От былой самоуверенности, с которой Дасько ехал на советскую территорию, не осталось следа. Инстинктом шпиона с многолетним стажем он чувствовал неминуемую близость провала. Когда Дасько начинал обдумывать и вспоминать все происшедшее за это время, то как будто ничего особенно тревожного, за исключением ночного преследования, обнаружить не мог. И все же страх охватывал Дасько все больше и больше. Когда Дасько был в Америке, во время Первой мировой войны, он знал: доллары и ловкость всегда помогут. Хорошая порция долларов могла побудить не только постороннего человека, но и сыщика «не заметить» шпиона.
Здесь же все было по-другому. Ниоткуда, ни от кого шпион не мог ждать помощи, ничто не могло спасти его в трудную минуту. Кундюк, Тыскив, даже Иваньо в счет не шли. Они были такими же отверженными, как сам Дасько, обманом и лицемерием скрывавшими свои подлинные мысли. У каждого из них в душе горела злоба, а рядом с нею – ужас. Ужас перед прошлым, настоящим и, самое главное, перед будущим.
Дасько не отличался тонкой душевной организацией. Чувства его были грубы, несмотря на внешнюю, выработанную многолетней привычкой к интригам, быстроту решений. И Дасько не мог дать себе отчета в том, что делается у него на душе. Он понимал только, что «работать» в Кленове труднее, чем в любом из несоветских городов, где ему пришлось бывать. Страх, еще непонятный ему самому, но уже ставший сильным фактором в сознании Дасько, порождал у когда-то самоуверенного и наглого шпиона неуверенность, колебания, а это приводило к необдуманным решениям и ошибкам.
Одной из таких ошибок стало посещение Дасько Ярослава Бабия – кленовского художника, которого Дасько знал с детских лет. Они были земляками, выросли в одном селе, начинали учиться в одной школе.
Мысль посетить Бабия родилась у Дасько внезапно, когда он, проходя по улице, увидел в витрине художественного магазина картину, подписанную знакомым, хотя почти полузабытым именем.
«Может быть, он укроет меня, – подумал Дасько. – Тогда не придется искать этот завод, который указал Иваньо. А через несколько дней пойду снова к попу и узнаю другие адреса».
Дасько сидел почти без движения на облюбованной скамье в парке до самых сумерек. Только когда стемнело, он встал.
Солнечные людные улицы раздражали Дасько. Ему казалось, что прохожие смотрят на него особенно пристально, оглядываются вслед. В каждом встречном он чувствовал врага.
Ночью настроение Дасько менялось. Никем не замеченный и невидимый, как он считал, шпион скользил по улицам, стараясь держаться ближе к стенам домов, избегая перекрестков, быстро пробегая освещенные места.
До квартиры Бабия пришлось идти с полчаса. Бабий жил на одном и том же месте лет двадцать. Дасько несколько раз бывал у него раньше и сейчас сразу нашел квартиру художника.
Квартира Бабия помещалась на первом этаже. Распахнутые окна ее были прикрыты большими, хотя и не плотными занавесками. Дасько прислушался. Голосов в комнатах не слышно. По всей вероятности, Ярослав один.
На стук Дасько дверь отворил сам художник. Секунду он вглядывался, не узнавая ночного гостя, а узнав, дружески протянул Дасько обе руки и ввел его в столовую.
– Очень рад, что ты заглянул ко мне, – сказал Бабий.
Дасько не ответил. Он вглядывался в Ярослава, стараясь разгадать, что он за человек теперь, как изменился его характер и взгляды за то время, что они не виделись.
Бабий был высокий, худой, с утомленным и бледным лицом. Он казался старше своих лет из-за совершенно седых волос. Поседел художник за один день – 22 июня 1941 года, когда фашистская бомба убила его жену и двух дочерей.
