Огромный военно-транспортный Ил-76 гудел четырьмя турбинами так, что плотный, вибрирующий гул, казалось, въедался прямо в череп. В холодном сером грузовом отсеке пахло авиационным керосином и промёрзшим металлом. Где-то далеко внизу, под плотным одеялом январских облаков, тянулись бесконечные, засыпанные снегом хребты Урала, разделявшие империю на «до» и «после».
Наступил 1987 год. Год, который в моей прошлой памяти стал началом конца, а в этой — становился моим личным вызовом.
Я сидел в жёстком кресле у борта. Слева, чуть поодаль, устроились полковник Зорин и капитан Сазонова — тихо, доверительно о чём-то ворковали. Ещё тогда , я приметил, что между Наташей и майором, её мужем, пробежала кошка. А теперь мне, старому солдату, не знающему слов любви, стала ясна и причина. Служебный роман с полковником. Ну кобель, ну хват. И ведь из себя правильного строит. Впрочем, чужие отношения — не моя забота.
Я отвернулся, засунул руки в карманы куртки и тупо уставился на паутину стальных тросов на рампе. Голова всё ещё гудела — но уже не от рёва двигателей, а от осознания той, той задницы в которой я сейчас балансирую.
Моя первая студенческая сессия завершилась. Мягко говоря, с приключениями. Почти всё я сдал хорошо. А вот с химией случился полный, безоговорочный облом.
Первый же экзамен я завалил.
Просто не выдержал. Разум дал сбой, перегорел, как копеечный предохранитель под тройным напряжением. Безумный предновогодний марафон, который устроил мне Зорин со своими бесконечными отчётами, помноженный на изнурительную грамматику Таисии Петровны и драконовские требования преподавателей, выжал меня досуха. Плюс после того их химического «угощения» на даче я двое суток ходил как мешком пришибленный. На экзамен явился со свинцовой головой, перенервничал перед строгим доцентом, перепутал валентности в простейшей цепочке — и схватил жирную двойку.
Холодный душ. Пересдачу назначили на утро девятого января.
И вот вечером восьмого, когда я сидел в коммуналке, обложившись учебниками по неорганической химии и вдалбливая в чугунную голову свойства галогенов, в прихожей оглушительно зазвонил телефон.
Я сорвал трубку. Спокойный, деловой голос Наташи:
— Игорь, привет. Собирай вещи. Завтра утром летим в Москву. Будь у подъезда как штык, машина в шесть.
Я на секунду онемел — а потом меня взорвало:
— Наташа, вы там в своём Комитете совсем берега попутали?! Какой полёт?! У меня завтра в девять утра пересдача! Завалю — декан, матушка Марины, сотрёт меня в порошок и отчислит к чертям!
— Жди, — коротко бросила Сазонова и повесила трубку.
Я , мысленно посылал всю их контору по самому длинному таёжному маршруту. Но не успел дойти до комнаты, т телефон зазвонил снова.
— Игорь? — голос Наташи был ленивым, почти сонным. — Вопрос решён. Химия твоя закрыта. В ведомости стоит «хорошо». Собирай чемодан.
Я медленно опустил трубку на рычаг. Внутри разлилась странная, липкая пустота.
От оперативности я, конечно, обалдел. Но радоваться почему-то не хотелось. Наоборот — к горлу подкатил холодный ком паршивого предчувствия.
Если КГБ теперь решает мои учебные проблемы одним звонком из Управления — пиши пропало. Это классический троянский конь, заботливо подложенный под дверь. С этой минуты я для всего института официально становлюсь блатным сынком с волосатой лапой наверху. Любой препод, любой декан отныне будет знать: Пахомова трогать нельзя, за ним серьёзные люди в погонах. Моя мечта о тихой, учебе — и без того уже захлебнувшаяся в этой шпионской круговерти — окончательно превратилась в фарс. Они вяжут меня по рукам и ногам невидимыми, но стальными нитями долга. Да и какой из меня после такого выйдет специалист? Тем более что советская стоматология и так плетётся в хвосте мировой, а настоящую школу мне предстоит проходить уже там, в Америке.
Но с другой стороны.
