К книге
МоцартЧасть 1. I 1756–1762
12%
Часть 1. I 1756–1762
3

Родился он в морозный зимний день, 27 января 1756 года, в Зальцбурге. Весь этот долгий день Анна Мария стонала в муках под присмотром набожных, неумелых соседок и обеспокоенного мужа. К вечеру стоны перешли в пронзительные крики, и в восемь часов с немалым риском был произведен на свет тщедушный ребенок. Наутро ворох шерстяных одеял свезли по снегу в барочную церковь на площади Домплац. Ветер, как острый клинок, пронзал город между нависшими над ним холмами и набрасывал белые покрывала на хмурых святых, застывших у церковных дверей. Внутри, съежившись у оснований квадратных, высоко вознесшихся колонн, несколько прихожан стояли на коленях в развевающихся простых зеленых плащах, дрожа от холода мраморного пола. Погруженные в молитву, они не переставали дышать на посиневшие пальцы, шевелить затекшими ногами и не обращали внимания на городскую обыденность – собравшихся крестить младенца людей в углу главного зала, где на возвышении стояла открытая железная купель с ледяной водой. Городской капеллан Леопольд Лампрехт дал хилому ребенку имена Иоанн Хризостом Вольфганг Теофил. Теофил был переведен на немецкий как Готлиб и превратился в Амадея после поездки в Италию. Отсюда и подпись: Wolfgang Amadé Mozart.

Дом в Зальцбурге, где родился Моцарт. Гравюра 1844 г.

Отец мальчика позже добавил еще Сигизмунд, конфирмационное имя, но им никогда не пользовались. Связан ли этот выбор с любезным разрешением архиепископа Сигизмунда, покровителя семейства, или попросту вызван оптимистическими ожиданиями, история умалчивает. Сигизмунд – князь, архиепископ Зальцбургский – аристократ, волей судьбы ставший священнослужителем. Среди человеческих жизней, которые он держал в своих алчных руках с кружевными манжетами, была и судьба Леопольда Моцарта, отца Вольфганга, талантливого скрипача и композитора. Когда-то Леопольд в погоне за удачей пришёл в Зальцбург, покинув родной Аугсбург, где оставались его родные – простые, честные переплетчики книг, о чем с тех пор он должен был забыть. Его произвели на свет в 1719-м; в дальнейшем он едва ли вообще вспоминал о них. В 1747 году, зарекомендовав себя в Зальцбурге в течение десяти лет в качестве придворного композитора и помощника дирижера оркестра, он женился на Анне Марии Пертль, дочери судебного суперинтенданта. Он долго и преданно ухаживал за ней и, завоевав её, самодовольно заметил: «Всё хорошее требует времени». Всегда ровная, неунывающая, наделенная прекрасным чувством юмора, присущим истинным зальцбуржцам, она была полностью лишена каких-либо талантов. Она передала сыну Вольфгангу веселый нрав, любовь к шуткам и человечную простоту, которая помогала ему легко нести по жизни бремя гениальности. Она была примерной набожной женой, беззаветно доверяла во всем Леопольду, никогда не докучала расспросами о его планах, подчинялась его жестким мнениям, посвятив себя всецело домашнему хозяйству и рождению по одному ребенку ежегодно в течение семи лет. Она потеряла всех, кроме Марианны (Наннерль), родившейся 30 июля 1751 года, и Вольфганга (Вольферль), самого младшего. Можно только подивиться, как он пережил свое первое посещение церкови. Леопольда и Анну Марию называли самой красивой парой в Зальцбурге, а их дети обещали унаследовать красоту родителей. Но Вольфганг быстро лишился детской миловидности ввиду напряженной жизни юного дарования и со временем стал выглядеть как обычный, ничем не примечательный мужчина.

