; у Челышева же было все наоборот. Ему и сейчас тяжелее: он не может позволить себе через день, а то и каждый день, как делает это Степанида, забываться за стаканом водки.

Обычно они завтракали вместе, но сегодня Степанида хмурилась, нервничала, не могла глядеть на еду.

– У тебя что, не осталось? – поинтересовался он.

– Осталось.

– Так налей.

– И тебе? – спросила она.

– Я погожу, много дел с утра. С Левенковым разговор предстоит…

Склоняясь над тарелкой, Челышев поглядывал исподлобья на жену. Докатилась Степанида, ничего не скажешь: выпила рюмку – и трава не расти. Другой утехи нету. Он отметил еще – уже в который раз – как она постарела за последние годы. Сколько он помнит, она всегда выглядела моложе своих лет, гордился, когда знакомые моложавость жены ставили ему в заслугу, – знать, за хорошим мужем сохранилась. Но с тех пор, как стала выпивать, она резко изменилась и теперь выглядела на все свои сорок восемь.

– И что за разговор у тебя с Левенковым? – спросила Степанида, вставая за чайником и дожевывая на ходу поджаренную картофелину.

– Суется не в свои дела. Тихоня!

– Он – инженер…

– Вот и пусть занимается своими шестеренками, а управлять заводом – дело мое.

– Ну-ну, – усмехнулась Степанида и принялась разливать чай, себе – крутой, до черноты, Челышеву – послабее.

Он заметил ее пренебрежительную усмешку, стиснул зубы, но не посмел ничего сказать, только проворчал, указывая на ее чай:

– Сердце подорвешь.

– Слыхали, – отмахнулась она равнодушно, как от чего-то надоедливого, и добавила, возвращаясь к разговору о Левенкове: – Не любишь ты его, Ося.

– Не за что! – бросил он резко, уже не скрывая своего недовольства.

Злость у Челышева была не на Левенкова, а на Степаниду, ее пренебрежительность в разговоре с ним и на свое неумение совладать с женой, заставить ее уважать его, как было это раньше, до войны. Сотни людей слушаются каждого его слова, исполняют любое распоряжение – да что там распоряжение! – малейшее его желание считается для всех законом, а вот для собственной жены он стал всего-навсего «Ося» – не ласковое, как в молодости, «Ося», а насмешливое, оскорбительное.

– Мне работники нужны, а не кисейные барышни, которых можно любить или не любить, – продолжал он, отхлебнув чаю из стакана. Хотел еще сказать, чтобы она прекратила называть его Осей, но сдержался; сказать это означало выдать, что он замечает ее насмешки и мирится с ними, терпит их. Лучше всего было промолчать.

– Помнится, ты считал его хорошим специалистом.

– Специалист – еще не руководитель. Потому и говорю, чтобы занимался своими делами и не лез в мои.

– А-а, вон оно что, – улыбнулась Степанида. – На твои полномочия, значит, посягнул. Не желаешь властью делиться.

– Дело не во мне, – сказал Челышев и досадливо поморщился. – Дай ему волю, так он своим либерализмом мне весь завод развалит. Жалостливый больно, таких в узде надо держать.

– Скажи ты на милость! – Степанида удивленно вскинула брови. – А я до сих пор считала, что в узде надо держать слишком ретивых.

Челышев поперхнулся чаем и насупился. Степанида явно дерзила, напрашивалась на ссору, но он ссоры не хотел, зная, что верх останется за ней. Каким властным ни был Челышев, но жена, если надо, не уступит. Он это знал.

Однако Степанида, кажется, не была расположена к ссоре и поспешила загладить свою резкость, заговорив мирным тоном:

– Не знаю, чем тебе не угодил Левенков. Мне он нравится, порядочный человек, мягкий, воспитанный.

– То-то я вижу, ты на Малый двор зачастила. Медом там тебе намазано, – проворчал Челышев и поднялся из-за стола.

– А вот это уже мое дело! – повысила голос Степанида и встала вслед за ним, вызывающе уперев руки в бока.

Теперь уже Челышев посягнул на «полномочия» жены, и он это знал, просто не смог сдержаться. Между ними было установлено молчаливое согласие, что заводскими делами занимается Челышев, а жизнью поселка – Степанида. Только поди разберись, где что, попробуй отделить одно от другого, когда без завода поселок не мог существовать, как и завод без поселка. К ней шли со всеми своими неурядицами, просьбами и жалобами, зная наверняка, что у нее скорее найдут поддержку, чем у директора завода. Жаловались даже на самого Челышева. А на Малый двор Степанида зачастила не потому, что там жил Левенков, но чтобы лишний раз увидеть сына новой бухгалтерши Ксении Корташовой. Она привязалась к этому мальчонке, баловала его то пряником, то конфеткой, часто помогала ему учить уроки, стараясь втолковать больше, чем то было предусмотрено школьной программой, и всячески оберегала, хотя и безуспешно, от влияния разболтанной сосновской ребятни. Артемка чем-то напоминал ей Михаила в детстве.

