Бах — и сердце остановилось.
Будто в груди лопнула туго натянутая пружина. Я снова видел эти глаза — огромные, темные, до боли знакомые. И они снова, как два сверхмощных магнита, неумолимо тянули меня к себе. В эту секунду исчезло всё: оглушительный грохот музыки из колонок «Юпитера», душный полумрак комнаты, раздвинутый стол-книга, лица пьяных одноклассников... Нас не было здесь. Не было этой квартиры. Был только я, она и ледяная пустота между нами.
И лишь где-то на самой периферии угасающего сознания пульсировала острая, отрезвляющая боль в руке. Марина. Её тонкие пальцы мертвой хваткой вцепились в мою руку, буквально пронзая ногтями в кожу. Это был мой единственный якорь в ускользающей реальности.
Бах — сердце судорожно дернулось, забилось снова, и весь мир с шумом вернулся на свое место.
Лена тоже на секунду замерла на пороге, но быстро пришла в себя. На её лице появилось то самое упрямое, гордое выражение, которое я так хорошо помнил. Она уверенно, прошла в глубь комнаты к столу. Нашла глазами единственное свободное место на продавленном диване и села туда, подчеркнуто не заботясь о том, поместится ли где-то рядом её спутник.
Аслан вошел следом. Он выглядел пришибленным и нелепым Он явно чувствовал себя здесь чужаком,и как то по собачьи преданно сморел на Лену, топчась у косяка, переводя растерянный взгляд с Лены на меня.
Катя, поймав повисшую в комнате тяжелую, звенящую паузу, виновато посмотрела на меня своими глазами и поспешно поднялась навстречу вошедшим, пытаясь сгладить неловкость.
Руслан, уже знатно окосевший от домашней наливки, тупо смотрел на Катю пытаясь как бы сказать. Ну помоги . В его затуманенном алкоголем мозгу явно со скрипом крутились шестеренки, пытаясь сообразить, как реагировать на эту внезапную встречу бывших влюбленных.
Я медленно, преодолевая внутреннее сопротивление, повернул лицо к Марине.
Она смотрела на меня в упор. В её темных глазах застыл немой, колючий вопрос: «Это она? Та самая Лена?» На её красивом, чуть смуглом лице бледность проступила так отчетливо, что её невозможно было скрыть даже под мягкими тенями полумрака. Её гордость сейчас была ранена не меньше моей.
Я едва заметно кивнул. Да. Это она.
— Ты хочешь с ней поговорить? — тихо, одними губами спросила Марина. В её голосе не было злости — только странное, взрослое понимание и затаенная тревога.
Я покачал головой.
Вся хмельная легкость, вся вишневая сладость домашней наливки исчезли из моей головы мгновенно. Будто их и не было никогда. Отрезвление вышло жестким, ледяным и чистым — так набежавшая океанская волна слизывает с берега хрупкий песчаный домик, оставляя после себя только мокрый песок.
— Уходим, — спокойно и тихо сказал я Марине.
На её лице мгновенно отразилось колоссальное, глубокое облегчение. Плечи под костюмом опустились, а хватка моей руки наконец ослабла. Она коротко, согласно кивнула.
— Едем ко мне, — так же тихо, но удивительно твердо и успокаивающе произнесла она, заглядывая мне в глаза.
Я молча кивнул в ответ.
Мы начали пробираться к выходу через полный людьми зал. Я двигался спокойно, но внутри всё было натянуто, . Я буквально кожей, каждой клеточкой на спине чувствовал тяжелый, жгучий взгляд Лены, который провожал меня до самых дверей. Возле вешалки я перехватил растерянного Руслана, коротко и крепко хлопнул его по плечу в знак прощания, а затем наклонился к Кате и мягко поцеловал её в щеку. Она посмотрела на меня с тихой, понимающей грустью.
Марина быстро взяла свою сумочку, и мы выскочили на улицу, вырываясь из душной, пропахшей табаком квартиры на свежую прохладу сентябрьского вечера.
— Она... — тихо начала Марина, заглядывая мне в глаза и пытаясь подобрать слова.
Но договорить она не успела.
Тяжелая, деревянная входная дверь подъезда за нашими спинами с грохотом распахнулась, глухо ударившись о бетонную стену. Из темного проема на слабо освещенную улицу вихрем выскочила Лена. Её вролосы слегка растрепался, а в глазах горел отчаянный, лихорадочный огонь.
— Стой, Пахомов! — звонко, на весь двор выкрикнула она, тяжело дыша. — Теперь-то ты от меня не убежишь! Ты все-таки поговоришь со мной!
И в ту же секунду пальцы Марины снова мертвой, стальной хваткой впились мне в ладонь. Она сделала едва заметный шаг вперед, закрывая меня своим плечом, словно пытаясь защитить.