Запись в книге крещения Моцарта. Во втором столбце можно прочитать «Joanes Chrysost[omus] Wolfgangus Theophilus»

Они жили в доме на Гетрайдегассе, где теперь Музей Моцарта: пятиэтажный многоквартирный дом, оштукатуренный и выкрашенный в кремовый цвет и, как все жилые дома в городах Европы, имевший двор посередине. Отсюда несколько минут пешком до придворной часовни, куда Леопольд каждый день ходил на работу. Глубокая арка подворотни вела к Лохельплац, куда выходили и окна дома; в центре площади – обычный колодец, снабжающий квартал водой, а возле него собирались хозяйки – постирать и посплетничать. Дом принадлежал Лоренцу Хагенауэру, добропорядочному торговцу, жившему тут же и находившемуся в самых дружественных отношениях с обитателями четвертого этажа. Посетители входили в сумрачный холл с лестницей, ведущей наверх, взбирались три пролета по темным, но чисто вымытым ступеням, стучали в тяжелую дверь, и навстречу им выходила мать семейства в шерстяном платье, белоснежном чепце, с кружевной косынкой на шее и в фартуке с оборками, уже в прихожей сиявшая улыбкой. Обмен приветствиями: «Grüß Gott! – Здравствуйте!», целование ручек или горячие лобзания в обе щеки. Мама приглашает в квадратную гостиную с невысоким потолком и тремя окнами, выходящими на Лохельплац. Все подоконники заставлены цветами в горшках, а вот и г-н Кенар в клетке, задушевным щебетом отвечающий на дружеские приветствия. Подвигая стул, суетясь в опрятной комнатке, покрикивая Терезе, чтобы та поспешила с кофе, мама приоткрывает дверь в соседнюю комнату и зовет: «Наннерль, Вольферль, kommt her! Идите сюда!» Появляется Марианна, ведя Вольфганга за пухлую ручку. В восемь лет это тихая маленькая девочка, стройная, с серьезным личиком. У нее высокий моцартовский лоб, спокойные большие серо-голубые глаза и чудесные светлые волосики. Братец – кругленький четырехлетний малыш, с точно такими же, как у сестрёнки, лбом и глазами и необычайно крупной головой. Он подбегает к матери, взбирается к ней на колени, целует, гладит ей щеки, спускается на пол, затем перебирается на колени к гостю и вновь открыто проявляет чувства, затем слезает на пол и подбегает к Наннерль. Шумно и беззаботно, а главное – непринужденно они принимаются за свои игры, поют и носятся друг за другом по комнате, приветствуя близких друзей семьи, которых привлекли сюда кофе, выпечка и музыка. Один из визитеров принес ноты нескольких трио, другой – новый квартет, ибо все они – сочинители и все – музыканты. Отец пришел домой с работы (он – помощник директора оркестра) в сопровождении самого близкого своего друга – Андреаса Шахтнера, придворного трубача, при виде которого дети кричат от радости.

Анна Мария Моцарт.

Художник Роза Хагенауэр-Бардуччи. Около 1775 г.

Дом был настолько удобным, насколько он был счастливым. Добротная мебель – из орехового дерева; в каждой комнате – большая печь, облицованная кафелем или фарфоровыми изразцами. В гостиной – клавир[4] с черными и белыми клавишами.

Леопольд Моцарт.

Художник Пьетро Антонио Лоренцони. 1766 г.

Спальня находилась в центре дома, низенькие детские кроватки стояли рядышком с большой родительской. В глубине квартиры располагался отцовский кабинет с письменным столом, на котором папа записал первые сочинения Вольферля. Тот стал писать ноты раньше букв. За дверью, в глубине пустынного каменного коридора, находилась теплая кухня, где Тереза жарила к обеду каплуна, любимое блюдо мальчика, и где пес ревностно следил за каждым движением руки, касавшейся мяса. Тереза, г-н Кенар, пес и каплуны – все они получали сердечные приветы от Вольфганга в письмах, когда он пребывал далеко от дома.

