К книге
Томский телеграфистТихая душа
81%
Тихая душа
25

Из всех тёток его – самая любимая. И вот – три дня в больнице – и всё.

Увесистого вида врач, заведующий отделением, Даниил Игоревич Сёмин, пряча глаза в планшет, назвал диагноз. Он врачу не поверил. Вышел в коридор. Незнакомый лобастый мужик шагнул ему навстречу: тоже мать? Нет, сестра её, матери давно нет. А у меня маманя, я сегодня врачу бабло принёс, опоздал. Лобастый походил на братка конца девяностых, но, судя по дорогой одежде, вполне мог теперь оказаться генеральным директором или депутатом. А отчего? Он произнес страшное слово: диагноз оказался тот же. Вышли вместе. Мужик спросил: «На колёсах? Могу подкинуть» – и показал на джип. Не надо. Пройду пешком, так мне будет полегче, ходьба лечит. Приостановился, добавил грустно: «Не верю я в его диагноз, мне говорили, негласное распоряжение спускают врачам: не сильно усердствовать при лечении пожилых и стариков. Балласт для экономики…» И он, не оглядываясь на мужика, вышел из больничной ограды и побрёл по мокрой мостовой.

И вспомнилось: ему шесть лет, они идут с бабушкой по тёмной дождливой улице к её племянницам Татьяне и Раисе – двоюродным сёстрам его матери. Пытаясь после развода с его отцом устроить личную жизнь, мать появлялась дома редко и всегда с чужим мужчиной, пугающим его холодной ладонью и по-змеиному блестящими волосами, прилипшими к узколобой маленькой голове. И он, впечатлительный ребёнок, как-то знал без слов, что обладатель ледяных пальцев обязательно обидит его мягкую мать, и она исчезнет. Так и случилось: мать вернулась домой, но вскоре погибла в аварии. Бабушка много лет скрывала от внука правду, но однажды он услышал, как говорила она кому-то по телефону: наивная моя доченька связалась с наркоманом – и вот… Всё мечтал о славе, журнальчики собирал с портретами кинозвёзд и застыл на стуле, как памятник, нашли его сидящим, наклонившимся, чтобы завязать шнурки ботинок, на мой взгляд, ничтожный был человек и умер от передозировки наркотика, а всё-таки помяну его, раз дочь моя разглядела в нём что-то хорошее.

До тёмной улицы, мигавшей тревожными огоньками, они ехали на трамвае, а к деревянному дому сестер нужно было идти пешком мимо долгой стены мыловаренного завода.

– Живут же, Господи, на краю света, – иногда ворчала бабушка, сжимая его ладошку.

Чем дальше они шли, тем сильнее сгущалась щиплющая глаза едкая тьма, сначала казавшаяся синеватой, потом почти чёрной, и, когда тяжёлый запах и смог рассеивались, они оказывались на грязной, неасфальтированной дороге, возле тянущихся вдоль неё серых домишек. Он был уверен тогда, что это действительно край света. И сейчас, медленно бредущий по сверкающему проспекту, вспомнил ощущение детства – ощущение непроглядной бескрайней пустоты, скрывающейся за деревянной халупой двух молодых, рано осиротевших его тёток. Младшую, белянку Раису, он любил, возможно, изживая в играх с ней тоску по исчезающей матери. Тоска была бы непереносимой для его детской души, если бы не уравновешивала её боль обиды: мать променяла его, своего сынишку, на ледяные пальцы чужого человека и, что ещё было больнее, на нового ребенка. О новом нашептала, в отсутствие бабушки, ее близкая приятельница, бывшая режиссерша кинохроники, мужеподобная старуха Эра Петровна: «Твоя мама тебя бросила, у неё родится другой мальчик, Виталик, – внушала бывшая режиссерша, приблизив к нему прищуренные глаза, – она умрёт, бабушка твоя тоже умрёт, их обеих закопают». Эра Петровна хрипло хохотнула и постучала по ножке стола: тук-тук-тук. И его сердечко вздрогнуло и откликнулось, ударив в грудь: бом-бом-бом. Пугающие слова он от бабушки утаил и по-прежнему оставался с Эрой Петровной, когда бабушка уезжала в редакцию газеты: она внештатно подрабатывала, занимаясь правкой статей. Может быть, утаил оттого, что сам интуитивно предчувствовал своё одиночество и, помня, что в сказках повторённое обязательно исполняется, по-детски боялся магии слов – неотвратимости дважды произнесённого. Если замолчать пророчество, бабушка и мама будут жить, и мама не обменяет его на нового. Имя «Витя» стало для него неудачным на всю жизнь: виталики предавали его, подставляли, обманывали, и наконец один из них увёл его жену.

Приносившая с собой запах табака, колючий юмор и надтреснутый смех Эра Петровна, сама того не ведая, помогла ему перенести потерю матери, бросив спасательный круг страшных фраз. Как-то бабушка в одном из вечерних разговоров с ним приоткрыла занавес над жизнью сиплоголосой старухи, и он увидел, что скрывалось за тяжёлым полотном, а значит, и за чёрным пророчеством, так напугавшим его.

– Эра из бедной многодетной семьи, она всего добилась сама, я уважала её за едкий ум и отзывчивость на чужие беды, но иногда общаться с ней бывало тяжело, потому что психика её искажена с юности – после десяти лет в лагере по 58‑й статье.

Он, студент-историк, уже знал о 58‑й.

