Жекиного дядю, Павла Николаевича Сапельникова, памятуя его любимую песню, дразнили на хуторе Дуней. В былые годы работал он в Верхнем хуторе плотником, но даже тогда находил время позабавить народ своими песнями. На каждое торжество все окрестные хутора звали его к себе, и он, как человек добрый и отзывчивый, не отказывал никому. Без Павла Николаевича и свадьба не свадьба – пьянка. С собой он приносил свою потрёпанную гармонь, и его всегда сажали на самое почётное место. Знал Павел Николаевич бессчётное количество песен, а если какую и не знал, то, как природный «слухач», мог наиграть её с одного лишь намёка. Когда ж гости порядком поднабирались, приходило то замечательное время, из-за которого он, собственно, и приходил на праздник. Павел Николаевич торжественным взглядом окидывал собравшихся и, распахнув меха, играл уже исключительно свои песни. В них доставалось на орехи всем обитателям окрестных хуторов, и каждый мог легко угадать себя. Все людские пороки по собственному опыту были хорошо известны самому Павлу Николаевичу, поэтому его песни были жизненно достоверны.
– Дуня, сыграй об ольховских зятьях! – кричали бабы.
Но лишь затихал последний аккорд песни о весёлой и трудной доле «ольховских зятьёв», как шёл новый заказ:
– Ну-ка, двинь про наших тёщ! А то они чтой-то развеселились…
Жена Павла Николаевича, Евдокия Александровна, преподавала в нашей школе математику и за глаза её звали Константой. Как человек, занимающийся точной наукой, была она маленько пришиблена цифрами и по этой причине улыбалась редко, разве только в дни отпуска, когда математические термины давали ей небольшой роздых. Во всех жизненных проявлениях своего сурового характера Евдокия Александровна была полной противоположностью Павлу Николаевичу. Если Павел Николаевич мог лишь по самой малой причине безудержно радоваться любой мелочи, пусть то прилёту скворцов или первому снегу, был импульсивен и быстро менялся в зависимости от всяческих передряг, то все поступки Евдокии Александровны были осознанно выверены, предсказуемы и мало изменялись под давлением тех или иных жизненных обстоятельств. Поэтому для многих оставалось загадкой: как эти два антипода не только уживались под общей крышей, но ещё и умудрились родить и поднять двоих детей, один из которых стал геофизиком, а другой музыкантом.
Как человек страстный, Павел Николаевич жил ожиданием каких-то фантастических чудес. Однажды он внушил себе мысль об исключительности своих творений. Эта мысль возбуждала в нём самолюбивые мечтания и лишала покоя всех, кто имел неосторожность приобщиться к его творчеству. Часто он представлял себя то великим композитором-песенником, то певцом, то поэтом. Вдруг ему вздумалось увековечить свои поэтические опусы в печатном виде. Но то, что лихо прокатывало на хуторской свадьбе, никак не могло ужиться на страницах нашей районной газеты, имевшей славное советское прошлое и носившей в былые дни громкое название: «Путь к Коммунизму».
Своими песнями Павел Николаевич давно вынес мозги не только жене и соседям, но и всему Верхнему хутору. Тут-то его соседка Валентина Сычёва и дала ему дельный совет:
– Ты, Дуня, сутками нам докучаешь, а толку от этого никакого. Что мы тебе присоветовать можем?.. Иди через Деркул к атаману, он хочь и не такой известный писатель, как ты, но советом поможет лучше нашего.
С этого дня Павел Николаевич и наладился приходить ко мне. Лишь утро, – он уже на дворе. Если вовремя замечу его – успею спрятаться, тогда вынуждена слушать его Виктория. Она человек деликатный, терпеливый, дослушает до конца, ещё и похвалит. Ну, а если спрятаться не успею, то, как говорится в детской считалке: «Кто не схоронился – я не виноват».
Павел Николаевич достаёт из-под руки гармонь, при этом его мало интересует: есть у меня время на его концерты или нет.
– Слухай! – приказывает он и разворачивает меха.