В гостиной малыш получал уроки игры на клавире. Леопольд начал учить Наннерль в возрасте семи лет, и Вольфганг, которому едва исполнилось три года, не остался в стороне. Обычно он, сидя на полу, возился с кубиками или поварешкой, и, внезапно услышав определенные звуки, бросал игрушки и, двигаясь почти машинально, устремлялся к клавиру. Он стоял как завороженный, не замечаемый отцом и сестрой, а когда урок сестры заканчивался, протягивал ручонки к клавишам и осторожно, легко касался их. Его крошечные пальчики отыскивали терцию – и ах! Он радостно ворковал и трогал следующие две клавиши, одну за другой – а вот и еще одна терция! Безумный восторг. Пальцы двигались дальше, но пропускали нижнюю ноту и задевали две соседние клавиши – диссонанс! Малыш останавливался, шумно вздыхал и от разочарования принимался плакать. На следующий день ему удавалось исправить ошибку, а дальше – попытаться подобрать мелодии, которые он слышал во время занятий Наннерль. Когда ему исполнилось четыре, Леопольд начал, скорее в шутку, чем всерьез, учить музыке и сына.

После года занятий ничего, кроме музыки, мальчика не интересовало. Он просиживал за инструментом сколько угодно времени – с огромным прилежанием и удовольствием. У него были мягкие светло-рыжие волосы, которые свисали над смешным воротником его камзола, точь-в-точь такого же, как у Леопольда, стоявшего рядом, только маленького. Одна рука отца поднята, чтобы отбивать такт, другая, сжатая в кулак, погружена в карман. У отца холодные, выпуклые глаза, рот с тяжелой нижней губой (что якобы говорит о страстности), но её уравновешивала жесткая челюсть. Подбородок властный, широкий и массивный. Леопольд носил парик и свой официальный костюм с гордостью: его происхождение из среды ремесленников не имело никакого отношения к его нынешней придворной должности. Тон, которым он обращался к Вольфгангу, и его манера вести себя с сыном говорили о заботе, однако привычка держаться с достоинством была очень заметна. Нежно снимая детскую пухленькую правую руку с клавиш, он твердит: «Нужно, прежде всего, безукоризненно играть каждой рукой по отдельности. А потом – обеими… И-и раз!»

Спина крошки выпрямлена, как у солдатика, круглые глазенки, которые с возрастом станут более выпуклыми из-за слабого здоровья и напряжения, неотрывно вглядываются в нотную тетрадь, исписанную безупречным, словно надпись на гравюре, почерком отца. Посетитель дивился тому, что эти мягкие, толстенькие пальчики, в которых едва ли достаточно силы, чтобы намазать себе маслом хлеб, могли быть столь точными, столь твердыми и столь полно владеть неглубокими клавишами. Когда наблюдаешь невероятную сосредоточенность малыша, его добровольное рабство и замечаешь смесь почтительности и осознанности у отца, становится очевидно, что происходит не просто урок, а скорее – подтверждение чуда, сотворенного Господом прямо сегодня, ибо Леопольд практически убежден, что этот гений есть знак божественного благоволения, и потому его нужно принять как должное и направлять. И потому отец, получая ежедневные подтверждения чуда, прежде возносил хвалу Господу, после чего продолжал занятия. Редко бывало, чтобы Вольферль не с первого раза исполнил услышанный от отца фрагмент. Каждый миг его занятий был бесценен и стоил нескольких недель обычных упражнений. Ребенок, казалось, всё уже знал заранее, до того, как ему объяснят; его музыкальный инстинкт был таков, что на деле оказывалось: он действительно знает.

Леопольд, Вольфганг и Наннерль Моцарты. Акварель Л. Кармонтеля.

Париж, 1763–1764 г.

Урок заканчивается. Вольфганг в полчаса разучил менуэт, исполнил его без ошибок и в хорошем темпе, и теперь Леопольд велит сыну слезать и отправляться играть, но тот не выказывает в ответ никакой радости, не спешит, не прыгает от счастья. Мальчик хочет остаться, он уговаривает поиграть в четыре руки, просит сестру поиграть вместе с ним. Леопольд сказал: «Наннерль закончила на сегодня, ты тоже – свободен!» Но сперва нужно обняться, поскольку недостатка открытых проявлений взаимной любви у этих двоих не бывает. После чего Вольферль хватает отцовскую трость, вскакивает на неё верхом и в мгновение ока превращается в обычного мальчугана, гарцующего по всем комнатам на лошадке. При этом он еще и поет, безошибочно попадая в ритм, тут можно не сомневаться. Он вообще не питал интереса к играм, для которых не требовалось музыкального сопровождения. Когда наведывались приятели отца, им приходилось включаться в игру Вольферля. Тот, кто не участвовал в процессиях, перенося игрушки из одной комнаты в другую, должен был петь или исполнять на скрипке марш. А каждый вечер перед сном происходила одна и та же детская церемония. Стоя на стульчике позади отца, Вольферль пел на мотив песенки собственного сочинения ничего не значащие итальянские слова: «Oragna figata fa, marina gamina fa», – после чего целовал Леопольда в нос, обещал держать его в стеклянном футляре, когда он состарится, и ложился спать.

