К книге
Четырежды в бегахI
6%
I
1

Ясно помню зарождение белогвардейщины, захват власти белыми и укрепление этого режима в северной Финляндии. Помню войну против наступающей армии лахтарей-мясников[1], поражение наше на войне и то, как я попал в руки мясников, когда они при помощи Германии овладели страной. Помню, как замолкли наши пушки, с каким ощущением жути мы сложили оружие и с какой горечью готовились перенести надвигавшееся бедствие. Все это помню до мельчайших подробностей.

Менее отчетливо припоминаю последующий период — жизнь в концентрационных лагерях, уныние стотысячной армии заключенных, грабежи, массовые пытки и голод. Припоминаю это слабее потому, что был болен. Я был ранен на фронте.

Хорошо помню только название лагерей, номер заключенного, кучи мусора, откуда я выкапывал крохи пищи после выздоровления. Это запечатлелось в памяти на всю жизнь.

Помню распоряжение тиранов о том, чтоб ворота лагерей немного приоткрыть, — они боялись, что урожай останется неубранным и страну постигнет хозяйственная разруха. Палачи нуждались в нашей рабочей силе. И вот началась кутерьма… Это распоряжение открыло десяткам тысяч лагерников дорогу к хлебным полям.

Был июнь-июль.

В это время и я, заключенный № 8164, Лаури Виллегард Оллила, оставил страшный лагерь Рихимяки и прибыл в город Тавастгус, домой, к хлебу. Но я не входил в эту тысячную армию условно освобожденных. Я был из другого легиона, который также исчислялся тысячами.

Я был беглец.

Не трудно догадаться, что я, как и прочие, вырвавшиеся из лагеря, хотел прежде всего есть — есть страшно много, и мне казалось, что ни у кого и никогда еще не было такого аппетита.

Вес мой к тому времени упал до сорока шести килограммов. Удивительно, как я нашел в себе силы бежать и как мог жить, дойдя до такого отощания! Я был живым скелетом.

Весь в лохмотьях, я постучался в дверь. Сердце сжималось от ожидания. Была ночь, и в городе было спокойно. Меня никто не заметил.

Мать услыхала стук и прибежала открывать. Она выглянула в приоткрытую дверь и жалобно воскликнула:

— Ой, голубчик, какой ты жалкий! Кого ты ищешь?

Мать не узнала меня в темноте. Но когда я вошел в комнату и шопотом сказал: «Это ведь я», — мать вздрогнула и горько заплакала. Когда она зажигала лампу, я видел, как слезы градом катились по морщинистому лицу и руки ее дрожали. Я обнял ее и спросил: «Где Эркки?» Мать не сразу ответила. Она заплакала еще сильнее и еле молвила:

— Эркки казнен.

Тогда и у меня в глазах потемнело. Я посмотрел на пустую кровать брата и на кошку, которая лежала на подушке… Казалось, что сердце разорвется. Я заплакал как ребенок. Ясно представился мне брат, с которым я делил горести и радости. Представилось, как под зеленым травяным покровом лежит он, истерзанный… От горя, голода и усталости я дрожал точно в лихорадке. Потом спросил:

— Где это произошло? В Суоменлинна?

— В Суоменлинна, — ответила мать.

Помню, как мать кормила меня, словно маленького ребенка, молоком и кашей, то и дело вскрикивая от ужаса:

— Ой, бедняжка, до чего ты похудел!.. Везде только орлы смерти и несчастье… Ты поправляйся и живи у меня. Не оставляй меня одну, — ты не должен умереть, ведь ты уже дома…

Помню также, как мне хотелось ответить: «Что ж тут горевать, я не умру!» Но слова застревали в горле. Не мог говорить, потому что, заглядывая тайком в глаза матери, я отчетливо видел, как она боялась за меня.

И действительно, многие тысячи несчастных, которые попали домой и думали, что они спаслись, не выдержали и погибли. Многие умерли от душевного потрясения, увидев, что дома их разграблены и родственники убиты. Многие умерли просто от переедания: истощенные организмы не были в состоянии усвоивать пищу.