– Как-то честно призналась: я твоего маленького внука ненавидела из зависти, что у него такая хорошая мать – красивая, добрая, языкам его учит, Пушкина ему читает, а моя сноха – обычная хамка, и внучка Линка от нее страдает. Эра души не чает в своей Линке… Но мне кажется, больше она завидовала твоей сообразительности, Линка с родовой травмой родилась, может, оттого и не унаследовала ум своей бабушки.

Линку Эра Петровна к ним приводила, и ему нравилось играть с хорошенькой покорной девочкой. Однажды, бегая с Линкой по квартире, расшалившись, они разбили большое зеркало, и, словно доказывая роковую верность старинной приметы, на следующий день, столкнувшись с грузовиком, разбилось легковое такси, в котором ехала его мама.

Уже после смерти бабушки он случайно получил подтверждение её словам об искажённой психике, узнав об Эре Петровне кое-что ещё: в одном из северных журналов были опубликованы воспоминания какого-то политзека, – шли 90‑е годы и страна освобождалась от запретов на исповеди жертв истории. Автор, подробно описывая лагерный быт, не скрыл фамилию, имя-отчество той, что выжила в лагере и получила место библиотекаря благодаря доносительству. То давнее «тук-тук-тук» оказалось самораскрытием. Выходит, понял он, Эру Петровну сломали, и она всю жизнь прятала в душе постыдную муку своего прошлого, смертельно боясь, что тень его упадет на любимую внучку. Он закрыл журнал, чувствуя, как рождается в его душе прощение за свой детский страх.

От ещё одной бабушкиной подруги, экстравагантной старушки Изы Борисовны, бывшей актрисы-травести, в свои «за восемьдесят» ходившей летом в туфельках на шпильках и в платье с глубоким вырезом, открывающем пятнистые параболы спины, он услышал, что Линка вышла удачно замуж за какого-то парня из рабочей семьи. Парень очень быстро сделал успешную карьеру, причем не без активной помощи Эры Петровны, передвигавшейся теперь с костылем лишь в пределах квартиры, но сохранившей нужные телефонные связи и умело управлявшей Линкиной судьбой. Отражаются ли нравственные падения тех, кто был изломан временем, на жизни их потомков, подумал тогда, мысленно снова открыв и закрыв журнал. Но разве милая Линка заслужила родовую травму или кару судьбы? Конечно, нет.

После прочитанных мемуаров бывшего зэка он резко охладел к истории, колючие следы которой слишком больно ранили его детство. Возникнув на страницах журнала, Эра Петровна, совершенно не ведая того, помогла ему вторично – он вышел на дорогу своего призвания. Забросив ставший ненужным институтский диплом в коробку со старыми документами и чёрно-белыми снимками незнакомой родни, стал заниматься живописью и, уже обретя имя профессионального художника, вспоминал иногда старую режиссершу, обводя мужеподобную фигуру в коричневых брюках и грубом свитере, невидимым мистическим абрисом.

Изу Борисовну, приносившую в качестве гостинца подёрнутые белой дымкой окаменевшие шоколадные конфеты, бабушка, какое-то время работавшая в драмтеатре заведующей литчастью, обожала за театральные анекдоты и за рассказы Изы о дореволюционной творческой среде, которую неплохо знал Изин отец-фотограф. Изин дед как-то сумел еще до 1917 года выбраться из такого же окраинного местечка, откуда вела родословную Эра, однако, в отличие от ее родни, преуспел, и его сын открыл свою мастерскую: через нее прошли почти все горожане, имевшие отношение к искусству. А, начав стареть, Изин отец бесплатно, по доброте душевной, обучил фотоделу двух мальчишек-послевоенных сирот: оба стали фотокорреспондентами. Младший из них, сутулый, с клокастыми бровями, окончив филологический факультет местного вуза, дорос до главного редактора той газеты, где подрабатывала бабушка. Он приходил к ним и после вечернего чая наизусть читал Гумилева, обязательно начиная с «Жирафа», бродившего далёко, далёко на озере Чад, а завершал декламацию стихотворением, в страшно-тихом пространстве которого спокойный рабочий в блузе светло-серой отливал для поэта смертельную пулю. Завершив чтение и пристально глядя куда-то вниз, в пол, точно там, на досках, был начертан трагический вывод, не видимый ни бабушке, ни её внуку, главред неизменно добавлял: «Напророчествовал Гумилев себе гибель», – подтверждая для ребёнка власть тайной магии произносимых слов. Мистическая роль Изы Борисовны и ученика её покойного отца впоследствии свелась в памяти к повторяющемуся сигналу об опасности серого цвета и к яркому детскому восторгу от изысканности жирафа: его собственный жираф бродил под клокастыими облаками-бровями и, точно отражаясь сам в себе, множился, заполняя в разных вариациях волшебного узора на его шкуре все альбомы для рисования, всё чаще покупаемые для внука бабушкой. Две старые оригиналки и угрюмый чтец оказались проводниками в его судьбу.

Иногда Иза Борисовна кроме каменных конфет доставала из кожаной антикварной сумки старинный альбом с фотографиями дореволюционной русской интеллигенции: учителей, врачей, чиновников, – и погрустневшая бабушка рассматривала лица тех, кто давно превратился в безымянные кости под асфальтом их городского парка, где танцевала вечерами обкуренная молодежь. Бабушка в этот парк не ходила принципиально: грех на бывшем кладбище гулять, объясняла она, но никогда не добавляла, что её отец, тоже «из беловоротничковых», покоился там же – под чёртовым колесом или гремящей танцплощадкой.