Издалека Бабий казался старым, осунувшимся, поблекшим человеком. Но это впечатление сейчас же исчезало, стоило лишь подойти к нему поближе и заглянуть в глаза. Окруженные сетью мелких морщинок, как у большинства людей, которым часто приходится напрягать зрение, они выглядели необычно молодо под шапкой седых волос, говорили о пылком, неугомонном характере. Таков и был Ярослав Бабий в действительности. Он никогда не сидел без дела, не уединялся в своей мастерской. Маленькая квартира художника с утра до вечера пустовала, а ее хозяин уезжал куда-нибудь на завод – делать эскизы к картине о кленовских стахановцах, вместе с молодежью – своими учениками – бродил по городу, отыскивая и зарисовывая живописные уголки, на недели отправлялся в село и там жил. Кипучая энергия Ярослава вошла в поговорку среди его друзей, а друзей у Бабия было много.
Усадив гостя, Ярослав в свою очередь бросил несколько внимательных взглядов на Курепу – Бабий не знал, что сейчас этот человек носит другую фамилию.
Сказать по правде, Ярослав никогда не относился с симпатией к Курепе. Еще в те годы, когда Курепа учился в университете, ходили темные слухи о его связях с австрийской полицией. Некоторые из общих знакомых Бабия и Курепы утверждали даже, что сын лавочника выдавал жандармам прогрессивно настроенных студентов. Бабий не верил этим слухам. Но все же в глубине души у него осталась безотчетная неприязнь к Курепе.
– Сколько лет прошло с тех пор, как мы виделись в последний раз! – улыбаясь, сказал Дасько.
При виде этой улыбки – кривой, явно неискренней, в душе Бабия поднялась прежняя неприязнь. Пересиливая себя, он ответил:
– Да, много. – Бабий не знал, с чего начать разговор, и обрадовался теме, предложенной собеседником. – Ты изменился, постарел.
– А ты, думаешь, нет? – воскликнул Дасько фамильярно шутливым тоном. – Годы не красят.
– Не красят, – подтвердил художник. – Годы и горе.
Глаза Бабия, мгновенно выражавшие каждый оттенок мысли, стали грустными.
– Горя много, – не замедлил подхватить Дасько. – На всей нашей земле горе.
– На всей нашей земле? – удивился Бабий. – Вот с этим я не соглашусь. Наоборот, – посмотри, как быстро восстанавливается все, что было разрушено войной. А будет еще лучше.
Говоря, художник сразу оживился. Грусти как не бывало в его глазах, они блестели совсем юношеским задором. Ярослав придвинулся ближе к Курепе и быстро, как бы боясь, что его прервут, стал рассказывать.
– Вчера только я вернулся из нашего села. Знаешь, что там делается? Колхоз хотят организовать. Да, да, колхоз! – на всю комнату воскликнул Бабий таким тоном, как будто приглашал собеседника разделить его радость. – Это в нашем-то селе, где из века в век из бедности не выходили, где за клочок земли были готовы друг друга убить. Разве это не здорово?! И планы у них какие! Я с молодым Василишиным встретился – сыном того Василишина, которого в тридцатом году жандарм шашкой зарубил. Впрочем, ты тогда где-то за границей путешествовал и не знаешь. Так этот Василишин мне говорит: «Электричество во все хаты проведем. Молочную ферму организуем. Пруд выроем». Вот, брат, какая жизнь пришла, а ты говоришь – горе. Это говорят те, кто хотел бы вернуться к временам Франца-Иосифа или маршала Пилсудского, чтобы были холопы и были паны, пекущиеся об интересах народа. Помним мы, как они пеклись! Спроси у крестьян, они тебе скажут свое мнение на этот счет.
– Может быть. Я не знаю, – уклончиво ответил Дасько. – Я ведь никогда особенно не интересовался политикой.
– Разве? А мне помнится, что в прежние времена ты активно участвовал в политических кружках.
Дасько почувствовал, что совершил промах.
– Когда это было!.. – с натянуто добродушной улыбкой воскликнул он. – Молодость, молодость! Кто не мечтает в молодости переделать по-своему мир!