Монах по имени Буллингер был одним из близких друзей всей семьи, а трубача Шахтнера оба ребенка просто обожали. В один из четвергов Шахтнер с Леопольдом пришли вместе после дневной службы и, поднявшись по лестнице, обнаружили четырехлетнего Вольферля за занятиями с нотной бумагой, пером и чернилами. Очень много чернил! Малыш до самого дна погружал гусиное перо в чернильницу, а потом ладонью стирал упавшие на бумагу капли. Леопольд тут же проявил необычайное чутье в понимании детской психологии. Он не стал ругать сына за пролитые чернила и испачканную одежду, не посмеялся над его претензией выглядеть взрослым композитором. Он серьезно спросил, что тот делает. Не отрывая взгляда от бумаги, Вольферль ответил:

– Пишу концерт для клавира и стираю лишние кляксы – скоро закончу.

– Дай посмотреть!

– Нет, папа, концерт еще не закончен. Тебе будет трудно понять, какой он.

Но Леопольд настоял на своем и взял в руки листок бумаги. Взрослые обменялись многозначительными улыбками. Леопольд принялся изучать «очевидную бессмыслицу», выделяя ее композицию и тему. Его глаза расширились, наполнились слезами. Он молча протянул бумагу Шахтнеру и обратил его внимание на детали. Наконец он изрек, со вздохом изумления: «Малыш не только написал концерт, он написал такую сложную вещь, что вряд ли кто-нибудь ее исполнит».

Тут Вольферль, терпеливо дожидавшийся своей рукописи, прощебетал:

– Да, да, папуля, ты прав! Он такой трудный, вот почему это концерт. Его нужно разучить как следует, чтобы играть хорошо. Но посмотри…

Он подбежал к инструменту, растопырил свои толстые пальчики, но смог только показать, что он имел в виду. Он намеренно сделал свое сочинение трудным, ведь играть концерты и творить чудеса – это одно и то же, конечно!

На следующий год, после того как семья возвратилась из Вены, Шахтнер привел как-то днем к Моцартам придворного скрипача Вентцеля. Вентцель сочинил шесть трио, которые он хотел сыграть с Леопольдом и Шахтнером, а Леопольд был способным скрипачом и автором учебного пособия по игре на скрипке. Едва вынули скрипки и партитуры, Вольферль, вертевшийся неподалеку, был тут как тут. У него уже была своя крошечная скрипка, но еще не было ни одного урока. Схватив свою скрипочку, он уселся вместе со взрослыми и принялся упрашивать, чтобы ему дали исполнять партию второй скрипки.

Леопольд возразил:

– Как ты можешь играть вторую скрипку, если у тебя еще не было уроков?

Стараясь не показать, как дрожат его губы, Вольферль сказал:

– Но, папуля, чтобы играть вторую скрипку, совсем не нужно учиться!

Не обращая внимания на эту мудрую мысль из уст своего младенца, Леопольд отрезал:

– Вольферль, мы начинаем, ты нас задерживаешь. Как ты несносен! Уходи сейчас же!

Полились слезы, и, прижимая к себе свою скрипку, малыш отошел в сторону и горько заплакал.

Этого мягкосердечный Шахтнер вынести не мог.

– Послушай, Леопольд, – вступился он за мальчика, – пусть он играет со мной мою партию! – Он подмигнул отцу и еле слышно добавил: – Ты ничего не услышишь.

Леопольд, все еще сердитый, наконец сдался.

– Только, Вольферль, – сказал он, грозя пальцем, – ты не должен играть громко, так, чтобы тебя кто-нибудь слышал, ты понял? Иначе сразу же уйдёшь.