– И коляски с малышами здесь катают, – укоризненно говорила бабушка, – топчут своих предков.

Новый не сумел родиться. Но успел отправить своё отражение, и оно, сгущаясь порой до призрака, сопровождало взросление сводного живого брата, лишая его безмятежной защищённости – необходимого растущему витамина силы: за каждым словом дружбы мерещилась отверженность, за каждым углом любви таился соперник-победитель. Безусловную радость приносила только живопись. И он как-то незаметно для себя смирился с маркером несчастливости. Таким же невидимым клеймом была помечена и его любимая тётя Раиса.

Фамилию врача не запомнил: то ли Сомов, то ли Зимин, и, когда на следующий день прочитал в сетевых новостях о смерти сорокалетнего медика, заведующего отделением, которого нашли возле магазина, но, к сожалению, спасти не смогли, по предварительной версии, причина – инфаркт, мелькнула мысль: не тот ли? В комментариях кто-то возмущался, что вдове не отдали найденные возле покойного продукты… Впрочем, остановил себя, зачем я это читаю? Тот, прячущий глаза в планшет, – обычный равнодушный клерк от медицины, держащийся за место и за деньги, а моя мысль, что умерший он самый, всего лишь результат моего собственного воображения – наивной веры в силу общечеловеческой совести, которая однажды, постепенно всплывая из глубины ноосферы, взойдёт над миром, чтобы покарать всех и каждого за утрату человечности.

За окном мутно серело небо. Дождь шёл второй день, то затихая, то набирая силу вновь. Сетевые новости пугали взрывами, смертями, отравляли ложью, приправленной светской пошлостью и модными технологиями. Чтобы отвлечься от грустных мыслей, он позвонил дочери:

– Па-а-а-п, – тягуче запела Лизка, – я как раз хотела тебя попросить, ну-у-у, я присмотрела смарт-браслетик с бриллиантами, скину тебе в почту номер заказа, оплати-и-и-и, и я пошлю тебе свою лафф.

… Домик сестер был трухлявый, низенький, состоявший из кухоньки и двух комнат. Пахло в нём горящими дровами: не только зимой, но и в сырые дни любого сезона приходилось топить печь. Его удивляла и печь, завораживая древним танцем огня, и взбитые подушки на железных кроватях с блестящими ёлочными шишечками на спинках, и отделанные кружевом покрывала, поражающие ровной, как лист альбома для рисования, снежно-белой нетронутостью. У них дома ничего похожего не было: вещи и одежда жили своей вольной жизнью, а на мятом покрывале его деревянной кровати вечно валялись книжки, машинки и шахматные фигурки.

Раиса, финского типа миловидная льняная белянка, всегда радовалась их приходу, а брюнетка Татьяна никогда при них своих чувств не проявляла. На Раисе держалось всё сестринское маленькое хозяйство: три огородные грядки, растопка печи, запас воды, которую она сама носила в вёдрах из уличного колодца, и всегда идеальная белизна покрывал. К тому же Рая уже работала и, очень способная к точным наукам, в первый же год получила инженерную должность в НПО, разрабатывающем детали для космических кораблей: страна была одержима Космосом. Сёстры надеялись, что НПО поможет им с квартирой, они мечтали о горячей воде, тёплом клозете и электрической печи. Вся личная жизнь Раисы была отдана сестре, в оленеглазом лице которой опытный физиономист уловил бы тонкие следы черт далекого азиатскогг предка. Татьяна была задумана природой как настоящая красавица, но злой колдун – костный туберкулез превратил её спину в остроконечный пень: Татьяна была горбуньей. Сердобольная бабушка, желая вернуть племяннице нормальное тело, обращалась к знакомому кудеснику – хирургу, срезающему у несчастных их горбы, ответ его стал окончательным приговором: из-за сильного смещения сердца операцию делать нельзя. И учиться в техническом вузе, где приходилось много чертить и проходить практику на заводе, Татьяна из-за проблем с сердцем не смогла: ушла с третьего курса. Ни на какой работе она не удерживалась. Посторонним могло показаться, что она давно привыкла к своей инаковости – её лицо, горделиво-спокойное, удивляло тех, кто привык к суетливости горбунов, пытающихся скрыть свои уродливые выступы, плетя вокруг них сеть лихорадочных движений и слов. Нет, Татьяна рыдала и плакала только наедине с Раисой, на людях же была нетороплива и вела себя так, будто с её телом все хорошо. Пока Раиса, постоянно чувствовавшая смутную вину за свою прямую спину, придя с работы, занималась хозяйством, Татьяна красиво сервировала стол к ужину – это было единственной её обязанностью, а днём, в одиночестве, она листала журналы или мечтала, читая классику. И тайно соотносила себя с пушкинской героиней, на беду, родившейся не в XIX веке и не в романе, а в советское время, в предвоенный год. Раиса была на четыре года моложе. Их отец подарил жизнь младшей дочери и ушел на фронт, чтобы не вернуться: контуженным попал в плен и свою гибель встретил в концентрационном лагере, где организовал коммунистическое подполье, вскоре раскрытое.