– Со мной происходит обратное, – тихо засмеявшись, сказал Бабий. – В молодости мне казалось, что политика – не дело художника, что я, человек искусства, должен быть далек от будничных интересов «толпы», – это слово Ярослав иронически подчеркнул, – и лишь теперь я понял, как ошибался, теперь нашел свое место в жизни. Но я особенно не виню себя за прошлое: ведь меня таким воспитывали – профессора в художественной академии, маститые мэтры в своих книгах, политики в своих речах. Нелегко было найти правду.
– Что же тебе помогло найти ее?
– Народ, товарищи, с которыми я встретился на войне. Когда я говорил с художниками, солдатами, рабочими, когда я видел города, где все – от ребят до стариков – работали для фронта, когда я почувствовал, что мое искусство может быть нужным и полезным народу, я понял, что так жить, как я жил до сих пор, нельзя. Я стал артиллерийским офицером, и, знаешь, с этого дня начался мой путь как художника… Ну а ты? Где ты был все эти годы? Последний раз мы виделись с тобой, кажется, в тридцать пятом году. Ты приехал тогда из-за границы, из Чехословакии?
– Да. Потом я отправился на Волынь учительствовать.
– Где?
– В… – Дасько секунду колебался, прежде чем ответить, потом назвал первый пришедший на ум город. Курепа был слишком утомлен, разбит неудачами, чтобы следить за собой так же строго, как всегда. – В Горохове.
– В Горохове? Позволь, позволь. Ведь я был там в тридцать седьмом году! Я не мог найти работу здесь, а в Гороховской школе мне предложили место учителя рисования. Правда, когда я приехал, оно было уже занято, но тебя я не видел.
– Я… наверно, отлучался куда-нибудь, – смешавшись, ответил Дасько. – Конечно, отлучался. Ты в каком месяце был там?
– В декабре.
– Видишь, я как раз уезжал в это время.
«Странно, – подумал Бабий. – Я познакомился со всеми педагогами в Гороховской школе. Тут что-то не то». С этого момента в душу художника начало закрадываться подозрение – еще очень неопределенное, неясное, но все же подозрение.
– Там, в Горохове, тебя застала война? – спросил Ярослав.
– Да. – Дасько думал о том, как переменить тему разговора, оказавшуюся слишком скользкой. – Ты сейчас работаешь над какой-нибудь новой картиной? – Дасько задал этот вопрос умышленно: ведь самая неистощимая и… приятная тема беседы для художника – это о его произведениях.
Бабий почувствовал намерение Дасько отвести разговор в сторону.
– Начал… Только вот времени не хватает. Двадцать четыре часа в сутках, а мало, – искренне пожаловался Бабий, как будто в силах его гостя было продлить сутки. – Так ты не досказал, что с тобой было во время войны.
– Остался там, где жил, – с неохотой проговорил Дасько. – Куда мне было ехать – одинокому. С фашистами, конечно, не сотрудничал. Преподавал в школе – и все.
– Преподавал по программам, составленным в Берлине? – в упор спросил Бабий.
– Ну, Ярослав, зачем ты так говоришь, – поморщился Дасько. – Это хорошо где-нибудь на митинге. Я преподавал математику – абсолютно аполитичную науку.
Нервное напряжение последних дней, злость, сознание своего одиночества среди тысяч и тысяч враждебных ему людей заставляли Дасько все больше и больше терять самообладание. Он всегда считал Бабия человеком, далеким от «житейской суеты», замкнувшимся в искусство, и, что самое главное, – мягким, уступчивым, неспособным на решительные действия. Поэтому-то Дасько и направился сюда, к Бабию, в надежде на спокойное убежище.
– Еще немного, и ты начнешь видеть в своем друге преступника. – Дасько постарался вложить в эти слова как можно больше беспечности и сарказма.
– Нет, зачем же, – неопределенным тоном ответил Бабий. – Просто мне интересно знать, как сложилась твоя судьба.
– Ты мне не веришь. Но чтобы у тебя не осталось никаких сомнений – вот мои документы. Возьми проверь их, раз у тебя хватает совести думать плохое о человеке, которого знаешь с детства.