Я усмехнулся, глядя в тёмное хабаровское окно, за которым кружила январская метель. С какой стати мне рефлексировать? Этот марафон, из-за которого я перегорел и завалил экзамен, устроили они? Они. Мою память выжимали досуха? Они. Вот пусть сами мои двойки и разгребают. Своё я ещё заберу, а пока дают халяву — надо брать и не морщиться.
Когда тяжёлые колёса шасси с глухим ударом и визгом резины коснулись обледенелой полосы, за окном уже окончательно стемнело. Сели где-то на военном аэродроме в Подмосковье. Едва рампа поползла вниз, впуская в отсек сырой морозный воздух и запах гари, нас уже ждал армейский УАЗ — обычный, серый, с брезентовым верхом, сквозь щели которого безбожно сквозило.
Я усмехнулся, глядя, как Наташа брезгливо наморщила нос, забираясь вслед за мной на жёсткое заднее сиденье. Ну да, понятно. Это в Хабаровске она — роскошная капитан Сазонова, и звезда местного масштаба на своей вишнёвой «восьмёрке». А здесь, в столице, таких, как мы, три рубля за километр в базарный день. И полковник Зорин тут никто. Провинциальные чины, привёзшие в Центр ценный груз. Ковров нам никто расстилать не станет.
Мне-то терять было решительно нечего. Я запрыгнул на сиденье, откинулся на жёсткую спинку и закрыл глаза. Решать я сейчас всё равно ничего не решаю. Будь что будет.
Мысли невольно вернулись к Марине. С ней снова вышел полный разлад. После того как я, решив больше не юлить, рассказал ей про свой «контракт» с Конторой, она словно зажалась. Стала настороженной, чужой. И сколько я ни объяснял, что выбора у меня не было, Марина всё реже и неохотнее оставалась у меня в коммуналке. Вчера, перед самым выездом, я пытался ей дозвониться. Длинные, гулкие гудки в пустоту. Не ответила.
«Что ж, такова жизнь, — цинично подумал я, чувствуя, как ворочается внутри холодный, взрослый опыт. — Может, так и надо. Ещё одно подтверждение моего старого правила: не привязывайся ни к кому. Слишком дорого потом обходятся осколки».
Перед отъездом я набрал родителей. Коротко соврал, что еду с другом в Москву на пару недель — посмотреть столицу, закрыть кое-какие хвосты. Покидал скромные пожитки в сумку — и вот я здесь. Готов к очередному прыжку в неизвестность.
Впереди, насупившись, сидел Зорин. Похоже, его самолюбие тоже сейчас знатно страдало. В Хабаровске он вершил судьбы, а тут ехал рядовым сопровождающим, и эта столичная приземлённость явно била по его полковничьему эго. Ну-ну. Посмотрим.
А у меня в голове вертелись два конкретных вопроса, ответы на которые предстояло получить в ближайшие часы.
Первый: куда именно нас везут? Если прямиком в Центральный аппарат — дело дрянь. Слишком много я наговорил на той даче под транквилизаторами. Все эти мои тезисы про неизбежный крах Союза, про гласность как яд, про приватизацию партийных денег комсомольцами. В восемьдесят седьмом за такое расстрелом уже не пахнет — а вот запереть в ведомственном «санатории» закрытого типа и вдумчиво, по косточкам, разобрать мой мозг — это запросто.
Второй: если едем не на Лубянку, а к старому другу Зорина — окажется ли тот таким же циничным хранителем номенклатурных благ, как я предполагаю? И если да — на каком языке с ним говорить, чтобы продать свои знания подороже и не продешевить на этой финальной распродаже империи?
УАЗ дёрнулся, взревел мотором и покатил по заснеженной бетонке в сторону глухого московского шоссе.
Ехали долго. Но когда наконец въехали в город, я, грешным делом, начал получать настоящее удовольствие. Москва восемьдесят седьмого — сонная, заваленная грязным январским снегом столица угасающей империи. Жёлтые огни редких фонарей, проступающие из морозной дымки сталинские высотки, медленные троллейбусы, похожие на озябших синих китов. Даже московские пробки — тогда ещё ленивые, из «Волг» и чадящих «Икарусов» — вызывали острую, щемящую ностальгию. Пробкам я был даже рад: можно спокойно разглядеть из окна город из моей прошлой-будущей жизни.
Ближе к центру сказка закончилась. Нас жёстко тормознул патруль ВАИ. Оно и понятно: обшарпанному, заляпанному армейскому уазику с немосковскими номерами кататься по столице не полагалось.