– Знала я, что брат мой Юра погибнет, – рассказывала бабушка внуку, не сильно вникая в особенности детского восприятия, – мне было двадцать, я всем увлекалась, что попадало на глаза – даже прочитала старинную книжку по хиромантии. И вот руку его посмотрела, с картинкой сверила: линия жизни у него была перечёркнута, что предвещало насильственную смерть. И всё из-за его жены Нины, изменил ей однажды, с кем из мужчин ни бывает, она от кого-то из доброхотов узнала и не простила – вот он, совестливый, и попросился сам на фронт, надеясь так искупить свою вину. У него же бронь была, ценных специалистов берегли… Раиса на него очень похожа. Только имя ей не подходит, у нас таких имен в роду нет, это Нина ее назвала в честь кого-то из своих. Конечно, страдала Нина как мать из-за горба Татьяны, оттого и умерла рано. А брата моего так и не простила… Знаешь, какой он был? Сидит, работает в выходной у себя дома, стал в тридцать лет начальником, своего шофера имел, а увидит, что немолодая соседка несет ведро, тут же выбежит и ей до квартиры ведро донесёт. После Победы о Юре никаких вестей не было, и не жена его Нина, а я написала в пятьдесят втором в канцелярию Сталина, оттуда прислали ответ, что погиб он в плену, проявив геройство и мужество, верный воинской присяге, я дословно документ помню. Значит, мучительную смерть принял.

Этот скорбный бабушкин монолог, полный непонятным и далёким, слушал он по дороге от племянниц вполуха, больше его занимали подаренные Раисой рыже-коричневые яички, – их соседи по улице держали кур – до этого он видел яйца только белые магазинные и постеснялся спросить: может быть, Раиса и Татьяна сами покрасили их акварельной краской?

Маленького племянника Татьяна не любила, запретив себе навсегда думать о детях. Отворачивалась, когда Рая, изображая лошадку, катала его, еще трёхлетнего, на своих плечах, ставшими широкими от постоянной тяжелой работы по дому. В весёлых забавах Татьяна участвовать не могла, и к привычной таимой горечи от своей физической неполноценности примешивалась жгучая ревность: Татьяна ревновала Раису ко всем, кто оказывался рядом.

– Бедная Рая, – сетовала бабушка, – даже на вечеринку в коллективе никогда не остаётся, как-то задержалась на работе всего на полчаса, пришла домой, а сестра уже рыдает. Конечно, Таню жаль: умница ведь, училась прекрасно, поразительно сдержанная, со вкусом умеет одеться, несмотря на свою беду, и лицом красивая, да всё – напрасно. Кара судьбы. Мне о своей родословной Нина как-то рассказала, дальний её предок был бурятский тайши, внук его в сибирское купечество записался, так вот, может, в каком-нибудь их предке-богаче и причина: могли по его приказу запороть невинного работника до смерти, через век пришла расплата в виде горба. Я верю в закон неизбежности возмездия, на Востоке его называют законом кармы, и считаю, что справедлив он не только для одного человека, но и для истории всего рода… И Раю мне жаль: она Таней восхищается, считает её много умнее себя, о танцах или кинотеатре с молодым человеком и разговора у Раи быть не может, она и в мыслях такого не держит. А ведь симпатичная и далеко неглупая, нравится многим, студент один замуж её звал, потом молодой офицер всё ходил под окнами, ждал её, записки писал, да вскоре понял: не оставит Рая сестру. Такая вот тихая, верная душа.

Квартиру сёстрам дали не от НПО, расселила их городская власть, решившая снести деревянное захолустье и построить на месте улицы панельный микрорайон. В типовой панельной девятиэтажке дали Татьяне и Раисе двухкомнатную квартиру. Он помнил первое впечатление от двух смежных комнат, в большей сёстры поставили диван, стол, сервант, шкафчик с книгами и телевизор, а в меньшей – свои железные кровати, показавшиеся ему чужими предметами, смущёнными гостями из другого мира, где осталась печь с волшебным огнем и небольшой дворик с чёрным узором неровного забора. Татьянин горб в панельной квартире точно вырос, и он, исследуя вместе с Раисой новый дом, постоянно на него натыкался. Казалось, и Татьяна ощущает себя здесь, в квартире с удобствами, о которых столько лет сестры мечтали, гораздо менее уютно, чем в том домишке. Возможно, им обеим недоставало небольшого дворика и улицы. Там Раиса, то половшая грядки, то ходившая за водой или к соседке за соленьями и куриными яичками, мелькала у Татьяны перед глазами не так часто, как здесь. И горб, вписанный в пейзаж с несколькими уличными деревьями и кустами, со временем стал как бы частью природы и почти не замечался. Обе сестры чувствовали: в старой хибарке жило печное тепло, рассеевшееся по дороге в новую жизнь. И после полугода слёз Татьяна собрала чемоданчик и впервые в жизни одна, без сестры, уехала в санаторий. Вскоре Раиса сообщила потрясшую всех новость: Татьяна выходит замуж за встреченного в санатории инженера из далёкого Ангарска. Инженер – сорокалетний вдовец Анатолий, намучившийся с женой-алкоголичкой. Он старше Татьяны на восемь лет, сам не пил никогда и не пьет, детей нет. Татьяна поразила его красотой лица и культурой, он теперь без неё своей жизни не представляет… Странный брак оказался счастливым. Взаимная любовь светилась в голубых глазах Анатолия и в оленьих – Татьяны: пара приехала как-то на пару дней в родной город жены.

– Похоже, Анатолий любит нашу Таню так сильно, – резюмировала встречу с ними бабушка, – оттого, что к его чувству примешивается боль от её физического уродства. Он, наверное, и первую жену любил через сострадание.