Кто-то вытер ребенку нос, подставил ему стул. Началось первое трио. Играя, Шахтнер поглядывал на Вольферля. Через несколько минут стало очевидно, что старый трубач лишний. Пятилетний ребенок идеально вёл партию второй скрипки. Шахтнер неслышно опустил смычок, бросил украдкой взгляд на Леопольда и отошел в сторону со слезами, катившимися по лицу. И пока все шесть трио не были сыграны, сказано было мало. А после Леопольд не смог дольше сдерживать своих гостей. Те бросились к мальчику с возгласами восторга и поцелуями, и это так воодушевило его, что он настоял на исполнении партии первой скрипки – и добился своего, и сыграл, хотя и не совсем безупречно, но и не настолько плохо, чтобы подвести остальных.

То был гениальный ребенок, пламя его таланта было ослепительно ярко. Но, как ни удивителен был этот подвиг, правда и то, что многие скрипачи проявили аналогичную одаренность в детстве; немало маленьких русских мальчиков умели играть вторую скрипку с листа в возрасте пяти лет. Моцарт отличался от других юных чудо-музыкантов не столько безупречностью исполнения, сколько врожденной тягой к творчеству. В этом заключалось истинное, редкое зерно его величия. Он обладал должным талантом, чтобы превосходно играть на скрипке или клавире, но этот дар сделал бы его просто еще одним бессмертным интерпретатором музыки. Но музыкально он вообще себя не проявлял, до тех пор пока не попробовал сочинять. Когда он забросил игрушки и стал присутствовать на уроках Наннерль, его привлекали не столько приятные звуки, как непреодолимое стремление ответить на заполнявший всю его детскую душу порыв, и это способствовало росту его души, до тех пор пока она не стала главенствовать в его мире.

Важную роль сыграло то, что Леопольд признал своего ребенка в качестве музыканта-творца, а не просто чудо-исполнителя. Можно обвинять отца в том, что он таскал беспомощного младенца по всей Европе в качестве забавы для падких до сенсаций аристократов, но он, несомненно, был глубоко прав, делая акцент на творчестве. Мы не смеем даже подумать о том, что было бы, если бы не педантичная совестливость Леопольда и уравновешивающая ее великая отцовская любовь. Вольфганг наверняка бы блеснул и погас, словно вспышка пламени, которой суждено погаснуть из-за собственных слабостей, а их у Вольфганга было много. Он мог быть небрежным, мог быть непостоянным. И тут, в кои-то веки, Бог оказался не только добрым, но и разумным. Он вложил в Вольфганга Моцарта то, что является самым незамутненным, самым что ни на есть чистым гением, когда-либо рождавшимся среди людей, а затем передал его на попечение Леопольда. Пышный цвет, полученный в результате, был неслучаен.

Курс, которым следовал Леопольд, был крайне сложен, но он лавировал достаточно искусно. Излишнее давление, слишком жесткое применение педагогических методов загасили бы пламя в мальчишеском сердце и могли вызвать бунт против дисциплины. Излишняя нежность, избыточное потакание данному от природы чутью обычной похвалой и восхищением создали бы музыканта неряшливого, если бы таковой вообще получился; никогда бы он не развил в себе несравненную отточенность, какая отличает каждую фразу у Моцарта. Леопольд, уча ребенка писать красиво и правильно, так что это стало пожизненной привычкой, умел настолько сбалансировать зреющее понимание приоритетов, что механика никогда не вторгалась в чрезвычайно важное течение идей. Точно так же не дозволялось поддаваться возбуждению из-за успеха на концерте. Постоянно постигать музыку, но только не себя в качестве ее исполнителя. С Вольфгангом обращались как со взрослым (каковым он и был) в рассуждениях о музыке. Так он смог в двенадцать лет сформировать заслуживающее внимания мнение о современной ему композиции, не обремененное юношескими предубеждениями, продиктованными капризом, ревностью или тщеславием. Как все истинные труженики, он знал подлинную цену своим произведениям; и, хотя слово «скромность» не было применимо к его ментальности, мы понимаем: только истинная скромность позволяет человеку по-настоящему осознать, насколько хорош его труд. Эту способность разобраться, что к чему, он обрел достаточно рано. Она могла сделать его нетерпимым, но за ним подобного не водилось.