Тогда повсюду за нами бродила смерть. Она настигала нас дома, но очень часто и вне дома: пулей из-за угла или ударом ножа лахтари прервали жизнь многих моих боевых товарищей. Мы, сыны пролетариев, забыв об уроках Парижской коммуны и понесши так много жертв, продолжали нести их и дальше. Везде рыли для нас могилы. И все же мне казалось, что жизнь только начинается. Теперь и я что-то знал…

…Я вытер слезы и принялся поглощать принесенную матерью пищу. Аппетиту моему не было границ. Я ел столько, что живот стал круглым, словно зоб у птицы, но мне все еще хотелось есть. Я не боялся объесться. Ждал, пока немного сойдет, и принимался снова за еду. Так продолжалось суток пять-шесть, даже ночью вставал и садился за стол. Я стал оживать и крепнуть, но к домашнему столу больше нечего было подать… Запасы матери иссякли. Их хватило только на неделю…

Тогда старуха-мать жалостно посмотрела на меня и сказала:

— Тебе надо бы получить продовольственную карточку. Говорят, что их выдают и условно освобожденным. А также табачную карточку…

Мне сразу сделалось неловко, я подумал и потом ответил:

— Да, конечно, карточки следует достать. А что, если я сейчас оденусь и пойду за ними?

Стал одеваться; обулся в сапоги брата; они мне подошли прекрасно, ибо мы с братом были близнецы. Завязывая шнурки, подумал со страхом: «Мать думает, что я условно отпущенный. А как бы она ужаснулась, если бы меня арестовали и расстреляли как дезертира из концентрационного лагеря! Подобных случаев было так много… Не посылала бы она своего сына тогда за карточками». Потом я соскочил со стула, схватил шапку с вешалки и вышел на улицу.

Июльское солнце пекло беспощадно. На улице царила тишина. Я остановился на миг у ворот дома и оглянулся в сторону Полтинахо, где теперь также помещался лагерь, затем стал медленно шагать к центру города. Там блестели кресты на церквах; они торчали, заметно возвышаясь над старым кладбищем и низенькими постройками пригорода. Надо мною жужжали телефонные провода, и со стороны Красных ворот слышалось пение петухов. Остановился у казарм, повернул направо и тут же встретил одного товарища детских лет. Он уже издали приветствовал:

— Эй, здорово! Где же ты пропадал? Давно не было видно. Как дела? Однако же ты похудел…

Я отвечал, как попало:

— Как не похудеть! Работал железнодорожником в Гельсингфорсе последние годы. А ты где?

— В мастерской, где и раньше. А отца расстреляли.

— Да, проклятое время настало! Убивают, сколько хотят. У меня брата нет в живых, и все родственники арестованы, не знаю, кто еще жив и кто в могиле. Куда, идешь?

— В Полтинахо. Несу брату немного поесть. Да, но ты ведь, кажется, тоже девяносто шестого года рождений? Двадцатого нас призывают.

Он говорил о призыве в армию, объявленном на-днях в газетах. Об этом я еще совершенно не думал, так что сразу ничего не сумел ему ответить.

— Да, тоже, — пробормотал я рассеянно. — Видел объявление в газете. А ты думаешь итти?

— Не знаю. Пожалуй, другого выхода нет. Там страшный режим и питание скверное. А ты как?

— Не решил еще. Там видно будет. После поговорим. Будь здоров!

— До свидания!

Он ушел со своим пакетом, а я рассеянно дошел до другого конца казарменных построек. Но тут пришлось остановиться; дальше также были размещены казармы, и лахтари отгородили их колючей проволокой от прочего мира. Слышался шум и крики, и где-то за казармами ревели трубы военного оркестра.

Повернул обратно на главную дорогу. Опять стали попадаться навстречу знакомые лица. Приветствия, кивки… Останавливался поговорить с некоторыми из знакомых. Как много произошло нового за месяцы моего пребывания на фронте и в заключении!..

— Знаешь ли, — спросила одна знакомая девушка, работавшая в типографии, — что немцы, когда подходили к городу, стали сразу его бомбардировать? Возникла масса пожаров!..