По-прежнему восхищавшаяся сестрой Раиса иногда приходила и читала их с Анатолием письма: его перевели в закрытый город под Красноярском, с продуктами там было много лучше, чем в других местах, у семьи сложился небольшой круг друзей, в общем, как не раз повторяла бабушка, старшая племянница вытащила счастливый билет. Как-то приехала Татьяна без Анатолия, – его не отпустили с работы, – попросила бабушку помочь с больницей: ей нужно было прервать беременность. В своем небольшом городе она к медикам обращаться не стала, опасаясь пересудов. Объяснила она своё решение нежеланием пускать ребенка в жизнь, где над ним стали бы издеваться жестокие ровесники, насмехаясь, что у него мать не такая, как все. Бабушка через жену хирурга-кудесника нашла врача, всё прошло без осложнений. Больше Татьяна не приезжала. Прожили они с мужем в мире и согласии три десятилетия: через сорок дней после смерти Анатолия ушла и Татьяна. О её смерти узнал он от Раисы, полностью ослепшей из-за глаукомы на один глаз.

Он по-прежнему, как в детстве, любил свою тётку, живущую теперь на нищенскую пенсию. А передать нить своей любви дочери, растущей под алчную мелодию времени, не смог: Лизка ценила только яркое и дорогое, честный труд, которому отдала двоюродная бабка Раиса свою жизнь, считала уделом лохов-совков, и как-то он услышал, как врала она вдохновенно кому-то по мобильному, что учится в МГИМО, хотя он, уже разошедшийся с ее матерью – модной блогершей, знал, что бывшая жена и ее новый супруг Виталий с трудом впихнули Лизку в частный маленький вуз с торговым уклоном. В общем, с дочерью у него получился прокол. Этический брак. И надежда на переплавку её души как-то день ото дня слабела.

Он вышел из дома и снова брёл по проспекту, вспоминая простую жизнь Раисы, и не замечал усилившегося дождя.

Через год после замужества Татьяны Раиса решилась впервые отдохнуть на черноморском побережье. Зарплату она получала приличную, к тому же путевка от НПО в дом отдыха была с большой скидкой, что радовало бережливую Раису: научилась тщательно рассчитывать бюджет ещё в годы полуголодной своей юности. Яркие краски юга и словесные букеты витиеватых комплиментов от седого хромого ловеласа, ни на что большее, кроме пляжной болтовни, не претендовавшего, вселили в неё робкую надежду на возможную встречу с тем, кто скрасит её одиночество. Она уже считалась в их научном крыле НПО старой девой и не верила, что может кому-то понравиться: своё лицо в зеркале виделось блёклым и точно рассыпающимся, иногда ей казалось, еще месяц-другой одинокой жизни – и в зеркале отразится только песчаная пыль. Женатые мужчины в их коллективе, на праздниках подвыпив, спорили в курилке, удастся ли кому-то из них сделать эту скромную белянку женщиной, но всё ограничивалось только мужскими шутками. На книжной полке дома стоял у Раисы фотопортрет отца. Татьяна, воспринявшая мнение матери о муже как об изменнике, ещё в подростковом возрасте вычеркнула факт его наличия из своей биографии, и при ней Раиса держала дорогой ей снимок, с которым ощущала теплую связь, в старом альбоме. Никогда не виденный отец стал единственным мужчиной её души, и то, что погиб он, проявив геройство и мужесто, как сказано было в гербовой бумаге, когда-то присланной из главной канцелярии страны, сделало его образ недосягаемым для сравнения даже с офицерами, нравящимися Раисе больше мужчин других профессий. Иногда, вспоминая того влюбленного лейтенанта, что чертил зигзаги надежды под окнами их деревянного дома, она думала с сожалением, что он походил на отца: такой же светловолосый, сероглазый… Раиса и сама в подростковом возрасте мечтала о военной профессии, волнуясь, читала о знаменитых женщинах-летчицах и жалела, что не родилась мальчишкой. Втайне от Татьяны, которую ранила даже соседские разговоры о детях, она все годы мечтала о сыне. Мечта становилась тоньше, нереальнее: тень стародевичества закрывала всё плотнее светлую веру, что сын когда-нибудь родится.

Как-то в их научном отделе, где было всего три женщины, отмечали Восьмое марта. Раиса всегда ждала таких маленьких праздников: в часы общих застолий она ощущала с коллективом родственное единение, чем-то похожее на давнюю, почти симбиотическую связь с сестрой. Когда все сотрудники, слегка выпив, развеселились, неожиданно пришел слесарь из цеха, настроенный на скандал из-за чертежа с предполагаемой ошибкой. В цеху выполнялись экспериментальные заказы и многократно проверялись сконструированные приборы и детали, прежде чем разработки НПО уходили на большой завод.

Слесаря 7‑го разряда, самого высшего у них в НПО, в отделе хорошо знали и ценили, но конфликтнуть ему не дали, усадили за стол, где стояли принесённые женщинами традиционные салаты с майонезом, пирожки, испеченные дома Раисой, большой магазинный торт, бутерброды с дешёвой колбасой и три бутылки вина. От выпивки слесарь отказаться не смог, плюхнулся на стул, – он был коренастый, большеголовый, немного похожий на цыгана, – и оказался напротив Раисы. Подняли бокалы за прекрасных дам. Раиса тоже выпила, отчего раскраснелась и похорошела. Внезапный взгляд сидящего напротив мужчины, словно увиденного ею сейчас впервые, проник в самую глубину её глаз – показалось, летит она в какой-то долгий туннель, находящийся по ту сторону зрачков.