Часа полтора он, безжалостно терзая гармошку, сыплет куплетами, от которых следовало б беречь детское ухо.
– Ну? – наконец спрашивал он.
– Хорошо… – обречённо хвалю я, с надеждой, что Павел Николаевич уже утолил свой душевный жар и сейчас, распрощавшись, пойдёт вброд через Деркул домой. Но моя сдержанная похвала, напротив, вдохновляет его.
– Тогда слухай дальше! – распахивая гармонь, торжественно произносит он.
Выдав пару сотен куплетов, он, наконец, утирает пот.
– Хочу напечатать, – говорит он.
– Флаг тебе в руки, Павел Николаевич! Под лежачий камень вода не течёт – отошли в нашу районку… – советую я.
– Уже отсылал…
– Ну и?..
– Молчат, – с грустью говорит Павел Николаевич.
Вдруг глаза его оживают, и в них вспыхивает огонёк надежды.
– Слухай, Атаман, тебя ж скрось все знают, звякни главному редактору Заверюхе… Скажи ему, что так, мол, и так… Что он там думает?..
– Хорошо, звякну… – обещаю я.
– Прямь щас звякни, – не доверяя моим обещаниям, настаивает Павел Николаевич. – Звякни, – Заверюха тебя послухает.
В надежде, что главреда Заверюхи сейчас в редакции нет, набираю номер. На беду, Заверюха на месте.
– Николай Павлович, здравствуй! Узнал?
– Здравствуй, дорогой! Конечно, узнал! – бодро отвечает Заверюха и начинает расспрашивать о моём житье-бытье.
– Да тут, собственно, не обо мне речь, – говорю я. – У меня в гостях Павел Николаевич…
Трубка тяжело вздыхает.
– Александр Николаевич, ну как я могу напечатать всё это?! – в сердцах восклицает Заверюха. – Меня же завтра с работы уволят…
– Да ну… – слабо возражаю я. – Сейчас народное творчество поощряется…
– Там же в каждой строке матюки…
– Подредактировать…
– Как их подредактируешь, когда они сами наружу лезут…
– Попробуй, Николай Павлович, – прошу я без всякой надежды на успех.
– Пробовал… Убери из текста матерные слова – весь смысл потеряется… Да и бесполезное дело, – там его матюки сами меж строк скачут…
– Ну, что он там прогоготал? – лишь закончил я разговор, спрашивает Павел Николаевич.
– Что-что… На бумаге это дело не сразу пройдёт… Ты бы, Павел Николаевич, сел бы завтра с утречка на автобус да съездил бы к нему с гармоней… – предлагаю я с надеждой, что хоть завтра буду от него свободен.
– Да я уж думал об этом, – почёсывая затылок, признаётся тот.
Утром следующего дня, едва Заверюха закончил планёрку, в его кабинет вошёл Павел Николаевич. Осмотрелся, поставил стул так, чтоб при случае Заверюха не мог свободно покинуть своё место, сел и отстегнул ремешок гармони.
– Слухай – пригодится, – уверенно произнёс он, делая первый проигрыш.
Припёртый Павлом Николаевичем, сидит Заверюха в своём кожаном кресле, как в капкане, третий час кряду, слушает его куплеты. Звонит телефон, Заверюха, перекрикивая гармонь, отвечает кому-то. Павла Николаевича это нисколько не смущало, он продолжал петь.
– Я на минутку… – словно извиняясь, говорит Заверюха и, с трудом просочившись между столом и Павлом Николаевичем, выскальзывает из кабинета.
Осмотревшись и не заметив преследования, он трусцой выбежал на улицу.
Бегство Заверюхи Павла Николаевича не смутило, он по-прежнему продолжал петь.
Приходит на следующее утро Заверюха в свою редакцию, а из его кабинета всё та же гармонь и бодрый голос Павла Николаевича. На третий день, чтоб избежать плена, звонит своим в редакцию: «Как там у нас дела? Ушёл Павел Николаевич?..»
– Всё ещё поёт, – отвечают ему. – Ни разу не повторился.