Вся эта тирада была хорошо обдумана. Дасько рассчитывал, что Бабий – деликатный, нерешительный, каким его всегда знал Дасько, – смутится, начнет извиняться, полностью поверит своему собеседнику. Смотреть документы он, конечно, не станет.
Театральным жестом Дасько вынул из кармана паспорт и швырнул на стол. От резкого движения потрепанная зеленовато-серая книжечка раскрылась. Стала видна фотография владельца паспорта на первой странице и его фамилия: «Роман Дмитриевич Дасько».
Почти в ту же секунду Дасько, как бы вне себя от гнева, схватил паспорт со стола и, потрясая им чуть ли не у самого носа Бабия, хрипло, возмущенно воскликнул:
– Вот, смотри, вот паспорт!
Рука Дасько дрожала. «Видел или не видел он фамилию в паспорте? – думал шпион. – Ведь он меня знает как Курепу».
Как ни быстро убрал Дасько паспорт, но художник успел прочитать, что там стоит вымышленная фамилия.
«Теперь все ясно, – сказал себе Бабий. – Ясно».
Бабий молчал. Дасько стоял перед ним с паспортом в руке.
– Хорошо, хорошо, – сказал художник. – Спрячь свои документы. Они никому не нужны.
«Видел или не видел?» – не оставляла Дасько настойчивая мысль.
– Ты меня прости, Ярослав, но обидно, когда ты, – понимаешь, ты! – выражаешь мне недоверие.
Художник потер ладонью лоб, как бы обдумывая какое-то решение.
– Ладно. Оставим это. Ты давно приехал в Кленов?
– Недавно. Думаю устроиться здесь в какой-нибудь из школ.
– Что же, это неплохо. А где ты живешь?
– Пока нигде. Если бы ты был так любезен, Ярослав…
– Что?
– Не разрешишь ли переночевать у тебя сегодня?
«Завтра рано утром уйду, – думал Дасько, – и больше не вернусь сюда, ну его к черту. Видел он или не видел фамилию в паспорте?»
При этих словах художник заметно повеселел.
– Пожалуйста, пожалуйста, – быстро ответил он. – Свободная комната у меня есть, кровать тоже найдем.
Этим Бабий в свою очередь совершил ошибку.
«Что он так обрадовался, когда я попросился ночевать? – подумал Дасько. – Видел, – мелькнула у него тревожная мысль. – Хочет задержать у себя до завтра».
Заметив смущение Дасько, Бабий понял свою оплошность.
– Только матраца у меня нет, боюсь, неудобно тебе будет. Если имеешь на примете ночлег комфортабельнее, выбирай. – Ярослав говорил спокойно, безразличным тоном.
«Не видел», – подумал Дасько.
– Да я человек неприхотливый, – сказал шпион. – Солдатом хоть и не был, а по-солдатски – где угодно могу спать.
– Если так – милости просим, – ответил Бабий, и снова в его голосе послышалось что-то, вызвавшее тревогу у Дасько.
«Видел. Дай-ка я проверю».
– Знаешь что, – Дасько встал со стула, – тут неподалеку есть одни знакомые, я у них оставил свои вещи. Схожу за ними и через четверть часа вернусь.
– Я провожу тебя, – тоже вставая, предложил Бабий.
– Зачем же тебя затруднять, я сам.
«Видел, видел, – стучало в висках Дасько. – Не хочет меня отпустить».
– Ничего, ничего. Какое тут затруднение! У меня есть бутылочка – ликер еще от Бачевского[2], выпьем, закусим и пойдем. – Не дав Роману сказать ни слова, художник быстро вышел в соседнюю комнату.
«Что он задумал?» – пробормотал про себя Дасько.
Ступая на носках, осторожно, неслышно, шпион подошел к двери, за которой скрылся Бабий. Прислушавшись, Дасько уловил легкий шелест бумаги. Нагнувшись, он поглядел в замочную скважину.