Зорин тут же попытался блеснуть грозными красными корочками, приоткрыв запотевшее стекло. Но увы — столичный асфальт быстро обламывает провинциальную борзость. Ваишники и бровью не повели. Корочки не проканали. Строгий лейтенант в белой портупее вежливо, но непреклонно потребовал документы у всех. Пришлось и Наташе, и мне лезть за бумагами.
После этого показательного щелчка по носу Зорин окончательно заскучал. Уткнулся подбородком в воротник шинели и всю дорогу молчал как сыч.
Я искоса поглядывал на его насупленный профиль и мысленно усмехался. Так-так, Илья Игоревич. Папаня со взором горящим. Ведь если вдуматься — помимо очевидного эго и слабости к молодым женщинам (роскошная Наташа под боком явно тешила его самолюбие), нежелание перемен было у него абсолютно логичным. Понятно же, за какое старое он держится. При этой угасающей системе у него есть всё: прочное положение, уважение подчинённых, понятная цель, статус и верная краля рядом. Зачем ему перемены? Перемены для него — личная смерть. И вот он, болезненно упрямый идеалист, пытается соломинкой остановить летящий под откос бронированный танк истории.
Вот только кто ему это объяснит? Уж точно не семнадцатилетний «провидец» с заднего сиденья.
Выскочив из Москвы, мы снова помчались — теперь на север. Через полчаса въехали в густой лес, который минут через десять так же резко оборвался, и мы упёрлись в шлагбаум.
На этот раз нас встречали не суровые ваишники, а сержант милиции в новеньком тулупе — из спецдивизиона охраны. Поначалу он скользнул по нашему облезлому армейскому чуду презрительным, скучающим взглядом столичного стража: мол, куда вас несёт, провинция, тут вам не лесоповал. Но Зорин, не меняя хмурого лица, протянул в окно спецпропуск и те самые «непробиваемые» корочки.
Сержант вальяжно взял их, удалился в тёплую будку — и вернулся на удивление быстро. Куда только делась спесь. Поднял шлагбаум, козырнул и даже вежливо махнул нам на прощание рукой.
И мы въехали. Прямо в 21 век.
За высоким забором лежал совсем иной, отрезанный от советской серости мир. Двух- и трёхэтажные кирпичные коттеджи с огромными окнами, кованые ажурные ограды, укрытые на зиму плотными чехлами декоративные фонтанчики, которые летом, должно быть, лениво журчали под вековыми соснами. УАЗ мягко катил по идеально расчищенной дороге сквозь живописный заснеженный посёлок. Вокруг стояла звенящая, благородная тишина — покой и сытое, вековое довольство.
Я прекрасно понимал, куда мы приехали. Закрытый заповедник для партийной и номенклатурной элиты.
Это что же получается, граждане хорошие? Денег в стране нет, но вы там держитесь? Вы тут, за глухим трёхметровым забором в сосновом бору, красиво отдыхаете под импортный балычок и французский коньяк, а рабочее быдло пусть за синей варёной колбасой да талонами на сахар часами на морозе выстаивает?
В биржевой торговле есть термин — «стадный синдром», эффект толпы. Чем больше народу безумно скупает бесперспективный актив, тем правильнее каждому кажется его собственное решение. Цена летит в космос, раздувается гигантский смертельный пузырь, готовый вот-вот лопнуть, но толпа всё хапает и хапает — потому что «все же берут».
Так и вся наша огромная неповоротливая страна жила в этом затянувшемся иллюзорном пузыре стабильности. Покупали ложь, покупали дефицит, верили в вечность системы. До тех пор, пока Михаил Сергеевич со своей гласностью не попытался открыть людям глаза. Открыл — на свою же голову, и первым огрёбся по полной, когда пузырь лопнул, похоронив под обломками и его самого, и всю эту дряхлую элиту, что так уютно отдыхала за ажурными заборами.
Зачем им перемены? Перемены для них — личная смерть.
УАЗ мягко притормозил у красивого двухэтажного дома. И вот тут я невольно присвистнул про себя.
У крыльца, припорошённая снегом, стояла «Чайка».