Через два месяца слесарь Георгий, в близком общении Гоха, переехал в панельную двушку Раисы. Был он из самой простой семьи, живущей в пригороде. Отец его, участник Отечественной войны, всю жизнь сапожничал, а став стариком, шил домашние тапки для бывших своих клиентов и знакомых, а мать вязала шапочки и плела разноцветные домашние коврики. Молчаливая и робкая, она очень стеснялась Раисиной образованной тётки: они приехали с бабушкой в февральский метельный день поздравлять Раису с днём рождения. Он, двенадцатилетний, заметил: Раиса похожа, как дочь, на понравившуюся ему старушку-мать опьяневшего балагура. Старушка показалась ему очень доброй, а Георгий слишком шумным. Бабушка сразу угадала, что принадлежал избранник Раисы к тому народному типу хлебосольных, отзывчивых на чужую беду мужиков, которые готовы любому отдать последнюю рубаху, и только в семье проявляется их скрытая нереализованная властность, иногда доходящая до тирании. «Боюсь, что Рае с ним будет нелегко», – сказала внуку, когда они ехали домой. И оказалась права. До рождения Лёши, – мечта Раисы о сыне сбылась, – жили они с Георгием хорошо, хотя её и утомляли набегающие по пятницам его приятели – все с водкой, пивом и вином. Приходилось беспрерывно готовить им закуску, печь пироги, подносить еду и уносить грязные тарелки. К тому же оказалось, Гоха, лидирующий в своей компании, – он был начитаннее других работяг и разбирался не только в технике, но и в политике, – сильно ревнив, нередко он скандалил из-за её случайного взгляда, предназначенного, как ему казалось, кому-то из дружков, расползавшихся за полночь на полусогнутых. Заедало его и неравенство с женой в НПО: она – инженер, он – слесарь. Возможно, оттого Гоха намеренно тянул с законным оформлением брака: оформили они все документы, когда Лёше исполнилось два года. Выйдя из ЗАГСа, не лишенный прозорливости Георгий спросил, смеясь: «Небось, не верила, что когда-нибудь печать у тебя в паспорте будет?» Иногда Раиса думала с грустью, что сестре Тане повезло больше: Анатолий, конечно, по пятницам водит жену в театр или на концерты… Но в темное время суток Гоха был ласков, и её обдавало жаром одно лишь прикосновение его больших рук. Сынишку он любил, хотя порой покрикивал на него, пугая малыша. Плохо было то, что Гоха стал ревновать Раису и к мальчику: жена ушла в заботу о сыне, оттого Гохина потребность во внимании громыхала, как пустая бездонная бочка. Раиса изредка приезжала к тётке поделиться своими переживаниями и сомнениями. Иногда она привозила маленького застенчивого Лёшу, забавно смеющегося, если спрятанная взрослым мальчиком игрушка снова появлялась из-за его спины. Лёшка был в отца крупноголовым и губастым, но светленьким в мать и словно приросшим к её теплому боку: не отходил от Раисы даже на полшага. Когда ощутившая силу материнства Раиса твёрдо попросила Гоху сделать приятельские застолья пореже, муж впервые впустил в их семейный дом матерное слово. Кинув ей в лицо свои дурно пахнущие носки, грубо проорал: «Я женился, б… чтобы ты терпела моих друзей и мне стирала!» Кожа на её лице в месте соприкосновения с грязной тканью воспалилась, а низкое слово окатило душу ледяной несправедливостью. Вечером у Раисы впервые случился приступ глаукомы. С этого дня, сначала понемногу, стало у неё слабеть зрение. Георгий по своей природе незлой, уговаривала она себя, прощения за свою грубость попросил, сказал, что носки бросил случайно, поддавшись гневу, поклялся, что мата от него она больше никогда не услышит, ночами он по-прежнему горяч, сынишку любит… И всё-таки тяжело видеть, как нестерпимо далёк он с его вспышками раздражения и пьяными политическими спорами от образа её деликатного отца, о котором много рассказывала отцова сестра, дорогая её тетя. Раиса даже подумывала о разводе с Георгием, но вскоре умерли один за другим его родители, и в чувствах Гохи к жене появилось что-то сыновнее. Её сначала удивляла его внезапная, какая-то детская послушность и то, что он всё чаще звал её не по имени, а мамой. Чуть позже, не склонная к долгому анализу ни своего, ни чужого поведения, Раиса просто поняла сердцем: без неё Гоху погубит бутылка, – и в отношении к нему женское сменилось на материнское, прощающее. Время, когда они остались вдвоем, – окончивший техникум Лёшка ушел в армию, – стало для Раисы почти счастливым: ни ссор, ни пьяных пятниц. Все вечера они мирно проводили с мужем: или читали каждый свою книгу, Гоха любил военную литературу, она – исповедальные рассказы о жизни, или дремали у телевизора. Гоха купил новый с большим экраном. Тёплое биение их сердец звучало в унисон. Летом они съездили в Сочи, снявшись на фото у памятника Пушкину: немолодая пара, сросшаяся невидимыми корнями, давшая жизнь молодому побегу. Молодой побег вернулся и в первый же вечер обидел стареющих родителей, так ждавших его возвращения: не остался с ними дома, а умчался к друзьям, словно переняв эстафету былой отцовской традиции веселых пятниц.

Через неделю Лёшка сообщил, что приятель зовёт его работать в кооператив. Страна уже заболела денежной лихорадкой, в НПО деньги платить работникам перестали, по коридорам сновали сомнительные типы в джинсах и кожаных пиджаках, а по радио постоянно передавали криминальные новости о гибели очередного директора завода. Освободившиеся места занимали вышедшие из подполья «авторитеты» или молодые карьеристы, быстро отрёкшиеся от всего советского и ловко прихватившие партийные и комсомольские сейфы.