Марина смотрела на Лену, не отпуская мою руку. Но я мягко высвободил ладонь и сделал полшага вперёд — сам. Не дело прятаться за девушку.
Подожди меня хорошо я ласково улыбнулся ей ,я видел что ей сеййчас особенно тяжело
Она отошла только на 10 шагов не ббольше
.
— Поговорим, — спокойно сказал я. — Раз ты так хочешь.
Лена тяжело дышала. Стояла в круге тусклого фонарного света, растрёпанная, и смотрела на меня так, будто год копила этот взгляд.
— Хочу, — выдохнула она. И тут же, без перехода: — Ты вообще понимаешь, что ты со мной сделал? она гооврила громко и ей было все равно
— Не понимаю, — ровно ответил я. — Объясни.
— Не понимаешь, — горько усмехнулась она. — Ну конечно. Ты исчез, Пахомов. Первый раз — на Енисей, на всё лето. Я ждала. Ты вернулся — на два месяца. Два месяца, слышишь? А потом снова исчез. На целый год. И я опять ждала. Как дура.
Я молчал. Возразить было нечего. Всё так и было.
— Письма твои я читала, — продолжала она тише. — «Спецшкола, спортивный интернат, всё хорошо». Складно. Только знаешь, как это выглядело со стороны? Парня посреди ночи увозят со двора какие-то люди в штатском. Он пропадает на год. И пишет аккуратные письма, будто под диктовку. А по району уже шепчутся, что Пахомова взяли за валюту. Что сидит.
— И ты поверила, — сказал я. Не вопрос. Утверждение.
— А что мне было думать? — она вскинула голову. — Я не дура, Игорь.Этот твой дядя Серёжа во дворе. Корочки. Твоё исчезновение. Письма из-под Москвы. Мама твердила: забудь, он тебе не пара, он бандит, ты себе жизнь сломаешь. И я… — она запнулась. — Я не сразу. Я долго не верила. А потом просто устала боротся в одиночку. Знаешь, как легко из белого сделать чёрное, когда тебе каждый день капают на мозги, а человека рядом нет и спросить не у кого?
Вот тут она была права. Из белого сделать чёрное — дело пары месяцев. Особенно когда тебе семнадцать, мать давит, а тот, кого ты любишь, молчит за тысячу километров.
— И ты сошлась с Асланом, — сказал я.
Она дёрнулась, будто я ударил.
— Сошлась, — тихо. — Назло. Себе назло, не тебе. Чтобы жить, понимаешь? Чтобы не сидеть и не ждать привидение. Аслан хороший. Верный. На руках носит. — Она усмехнулась, и в усмешке было больше боли, чем злости. — Только знаешь, что я поняла? Что я с ним делаю?
Я молчал.
— Я его топчу, — сказала она глухо, глядя в сторону. — Каждый день. Он мне слово — я ему десять. Он мне цветы — я ему, что дёшево. Он терпит. Прощает. Смотрит вот этими своими собачьими глазами и прощает всё. А я топчу ещё сильнее. И не могу остановиться.
Она наконец подняла на меня глаза.
— И только сегодня, когда я тебя в дверях увидела, я поняла почему. Я ведь его меряю тобой, Пахомов. Каждый день, не замечая. И каждый раз он проигрывает. Он не виноват, что он не ты. А я его за это казню. Это подло, я знаю. Но я ничего не могу сделать.
В переулке было тихо. Где-то наверху, в окнах Руслана, всё ещё бубнила музыка, но сюда долетал только глухой ритм.
Аслан стоял в дверях подъезда. Слышал, наверное, всё. И не уходил. Стоял и смотрел на неё — преданно, обречённо, как смотрит человек, который всё про себя понял, но уйти не может.
Вот тут и была вся беда. Лена меня любила — это читалось в каждом слове. Но любила не настоящего меня, которого не знала и не могла знать. Любила образ — мальчика, до Чехова. А того мальчика больше не существовало. И сказать ей правду я не мог. Не «я тебя разлюбил», не «у меня теперь другая» — а ту правду, единственную, которая всё бы объяснила. Что я не сидел. Что меня не за валюту. Что я не бандит. Это была чужая тайна, государственная, и за неё с меня бы спросили так, что мало не показалось.
Я мог сказать ей только одно, и оно ничего не объясняло.
— Я не сидел, Лен, — тихо проговорил я. — Это правда. Но больше я тебе ничего сказать не могу. Не потому, что не хочу. Потому что не имею права. И ты мне не поверишь — я бы на твоём месте тоже не поверил.
Она смотрела на меня долго.
— Вот видишь, — наконец сказала она. И в голосе уже не было крика — только усталость. — Опять загадки. Опять «не могу сказать». Ты всегда был такой. Весь в себе, весь в каких-то своих делах, тайнах, расчётах. Будто на сто лет старше всех нас. С тобой невозможно просто жить, Пахомов. Просто гулять, держаться за руки, строить планы. Ты всегда где-то не здесь.