Звонит Заверюха мне – злой, как дюжина чертей в одном стакане:
– Александр Николаевич, я что тебе плохого сделал?!
– А что случилось? – делано удивляюсь я.
– Твой долбаный протеже редакцию захватил, – четвёртые сутки на работу попасть не могу! Хоть ОМОН вызывай…
– А что он поёт? – спрашиваю. – К «Дуне» ещё не приступил? «Дуня» у него всегда напоследок… – пытаюсь обнадёжить Заверюху.
– Нет, к «Дуне» ещё не подошёл, – обречённо произносит главный редактор и вешает трубку.
И всё же в этой драматической истории я бы обозначил ничью.
На пятый день Заверюха на своей служебной «Ниве» подкатил к типографии и, передавая кипу бумаг, сказал:
– Срочно! В одном экземпляре… Нет, лучше в трёх, вдруг потребует три… В трёх экземплярах «Праздничный Выпуск» – всё, что здесь есть…
Скоро он уже уверенно входил в свой кабинет; небрежно бросил на стол перед Павлом Николаевичем газеты. Тот свернул гармонь, перелистал густо заполненные его стихами страницы. Зачем-то поднёс к лицу и понюхал.
– Не боись! – переходя на жаргон Павла Николаевича, заверил Заверюха. – Настоящие!
– Всё напечатал?
– Всё не вместилось – избранные.
– Ладно… – благосклонно простил его Павел Николаевич, сгрёб и кинул газеты за пазуху, и только потом грянул на прощание «Дуню».
Бывало, поспорим за что-то с Жекой, я и скажу шутейно:
– Вот позвоню вашему атаману Носачу, – он тебе плетюгана припишет…
Жека оскалится своей широкой улыбкой, да тут же и пообещает в ответ:
– А я к тебе дядю с гармоней пришлю!
На том и спору конец.
С началом войны границу закрыли, и Павел Николаевич уже не приходил ко мне со своей гармонью, и больше мы с ним не виделись.
Недавно я повстречал Валентину Сычёву – соседку его. Приехала она к нам в хутор со своим Захарычем, проведать его подворье.
– Как там Павел Николаевич? – весело спросил я.
– Ох… – выдохнула она. – Да ты ничего не знаешь?!
– А что должно знать?
– Так нет уж его давно, нашего Дуни… Пятый год, как отпели…
И только тут, от Сычихи, я узнал о последних днях Павла Николаевича.
– Как только наши ушли за Донец, – рассказывает она, – тут на другой день и заходит «Айдар». Первый день им не до нас было – машины делили, которые побросали беженцы. Потом, когда с этим делом уладили – государственными делами занялись. Захватили администрацию, флаг свой чёрно-красный повесили. Говорят главе:
«Быстро давай список сепаратистов».
«Нет у нас таких…»
Тут Блажеёнок заходит:
«Поехали, покажу…»
Давай колесить с ними по хутору – сепаратистов искать. Многие успели через Деркул перескочить, но пятерых молодых ребят, – вся и вина их, что ленточки георгиевские одевали, да на митинги в Луганск ездили – похватали и увезли. До сих пор след их простыл. Куда только матери ни писали – везде один ответ: «Среди зрештованных нет». А Витька Клык, ты, Атаман, должен его знать – фермер с Югановки, тот такое рассказывал…
Валентина опасливо озирается и переходит на шёпот:
– Говорил Витька своим: «Пахал ночью поле, тут подходит крытый брезентом КамАЗ. Вытянули меня с трактора, мешок на голову натянули, посадили на жопу под колесо. “Сиди, – говорят, – тихо – ещё поживёшь…” А сами тут же посерёд поля стали яму копать. Испугался, думал, что мне… По голосу угадал одного – Блажеёнок. Выкопали, и что-то кидают туда. По звуку мягкое, как будто тела человеческие… Закопали. Потом запхнули меня в трактор. “Паши. Чтоб всё сплошь чёрным было. На другой же день озимку посеешь. Проверим. А вякнешь – сам туда же пойдёшь…” Сел и пашу. До утра пахал, пока поле не кончил. Всё боялся, что теперь и за меня возьмутся. Огляделся, а КамАЗА уже и нет…»
Все попритихли в хуторе, спрятались, боятся из-за занавесок высунуться. А Павлу Николаичу и байдюжи. Сел у двора на лавочку, развернул гармонь и во всё горло «Прощание Славянки». Голову скособочил, так, что чуб до носа свалился, и так громко выкрикивает… А глотка у него сам знаешь какая – на одном конце хутора запоёт – на другом слухают… «И зовёт нас на подвиг Россия, веет ветер от шага полков». Как специально дратует их…
Вот на это летит Блажеёнок:
«Гимн оккупантов играешь… Щас я тебя зарештую!»