– Нет, – твердо сказал Георгий сыну, – в спекулянты не пойдешь. Мы с матерью даже копейки незаслуженной у страны не взяли и тебя не для того растили!

Лёшка огорчился, но слову отца, воспринявшего как личную трагедию распад СССР и обнищание большинства честных людей, воспротивиться не посмел: помнил его пролетарский ремень, наказующий за двойки. Сколотив бригаду из друзей, занялся ремонтами. Приятеля-кооперативщика, успевшего подсесть на долларовый наркотик, года через полтора застрелили, а Лёшка начал встречаться с его девушкой, после торгового училища работавшей продавщицей в галантерее, только что приватизированной директором – бывшим комсомольским активистом. Лёшка проводил сладостные часы в постели с весёлой продавщицей, но хотела она в качестве мужа склеить кого-то из случайно разбогатевших, – народ называл их «новыми русскими» или «прихватизаторами», – и, когда Лешка ей сделал предложение, отказала. Этот дурак (как потом рассказывала уже взрослому внуку бабушка, в тот год она была еще жива) накачался таблетками – откуда он их взял, осталось неизвестным – и едва не отправился в праотцам. Раиса, узнав, что сын пытался покончить с собой, ослепла на один глаз полностью, а всегда говорливого Георгия сковала седая паутина молчания: он сутки сидел, не вставая с дивана и не прикасаясь к еде. В ту страшную для неё ночь Раиса уснуть не смогла, сердце сжимал не только запоздалый ужас, что сын мог умереть, но и горькое понимание: ему безразлично, что случилось бы с матерью и отцом, если бы его не спасли. И лишь под утро, когда в синеватой дымке комнаты впервые за всю жизнь возникло перед ней видение – женщина в светлых, чуть колышущихся одеждах, не касающихся пола, смотрела на неё, – Раиса ощутила внезапный покой и заснула. «Это приходила сестра моего деда, ставшая в двадцать лет монахиней, – говорила бабушка племяннице и внуку, – она молится за нас в небесном монастыре. Только помогает не всем в нашей родне, а лишь тем, у кого чистая душа. Если в трагические или самые трудные дни, увидишь призрак женщины в светлых одеждах, опасность минует, всё будет хорошо».

«Я люблю Жанну, – сказал Лёша, – я жить без Жанны, мама, не смогу». Безумный поступок, совершённый ради любви, стал известным в их дворовых кругах и местная слава, сделавшая Жанну роковой героиней, наполнила живой энергией пробуждающийся росток её чувства и компенсировала нехватку у героя мелодрамы своей квартиры и денег. В конце концов юная продавщица ответила Лёше согласием. Оказалось, Жанна из их же панельного дома. Раиса не раз видела её мать, востроглазую брюнетку, водившую машину с инвалидным значком. Инвалидом оказался муж востроглазой, отчим невесты. «И вот что я тебе скажу, – заканчивая рассказ о внучатом племяннике, подводила итог бабушка. – Лёша счастлив с этой Жанной». К учебе он не тяготел, звёзд с неба не хватает, но ему от рождения дано самое ценное – сердце, способное на большую любовь.

Дочка Лёшки и Жанны родилась на полгода раньше Лизки, а Георгия, ставшего дедом, вскоре настиг инсульт: он узнал о внезапной гибели начальника своего цеха – тот застрелился из охотничьего ружья. Седая паутина вернулась к Гохе и снова сковала его тело. Он выжил, но по речи и поведению стал трёхлетним ребёнком да еще с неработающей правой рукой, которую держал согнутой у груди, точно лапку тушканчика. Платили Гохе мизерную пенсию. Раиса теперь преданно ухаживала и за малышкой-внучкой, и за неразумным мужем. «Видно, мне так на роду написано, – иногда думала она, – сначала сестра Таня, а теперь беспомощный Гоха…» Когда пришедший навестить Георгия один из старых его приятелей рассказал, что НПО развалили, цех переоборудовали в казино, а на месте научного отдела выросли три какие-то смутные фирмы, по всему видно, поганки-однодневки, Гоха зарыдал. «Значит, понял», – подумала, Раиса, уже оплакавшая, втайне от больного мужа свое родное, работавшее на космос НПО, погубленное новыми хозяевами. Десять лет ухаживала Раиса за мужем, пока не умер он от второго инсульта. А когда умер, пришла тёща Леши и, вкрадчиво улыбаясь, предложила Раисе переехать к ней, а молодую семью, Лёшку, Жанку и девочку, названную Жанной иностранным именем Анжелика в честь поп-певицы, на которую Жанна, как считали дворовые подружки, была чем-то похожа, переселить в Раисину двушку. «Пусть они живут отдельно своей семьей, а ты с нами, мы с мужем в одной комнате, ты в другой, холодильника у нас два, но подушку и простыни возьми свои», – приказала она и ушла, не посчитав нужным вникать, согласна ли Раиса с её решением.

Вечером зашел Лёша и удивился, увидев, как складывает Раиса свою одежду в чемодан. «Ты куда собираешься, мам?» Узнав о предложении, он рассвирепел и, перевернув чемодан, выкинул все вещи на пол. «Ты почему такая», – сказал, успокоившись и обняв её за плечи. «Какая?» – «Слушаешь эту… Живи, мам, как жила, а будет скучно, Анжелка прибежит к тебе, иногда может у тебя и переночевать. Она с учёбой барахтается, подтяни ей математику, иначе потом в девятый класс её не возьмут, ты ведь у нас в этом деле мастак, а репетитор, знаешь, сколько сейчас берет, жесть!»