Никто не знает, приходилось ли Леопольду когда-нибудь сомневаться в том, насколько мудрым было его решение эксплуатировать двоих детей на публике. В конце концов, он был всего лишь нуждающимся музыкантом. А от музыкантов, независимо от их жизненных обстоятельств, в XVIII веке никто не ждал вкуса и рассудительности. Они были слугами при дворе, по своему положению немногим выше, чем лакеи, на деле редко достигавшими чего-то сверх превращения данного им таланта в кусок хлеба. Известность была их первейшим реквизитом, ибо более всего они зависели от репутации, чтобы заполучить место. Если Вольфгангу предстояло когда-либо занять высочайшее положение на службе у вельможи, ему не мешало начинать добиваться известности, и чем раньше, тем лучше. Что касается Наннерли, то она, разумеется, никогда не станет дирижером или композитором, тем не менее самые суровые и придирчивые критики признавали, что она была необычайно искусной пианисткой. Когда сестру представляли заодно с братом, это только прибавляло ему очарования. Какое чудо! Так, как она играла в десять лет, он играл уже в шесть; вреда никакого, а пользу из сравнения при желании можно извлечь большую.

При этом нужно помнить, что о детях тогда не было принято рассуждать в столь сложных психологических категориях, как в наше время. Рождалось много детей, как правило, каждый год, однако выживало мало (за что втайне благодарили судьбу). Если выжившие детки ничем не выделялись, они вырастали обычными горожанами. Если же у них обнаруживались какие-либо таланты, родители торопились эксплуатировать их, поскольку таланты эти производили наибольшее впечатление, пока дети малы, и это золотое время весьма ограничено. Леопольд ни за что не признался бы, что в этом состояла его побудительная идея; он утверждал, что заботится о будущем.

Однако Моцарт с рождения получил подлинную гениальность, достаточную, чтобы усилить физические данные обычного ребенка. Есть некая тайна в том, как он, с его хрупким телом, выжил, несмотря на фантастические трудности двенадцати лет утомительных путешествий, тяжелого быта и публичных выступлений. Тем более поразителен тот музыкальный поток, который все эти годы струился в его детском сознании, ведь он, в самом деле, имел сознание и душу ребенка и сохранял их, несмотря на ненормальные требования, предъявляемые к нему.

В то же время он не избежал той изощренности, которая естественно овладела мальчиком, живущим среди музыкантов, чей беспечный образ жизни и грубая простота высказываний мало отличались от того, что можно наблюдать и сейчас. Зальбуржцев всегда отличали низкопробный юмор, грубые шутки, двусмысленное балагурство, к чему Вольфганг был весьма расположен в силу темперамента. Невзирая на любые серьезные и даже очень грустные события жизни, он всегда любил хорошо посмеяться. Когда он начал вести переписку, свои послания уснащал лукавыми намеками на недопустимые в беседе вещи, и это настолько изумляло читателей «нашего дорогого, изысканного маленького Моцарта», что у них от ужаса перехватывало дыхание. «Он прыгает неплохо, но пишет не так хорошо, как я, а скорее так, как мочатся поросята», – замечает тринадцатилетний мальчик по поводу grotesco в Мантуанской опере, – и перед нами совсем не тот жеманный исполнитель менуэтов, каким его нередко изображают.

Его публичные выступления начались в сентябре 1761 года в возрасте пяти лет. Он выступил в качестве певчего в комедии на латинском языке, поставленной по случаю окончания учебного года в зальцбургской гимназии. Музыку к пьесе написал придворный органист Эберлин, а Вольферль был одним из 150 детей, занятых в постановке. Леопольд в целом отнесся к спектаклю с пренебрежением, но он был готов, как всегда, поддержать всё, что только могло привлечь к Вольферлю внимание публики. Это произошло в тот самый год, когда Леопольд записал первое сочинение Вольферля в нотную тетрадь, по которой тот разучивал свои менуэты. Мелодии, конечно, простые, и ясно, что это замыслы ребенка, но их обработка совершенна, и в ней мгновенно чувствуется Моцарт. Лучшего подтверждения его врожденной чистейшей музыкальности и основательности не найти, и многие опытные аранжировщики не справились бы лучше, чем младенец, который просто играл то, что слышал в своей голове.