И в этом она тоже была права. Куда правее, чем сама понимала.
— А мне хочется жить, — тихо закончила она. — Понимаешь? Просто жить. Чтобы человек был рядом, а не исчезал. Чтобы можно было спросить и получить ответ. Аслан — он простой. С ним скучно. Но он здесь. А ты…
Она не договорила. Перевела взгляд на Марину, стоявшую чуть поодаль, — оценила её взрослую красоту, дорогой костюм, спокойствие — и что-то в её лице окончательно погасло.
— А ты уже не мой, — сказала она совсем тихо. — Я вижу.
Я смотрел на неё, и мне было до боли, до спазма в горле жаль её. И себя. И того, чего уже не вернуть.
Господи, как же я хотел снова стать тем мальчишкой. Сидеть с ней за одной партой, ловить её насмешливый взгляд через ряд. Бежать после уроков домой, чтобы вечером встретиться у подъезда. Делать вместе домашку, путаясь в её тетрадях и своих мыслях. Чувствовать тепло её руки, её дыхание, её доверчивое, наивное «я тебя дождусь». Всё это было настоящим. Самым настоящим, что у меня случилось в этой второй, безумной жизни.
Но я смотрел на неё и понимал: это уже прошлое. Закрытая дверь.
Даже если мы сейчас бросимся друг другу навстречу, даже если всё вернётся — ничего не будет как раньше. Я не смогу забыть, что меня предали. А меня предали — пусть не со зла, пусть под давлением, пусть от усталости и страха, но предали. Не дождались. Поверили чужой брехне быстрее, чем мне. А она — она каждый раз будет вздрагивать и замыкаться, натыкаясь на мои тайны, на моё вечное «не могу сказать», на этого странного, взрослого, чужого человека внутри знакомого мальчишки.
Та Лена — школьная, светлая, с хрустальными замками в голове — осталась в прошлом. И тот мальчишка, что любил её до Енисея, до КГБ, до Чехова, — тоже остался там. Их больше нет. Ни её, ни его.
А есть новый Игорь Пахомов. Который решил идти дальше. Вперёд. Даже если больно. Даже если эта рана не затянется никогда.
— Прощай, Лена, — тихо сказал я. — Живи. Просто живи. У тебя получится.
Она не ответила. Только смотрела — долго, мокро блестящими глазами, — а потом резко отвернулась и пошла обратно к подъезду, где в тёмном проёме всё ещё маячил преданный, обречённый силуэт Аслана.
Я отвернулся первым. Так было легче.
Марина молча взяла меня за руку и повела к машине.
Она не сказала ни слова. Ни тогда, у подъезда, ни когда мы сели в её белую «шестёрку». Просто резко повернула ключ, и движок взревел. Машину она вела на повышенной, злой скорости — стиснув зубы, вцепившись тонкими пальцами в руль так, что побелели костяшки. Фонари неслись мимо размытыми жёлтыми полосами, ночной Хабаровск летел навстречу и проваливался назад. Она молчала, и в этом молчании было всё разом: ревность, страх, что я останусь там, у того подъезда, в том прошлом, — и яростное, упрямое желание вырвать меня оттуда, забрать себе, целиком.
Я тоже молчал. Мне нечего было сказать. Да и не нужно.
В её квартире было темно и тихо. Мать, видимо, ещё не вернулась.
Марина закрыла за нами дверь, прислонилась к ней спиной на секунду — а потом повернулась ко мне. В полумраке прихожей её глаза горели тем самым тёмным, отчаянным огнём.
И она не стала ничего говорить.
Просто шагнула ко мне вплотную, рванула молнию моей куртки, стянула её с плеч и отшвырнула на пол. Её руки, обычно такие осторожные, сейчас были жадными, требовательными, почти злыми. Она целовала меня так, будто хотела стереть с моих губ память о другой, выжечь дотла всё, что осталось там, у чужого подъезда. Будто доказывала — мне, себе, всему миру, — что я здесь. С ней. Только с ней.
И я не сопротивлялся.
Я позволил ей снять с меня всё — рубашку, память, тяжесть этого вечера, ноющую рану, которая ещё пульсировала где-то под рёбрами. Позволил утащить себя в тёмную спальню, в её тепло, в её отчаянную, ревнивую нежность. Она брала свое жадно, исступленно, без слов — и в этой её ярости было больше любви, чем во всех клятвах на свете.
А я отдавался этому без остатка. Потому что это было настоящее. Живое. Здесь и сейчас.
И где-то в этом тёмном, горячем, спасительном водовороте старая рана наконец затихла. Не зажила — нет. Но затихла. Уснула.
Этого пока было достаточно.