Раиса математику внучке подтянула, потом сама её готовила к ЕГЭ, пришлось заниматься с внучкой и русским языком: не читающая Анжелика грамотностью не отличалась. Лёша с детства книги любил, но Жанна, предпочитающая проводить свободное время с пивком и домашним кинотеатром, намеренно отвадила дочь от чтения, считая, что ребёнка нужно учить думать о деньгах, а не приучать витать в придуманных облаках. Лёшка как муж и отец ни в чем не мог жене перечить, лишь однажды пожаловался матери: «Скучно мне с Жанкой, она книги у меня из рук вырывает и, когда меня дома нет, выбрасывает». Раиса вспомнила ту страшную свою ночь – ночь без сна. Но ничего сыну не сказала.

Анжелика поступила на экономический факультет в университет, правда, для бюджетного места баллов ей не хватило, и отец стал за учёбу платить: к этому времени его спаянная бригада уже не только ремонтировала, но и строила загородные дома. Жанна научилась водить машину, получила права и сама возила мужа «на объекты», присматриваясь к жизни богатых и стараясь потом многое из подмеченного копировать в их панельном мирке. Большинство из обладателей тугих кошельков тяжело расставалось с деньгами, лишь некоторые, наоборот, намеренно демонстрировали, что любая трата для них – пустяки. Один из таких хвастунов, владелец казино, заказавший постройку огромного замка, усмехнувшись, открыл портфель, полный бумажными купюрами, и сказал: бери, сколько возьмёшь. Пораженный Лёшка рассказал об этом матери. «Так, может, его казино то самое! – воскликнула она, – которое на месте цеха, где твой отец слесарем работал». Новая жизнь мучила Раису своей несправедливостью и тяжелила вопросом: почему шикуют получившие ни за что ни про что заводы и земные богатства и так трудно живёт обманутый народ, который по закону должнен быть хозяином страны и всех недр, а на деле опущен ниже плинтуса. Тысячи обедневших, выброшенных людей за эти годы умерло… Не выдерживало зрение Раисы искажённой картины времени, становилось всё слабее, и в одиночестве чаще и чаще вспоминала она своих умерших: тихо плакала о Тане, о муже Георгии, о тёте – сестре отца, – и, налив себе рюмочку молдавского вина, выпив, шёпотом произносила: «За упокой». Воспитанная в атеизме, хоть и верила она в какую-то неземную жизнь, откуда однажды пришла к ней женщина в светлых одеждах, но в церковь не ходила. И поражалась, что в православный храм зачастила бойкая теща Лёши. «Не удивляйся, мам», – объяснял сын, – к ним постепенно вернулась доверительная откровенность, дарившая Раисе минуты счастья. Даже про героическую гибель своего деда отыскал Лёша по просьбе матери несколько строк в Интернете – сохранившийся рассказ выжившего узника. Грехи свои теща отмаливает, наша православня вера добрая, всех за грехи прощает, вот она о прощении в церкви и просит, потому что сильно боится наказания. Покупателей, работая в торговле, обвешивала и обсчитывала, мужьям изменяла, двоих схоронила, за взятку инвалидность третьему оформила, чтобы меньше за квартиру платить, правда, он мужик нормальный, отзывчивый, теща им крутит и вертит, а бедную Жанку она вообще до пятнадцати лет держала в деревне у злющей бабки, оттого Жанка такая взвинченная. Мы не только за квартиру платим, еду на всех тоже мы покупаем.

Везде теперь обман, везде ловкачи, печалилась Раиса, как-то Анжелочка к такой жизни приспособится, не станет ли дурному подражать… Вот Лизе повезло, у неё есть хороший пример – отец. Честный человек, талантливый художник.

Племянник приехал и предложил:

– Тетя Рая, напишу твой портрет.

– Что ты, – отмахнулась она, – не надо, ты глянь, какой я стала: с одного глаза, который хоть как-то видел, сняли катаракту, а всё равно зрение не чёткое, сказали, не только глаукома, еще и маскулярная дистрофия, да лучше бы и совсем не видел: волос осталось всего ничего, и те седые, а морщины по всему лицу, точно следы от колес. Лучше возьми фотографию твоего двоюродного деда, моего отца, и напиши его портрет.

Он взял фотографию, сделал набросок… Но не успел.

Дождь кончился поздним вечером. Врач Даниил Игоревич Сёмин вышел из своего «кадиллака», поскользнулся на мокром асфальте и, на ходу доставая мобильный, чтобы получить от супруги указания, какие купить продукты, поспешил в «Азбуку вкуса». Когда с плотно набитыми пакетами он вернулся к месту своей парковки, рядом с «кадиллаком» стоял черный джип. Из него выскочил лобастый мужик.

– Не узнаешь? – спросил Сёмина.

– Не…

– Был я сегодня утром у тебя в кабинете! Так ты, значит, указание выполняешь несильно усердствовать при лечении стариков, они для вас, сволочей, балласт?

Лобастый рукой в перчатке вмазал Сёмину по лицу. Сёмин качнулся и упал. Лысый сморщился, плюнул на траву возле ботинка лежащего и уехал.

Предыдущая главаГлава 25 из 31Следующая глава