Бабий стоял возле телефона, быстро перелистывая небольшую книжку, – очевидно, искал в справочнике нужный номер.
Дасько понял, что игра проиграна. Надо снять маску.
Понял это и художник, когда его ночной гость рывком распахнул дверь и вошел в комнату.
– Славцю[3], – первым заговорил Дасько, – что ты хочешь делать?
Бабий посмотрел в глаза Дасько и, не колеблясь, ответил:
– Сообщить органам государственной безопасности, что у меня сидит подозрительный тип.
– Как ты можешь? Ведь мы оба с тобой украинцы, земляки. Зачем ты хочешь выдать меня?
Голос Дасько звучал мягко, нежно, грустно. Левую руку Дасько положил на телефон, правой нащупывал в кармане рукоятку пистолета.
– Украинцы, земляки! – насмешливо повторил Бабий. – Когда я был под Сталинградом, мы – украинцы – сидели в одном окопе с русскими, грузинами, казахами. Разговаривали между собой на том языке, на котором говорил Ленин, говорит Сталин, вместе сражались за советскую власть. А на каком наречии объяснялся ты тогда? На гитлеровском, скорее всего! Ты не украинец, ты не смеешь называть себя так!
– Мы выросли вместе, Славцю, – придвигаясь ближе к Бабию, сказал Дасько. Он уже решил покончить с художником, пусть это было и рискованно. Но уговорить Ярослава, Дасько это понял, не удастся.
– Да, вместе. Я пас коров твоего отца. Я не мог пойти в школу потому, что твой отец не уплатил нам денег за то, что мы целыми днями гнули спину на его поле. Ты и поповский сынок избирали нас мишенью для своих острот и издевательств. Хотя мы и родились в одном селе, но мы всегда были разными украинцами, Курепа. И ты это называешь «расти вместе»?.. Убери руку с телефона!
Бабий оттолкнул Дасько и снял трубку.
Художник, несмотря на свою открытую и доверчивую натуру, вовсе не был излишне беспечным человеком. Уголком глаза Ярослав все время следил за Дасько, опасаясь какого-нибудь подвоха с его стороны. И когда Роман выхватил пистолет из кармана, Бабий успел увернуться. Удар тяжелой рукоятки пришелся не по голове, как рассчитывал Дасько, а по плечу художника.
– Вот теперь ты заговорил по-настоящему, – сквозь зубы произнес Ярослав и, схватив Дасько, повалил его на пол. Бабий был силен, в свое время он усиленно занимался спортом и сейчас надеялся, что ему удастся справиться со шпионом один на один. Впрочем, если бы художник и стал звать на помощь, то никто бы не отозвался – в маленьком особняке они были одни. Верхний этаж пустовал с начала войны.
Несколько минут продолжалась борьба. Противники катались по полу, опрокидывая и ломая мебель.
Дасько пытался освободиться. Бабий – отнять оружие. Если бы ему удалось это сделать, художник под угрозой пистолета заставил бы шпиона сдаться.
Надеясь на свою силу, Бабий не подумал о том, что он ранен первым ударом Дасько. А рука художника отказывалась служить – удар был жестоким. Дасько воспользовался этим, оттолкнул Ярослава, разорвал занавеску и выпрыгнул в окно.
Из тени, падающей от дерева, к нему бросился человек. Дасько выстрелил, но промахнулся. Сделав еще несколько выстрелов, Дасько побежал вдоль по улице.
Бабий поднялся с пола и подошел к окну, когда Дасько уже скрылся в темноте. Художник выскочил тоже через окно, прямо на цветочную клумбу. Он хотел бежать вслед за Дасько, но кто-то сильный остановил Ярослава и незнакомый негромкий голос спросил:
– Что у вас здесь произошло?
– Держите его! – задыхаясь от волнения, выкрикнул Бабий. – Держите! Это преступник!
– А… – флегматично протянул незнакомец. – Задержим, задержим. Вам же советую вернуться домой и вызвать врача. Я вижу, у вас сильно ранено плечо. Кровь выступила сквозь рубашку.