А тому хоть бы хны, усмехается в усы и дальше себе играет. Блажеёнок потурсучил-потурсучил его, а сам одолеть не может.
«Ладно, – говорит. – Сёдни ж к вечеру будешь сидеть у подвали, поки мхом не покроешься…»
С тем и ушёл. Мы с Евдокией Александровной всполошились, втянули его домой; с нами то он не шибко поспорит… Втянули, ругаем его – лишь ухмыляется. Ждали вечера, но у Блажеёнка что-то там не заладилось – не явился… «Обошлось», – думаем. Утром вижу: Евдокия Александровна в школу свою потопала. Только ушла, вот и они идут вчетвером. Попереде Блажеёнок – ведёт, значит. И трое не наши… Вот уж в проулок, к нам повернули. Я бегом к Павлу Николаичу. Влетела, кричу:
«Беги, дядя Паша! Беги… Идуть за тобой!..»
А тот одетый по-будничному – в одних трусах. Заметался по комнате, то рубаху ухватит, то штаны, а одеваться некогда, те уже вот они – близко. Бросил он и штаны, и рубаху, схватил самое дорогое – гармонь, да как есть в трусах и побег огородами. Те увидали – следом. Он к леваде, они к леваде. «Хоть бы, – думаю, – успел до Деркула добежать. Перескочит – там уж Россия». Вижу: отпустили его, не бегут уж за ним. Стали на пригорочке, закурили. Тут как ахнет – лист с деревьев посыпался. У меня аж под ложечкой заскребло. А те потоптались ещё с минуту, огарочки свои бросили, да как ни в чём не бывало и пошли назад. Тут и Евдокия Александровна прилетела. Расхрыстанная вся, держится рукою за душу. Видать, сердце неладное подсказало. В хату – нет Павла Николаича.
«Где он?»
Я ей сказала всё, как есть. Села она на стул, да как закричит… Сроду не голосила, а тут… Стою и не знаю, что и делать с ней. А она собрала себя в кулак, встала, сопли по щекам растёрла.
«Пойду», – говорит.
«Куда ж ты пойдёшь? Ты и не знаешь, куда искать. Сейчас Захарыч мой тебя отведёт».
К Захарычу, а тот скукожился, голову в плечи вобрал, молчит, и только ладошкой перед собой машет.
«Давай, Александровна, я с тобой. Я видала, куда он нырнул…»
Пошли. Вот и пригорок, за ним стёжка к леваде. За нею уже Деркул, граница. Тут и я заробела, стала.
«Не пойду дальше – страшно…»
«Я сама», – говорит и пошла.
Догоняю её, уцепилась сзади за кофту, не отстаю. Расступились деревья – поляна. Когда-то сена здесь косили. На краю левады лежит Павел Николаич, – одну руку откинул, другой гармошку к себе подгорнул. Ног нет, кишки с живота растекаются и над ними уже мухи зудят, а личико белое-белое… Ветерочек волосики на голове шевелит, рот приоткрыт, будто бы песню играет, белёсыми глазами на солнышко смотрит… Села Евдокия Александровна рядышком на почерневшую травку, сняла с себя кофтёнку, прикрыла ему живот, и уже не кричит, не голосит. Я её за плечо трогаю:
«Пойду, – говорю, – за людьми».
А она не замечает меня. Гладит его по лицу, волосики поправляет, что-то шепчет, и сама себе головой кивает.