К этой привязанности Челышев относился снисходительно, дескать, пускай балуется старуха.

Пора было идти в контору, потому как к девяти он велел всем собраться на короткое совещание по поводу заготовки на зиму кирпича-сырца. Без запаса сырца на перевыполнение годового плана нечего было и рассчитывать. План-то Челышев, кровь из носа, а вытянет, но этим он не мог довольствоваться: уже привык к почестям и премиям, к похвалам на районных совещаниях и неизменному месту на сцене гомельского Дворца культуры, за красным столом президиума. Иное как-то и не представлялось. Почести – это приятно, чего там душой кривить, но разве стал бы он изматывать и себя, и сотни людей только ради них. Такая война прокатилась, такая разруха кругом, сейчас кирпич – как воздух, без него ни шагу.

– Онисим, ты где там застрял, уже девять! – окликнула его из кухни Степанида.

Челышев встрепенулся, глянул на часы.

– Подождут, не велики бары.

– Что на обед сготовить?

– Гляди сама.

Он натянул на плечи свое неизменное, еще довоенного пошива кожаное пальто, втиснул хромовые сапоги в галоши и вышел на улицу. До конторы и было-то всего две минуты ходу, но дорожку, пересекающую поперек Большой двор, развезло до основания, куда ни ступи – грязь. И Челышев двинул в обход, вдоль бараков, медленно, как цапля, выбрасывая вперед свои длинные ноги, торчащие по причине плоскостопия носками в стороны. Когда-то он стеснялся своей чарличаплинской, в елочку, походки, старался ступать прямо, как все люди, теперь же лишь снисходительно улыбался бывшей стеснительности. Ему было глубоко безразлично, что о нем думают, как говорят, и даже свои физические недостатки он превращал в достоинства, дескать, директор и ходит своеобразно, и говорит, и поступает своеобразно, не так, как все. Авторитет безупречного директора он себе давно завоевал, привык к повиновению подчиненных, уверовал в свою непогрешимость. Так стоит ли обращать внимание на какие-то мелочи? Он делает главное – выполняет и перевыполняет плановые задания, значит, и все остальное правильно. А раз так, будьте любезны слушаться и исполнять, а не рассуждать и сомневаться.

Челышев злился – злился на плохую погоду, на Степаниду, на Левенкова, этого чистюлю с нежными руками. Ему бы в белых перчатках с тросточкой прогуливаться по аллеям, а не управлять производством. Видите ли, он людей жалеет, бережет их: промокли, бедняжки, под дождиком – домой отправил, а Челышев не бережет, заставляет надрываться. А себя Челышев бережет, себя жалеет? Да, он строг с рабочими, требует от них полной самоотдачи, но и себе не позволяет прохлаждаться – такое время. И все эти рассуждения о чуткости, мягкости, внимании – сплошная демагогия и слюнтяйство. Может, Челышев готов каждого рабочего отправить в санаторий, а где путевок возьмешь? Может, Челышев с радостью отказался бы от ночных смен, увеличил вдвое время на охлаждение камер перед выемкой обожженного кирпича, запретил женщинам катать двухтонные вагонетки, вообще прикрыл бы завод до полной механизации всех трудоемких процессов, а кто будет поднимать страну из разрухи? Может, Челышев и сам любит черную икру да сдобные булки, но вот уже третью неделю довольствуется жареной картошкой.

– Слюнтяй и есть! – прогудел он в усы, думая о Левенкове.

Левенкова он не любил и не доверял ему. Уже один факт, что тот находился в немецком тылу, делал его для Челышева человеком ненадежным. Вдобавок к этому инженер оказался хоть и аккуратным, тихим с виду, но строптивым, вздумал усомниться в правильности решений начальника, более того – перечить ему и гнуть свою линию. Этого Челышев не мог терпеть у себя на заводе. Что ж то получится: один – в лес, другой – по дрова? Нет, управлять производством должен один, и его распоряжения должны четко исполняться – в противном Челышева никто не убедит. Какой же согласованности можно ждать от рабочих, если ее нет среди руководства? «Навязали либерала на мою голову, – думал он. – А инженер толковый».

Предыдущая главаГлава 40 из 67Следующая глава