Маяне вышла на дорогу на Нарьян-Мар.
Ну, как дорогу… Летнюю тропу, зимнюю лыжню, на нартах и оленях, или пешком. Так её Пётр и ушёл на войну. Так ушёл и так обещал вернуться. До войны они прожили ровно год. Панико родился в мае, Петя всё шутил: «Ты у меня как важенка, в мае оленёнка принесла!» А в сентябре пришла повестка. Много их тогда с Севера ушло, говорили пять тысяч.
Маяне всмотрелась в горизонт. Нет… никого нет. Каждый день она так выходит с утра на тропу, каждый день выносит на встречу своему мужу его огромный кисет. Она помнила, как все над ней смеялись: «Ты зачем такой огромный кисет мужу сшила? Столько табаку на всём стойбище не найдётся!» Но она не расстраивалась и не обижалась, она любила своего Петра, шибко любила. Любила, когда он забивал в трубку табак, раскуривал, садился на нарты, хитро прищуривался своими раскосыми глазами, внимательно рассматривая её и спрашивал: «Маяне, откуда у тебя такие глаза чёрные? Верно черники объелась, испачкалась. Иди помой глаза». Она смущалась, а он хохотал. А потом обнимал и вёл её в чум…
Панико умер в декабре, в аккурат битва под Москвой была. Маленький, он метался по лежанке, и жар съедал его. Она молилась старухе-покровительнице Я-небя[17], молилась верховному Нуму, молилась подземному Нга, даже русскому Микулай-йирико[18] молилась, русские говорили, что он чудотворец. Никто не помог. Ни русский врач, ни местный шаман. Панико умер. Шаман тогда сказал, видимо, тяжело Петру на фронте, и Нга вместо Петра забрал его сына. Маяне плакала-плакала, а потом началось каслание, и стало некогда плакать. Она вернулась к отцу, нужно собирать чум, следить за глупыми оленихами-важенками, чтобы не бросили своих оленят, а если бросят, нужно вести их в чум, а потом сажать на нарты, кормить из соски. И она забыла свою боль. Но не совсем. Разве можно забыть смерть своего оленёнка?
А весной в стойбище пришло письмо от Петра. Печатными русскими буквами он писал, что у него всё хорошо, он жив и здоров, но чуть не умер от «контузии» (Маяне потом вызнала у русских, что «контузия» – это когда как веслом по башке, она так себе и представляла, подкрались проклятые немцы к её Петру и ударили по башке веслом. Ой, как плакала тогда…). Это было последнее письмо, больше от Петра ничего не приходило. Но она всё ждала-ждала. Ждала-ждала. Молодая, красивая, к ней всё время кто-нибудь подбирался. Замуж не звал, так, побаловаться. Побаловаться ей хотелось, но не хотелось обижать Петра. Ей всё казалось, начнёт она миловаться с кем, а он подойдёт сзади, закурит трубку, прищурится и спросит: «Маяне, откуда у тебя такие глаза чёрные? Верно черники объелась». И она всем отказывала.
Пять лет уже прошло, а она всё жала Петра. Пять лет как все вернулись из северных, и пять лет, как она каждый день выходит на тропу на Нарьян-Мар с кисетом.
А с неба на Маяне взирал бог Илибембертя, курил трубочку, молчал и кивал своему оленю Ильбеца, мол, видал, женщина какая? Олень кивал луноподобными рогами, и крупные слёзы текли из его огромных оленьих глаз. Петра уже давно не было в Дневном мире, уж семь лет, как он пас оленей на тучных небесных лугах, после того как встретил он один на один немецкий танк с гранатой в руке и танк оказался сильнее. Илембертя курил и размышлял, что никогда не расскажет он Маяне про смерть Петра, потому как для человека самое важное: вера, надежда и любовь. И любовь из них важнее всего.