Так-так. «Чайка». Не «Волга» даже — «Чайка». Машина, которую в стране не купишь ни за какие деньги, потому что она в принципе не продаётся: только по спецразнарядке, только высшему эшелону, министрам да членам ЦК. Если хозяин этого дома катается на «Чайке» — значит, сидит он где-то очень, очень высоко. Гораздо выше скромного полковника Зорина.
И тут я задумался. Если Пётр Васильевич — а я почти не сомневался, что дом его, — живёт вот так, то либо он совсем не тот, за кого себя выдаёт, либо в самом КГБ верхушка давно устроилась куда сытнее, чем полагается скромным рыцарям плаща и кинжала.
Впрочем, что я вообще знал о них, о настоящих? Только то, что читал потом, в $1990$-е. А тогда, в $1990$-е, было модно всё поголовно поливать грязью, лить помои вёдрами — контора, партия, всё скопом. Правда там мешалась с враньём так, что не разберёшь. А потом… потом мне уже стало не до того. Я варился в собственном котле, в другой стране, в другой жизни.
Странная всё-таки штука судьба. И что же я такого натворил в той, прошлой жизни, что вселенная взяла и зашвырнула меня обратно сюда, в этот стылый сосновый бор $1987$-го? Хотя нет. Глупо философствовать. Может, и не было никакого высшего замысла. Может, просто атом какой-нибудь встал не туда — и вот я здесь. Ищи потом смысл там, где его нет.
Мы вышли из машины и поднялись на крыльцо.
Дом внутри оказался — тихий, сдержанный и по-настоящему красивый. Весь интерьер просторной гостиной сочетал в себе черты викторианской респектабельности и тяжелого английского стиля, густо замешанного на номенклатурной роскоши. Никакого аляповатого шика с коврами на стенах и чехословацким хрусталем в серванте, который я успел повидать в этой жизни. Стены от пола до середины были обшиты филенчатыми панелями из благородного темного мореного дуба, переходившими выше в тисненые обои глубокого винного оттенка. Пол устилал тяжелый шерстяной ковер ручной работы с приглушенным персидским узором, скрадывавший любые шаги.
У массивного камина, облицованного зеленоватым мрамором, расположились два глубоких кожаных кресла «Честерфилд» с характерной каретной стяжкой, . Рядом на лакированной дубовой тумбе т новенький японский телевизор Sony Trinitron — вещь безумно дорогая и статусная.
Но всё это будто нарочно отступало на второй план, уступая место настоящему антиквариату.
В углу гостиной возвышались исполинские напольные часы конца XIX века в футляре из шпона пламенного махагони, увенчанные резным карнизом с латунными фиалами. Сквозь тяжелое стекло выверенно раскачивался массивный маятник, а за резным циферблатом, украшенным диском фаз Луны и гравировкой старинного лондонского мастера, мерно и гулко, словно само время, билось механическое сердце дома. Каждые пятнадцать минут часы издавали глубокий, бархатистый перезвон .
По стенам, подсвеченные скрытыми софитами, висели картины — явно недешёвые и явно не из комиссионок. Мой взгляд из будущего сразу выхватил четыре подлинных шедевра русской классической школы и европейского реализма.
Такие вещи в 1987 коллекционировали именно те, кто уже понимал: бумажные деньги — тлен, а вот холст хорошего мастера и старое золото переживут любую власть. Модно сейчас было вкладываться в это. Дальновидно.
Ну что тут скажешь. Видал я дома и покруче — в той, будущей жизни. Так что робеть и открывать рот от восторга я не собирался.
Мои сопровождающие — Зорин и Наташа — как-то сами собой замялись у порога. Топтались, не проходя дальше прихожей, будто ждали приглашения. И вот это было любопытнее самого дома.
А я, не будь дурак, спокойно, как был, в обуви, прошёл в большую прихожую-холл и по-хозяйски уселся на широкий кожаный диван.
Пусть смотрят.
Потому что до меня начало доходить главное. Кто-то очень неглупый и очень влиятельный нарочно устроил всю эту мизансцену. И «Чайку» у крыльца, и то, что грозного полковника Зорина здесь мурыжат у порога, как мальчишку на побегушках. Всё это говорило об одном: хозяин дома хотел, чтобы Зорин отчётливо понял своё место. Что он тут — никто. Пешка, доставившая посылку.
А раз так — то и разговор со мной этот человек собирался вести совсем на другом уровне. Через голову Зорина.
Что ж. Это меня как раз устраивало.