Вольфганг в возрасте 6 лет. Неизвестный художник, предположительно Пьетро Антонио Лоренцони. 1763 г.

Почти до своего шестилетия Вольферль вел счастливую и ничем особенно не обремененную жизнь. У него был ангельский нрав – последнее, чего можно ожидать от ребенка-гения. Милый, покладистый, послушный, бесконечно ласковый. Никакой вспыльчивости или раздражения, никаких гневных выкриков или топанья ножкой. Он выполнял задания, какими бы они ни были, легко и споро. Он был захвачен музыкой, до тех пор пока не открыл для себя начатки арифметики. Дом разом наполнился цифрами, выведенными всюду: свободного места не оставалось ни на стенах, ни на полу, ни на столах и стульях. Такая страсть к математике тесно связана с его громадным талантом к контрапункту. Музыка, тем не менее, была единственным реальным средоточием его интересов. Вся его шаловливость, выраженная в тривиальных шутках и розыгрышах, исчезала в тот момент, когда он подходил к клавесину или клавикордам. Леопольд, раздумывая о прошлом, в последующие годы писал ему: «Даже твое лицо было таким важным, что многие умнейшие люди, видя твой талант, столь рано развившийся, и твое лицо, всегда серьезное и задумчивое, были озабочены продолжительностью твоей жизни». Это ужасное пророчество не цитировалось бы столь самоуверенно, если бы Леопольд сознавал, что его собственное неуместное честолюбие стало преимущественной причиной жизненных тягот его сына и прискорбно раннего его ухода.

Конечно, он не осознавал этого и тщательно разрабатывал планы. Мюнхен, столица Баварии, резиденция курфюрста и его двора, стал его первой целью; сенсация, которую его дети произведут там, должна была очень скоро вернуться в Зальцбург. Это то, чего хотел Леопольд, чтобы укрепить свою значимость в глазах архиепископа Сигизмунда. Матери были отданы все необходимые распоряжения. Перед поездкой она собрала и вычистила самые теплые детские вещи и концертные костюмчики; навела блеск на металлические пряжки и пуговки, связала теплые чулочки и митенки, упаковала багаж. Двенадцатого января большая крытая карета с грохотом пересекла грязные, покрытые снегом камни Лохельплаца и остановилась перед домом 225 на Гетрайдегассе. Мать сбежала по ступенькам, нагруженная ковриками и одеялами, в сопровождении взволнованных детей. Леопольд в треуголке и шинели стоял в стороне, пока она рассаживала малышей по местам, укладывая тут же свертки с едой и бутыли с домашними напитками. Она укутывала детишек, наказывала Наннерль хорошенько присматривать за Вольферлем и следить, чтобы тот не ел ничего ужасного, беречь его от сквозняков, не позволять ходить с мокрыми ногами, давать ему ревень, если это будет нужно, и чтобы сама Наннерль была хорошей девочкой. Она крепко обняла своего мальчика, поцеловала в обе щечки и, пятясь, вышла из кареты, чтобы обнять на прощание мужа. Тот вскочил внутрь, дверца захлопнулась, ступеньку убрали, щелкнул кнут, словно выстрел. Мать скрылась в дверях, чтобы на нее не падал мокрый снег, махая передником двум детским личикам, прижатым к стеклу заднего окна повозки, которая завернула за угол и исчезла из виду. И если в глазах матери не стояли слезы, то это была бы не она, та, которую мы знаем. Карета прогромыхала через весь город, обогнула замерзшую реку Зальцах и нырнула между двумя остроконечными горными вершинами. Новый незабываемый ритм вселился в сердца юных пассажиров – глухой грохот тяжелых колес, отрывистый стук шестнадцати больших копыт.

Самое начало короткой и яркой жизни.

Предыдущая главаГлава 3 из 25Следующая глава