— Да, знаю. Мать мне рассказывала. Но немцы должны были знать, что в городе ведь у них были самолеты?

— Конечно, но они хотели захватить город с бою. Тогда они могли требовать больше компенсаций за свой поход. И грабить еще начали… Ну и народ тоже!

— Правильно. Но есть и порядочные люди. Я, знаешь ли, видел…

Хотел рассказать о виденном в Рихимяках, но вспомнил, что было бы неосторожно брать примеры оттуда. Было лучше, чтобы девушка ничего не знала о моем пребывании на фронте, не говоря уже о заключении.

Девушка кивнула головой:

— Да, имеется, конечно: это же мобилизованные рабочие. Среди них и наших немало, например, в числе гамбургских ребят… Но офицеры у них настоящие живоглоты. Один из них расстрелял мирного пожарника у колодца. Приказал отвернуться и выстрелил в затылок… А другой расстрелял полицейского, вон там, на горе. Обыскал и нашел в карманах револьвер. Потом лишь спросил: большевик или меньшевик? И когда тот ответил, что полицейский, то трахнул его из его же револьвера…

— Ну! — ответил я. — Но это же благородный поступок. Полицейский, наверное, был один из самых заядлых, раз так ответил. Такому следовало бы всегда попробовать из своего же оружия, не так ли?

— Хи-хи! — смеялась девушка: — да брось! Не знаю, насколько он был прилежен службе. Все же думаю, что это было недоразумение. Зайди к нам когда-нибудь, поговорим побольше о новостях и о событиях в Тавастгусе. Отец мой тоже стал красным.

— Разве? Ну, ладно, зайду. Живете там, где и раньше, по соседству с Япиля?

— Что, по соседству с Япиля? Да он же и вся его семья умерли, разве ты этого еще не знаешь?

Девушка очень удивленно смотрела на меня.

— Нет, ничего про них не слышал, — ответил я. — Как же так, вся семья умерла?

— Все покончили с собой. Не захотели достаться на растерзание белым. Все бритвой…

Я наслышался уже стольких ужасов и сам видел их так много, что в первое мгновение этот случай на меня особого впечатления не произвел. Все же я был поражен сообщением девушки. Семья Япиля была слишком для меня близкой. Весть об их смерти стала сильно волновать меня, как только я вдумался в нее. Девушка продолжала:

— Итак, я буду тебя ждать. До свидания. Ай, посмотри-ка туда: вот старик — ну, уж и загребает денег!.. Везет целый воз одежды, снятой с умерших заключенных. Едва лошадь прет. Когда-нибудь и этот старик будет взят в переделку со своим золотом.

Она указала как будто на одного извозчика, но из-за угла вдруг показалось еще несколько упряжек, и тут уж трудно было понять, кого она имела в виду.

— Какой старик? Тот?

Я наобум указал на пегую лошадь и бородатого человека, барахтавшегося с возом, словно корова на скользком льду. И я угадал.

— Тот самый, собачником его называют. Ну, и Америку же он нашел… Весь свой век обманывал собак и собаковладельцев, — теперь поступил на какую-то службу в лагерь заключенных и оттуда частенько возами вывозит одежду. Теперь из него скоро, пожалуй, банкир выйдет. Кто бы раньше поверил, что собачник, таким делом станет промышлять…

— Да, бывает. Теперь все происходит. Так… До свидания. Я должен итти.

— До свидания. Приходи, не забудь.

Я кивнул головой в знак согласия и пошел дальше.

Проходя мимо бывшей русской военной церкви, разглядывал следы пуль в белой штукатурке, и представлялась мне трагическая сцена, которая разыграна была на этом месте во время гражданской войны, когда я был на фронте. Агенты врага заставили здесь отряд красных расстрелять своего начальника разведки, человека, который честно и энергично выполнял свой долг… Буржуазия города с насмешками смотрела на гнусную расправу. Об этом больно было вспоминать. Я бы никогда не поверил в возможность такого события, но сейчас передо мной зияли следы пуль: приходилось верить… Сосчитав следы, — их было шесть, — я пошел дальше.

Был на базаре, смотрел на его пустоту и направился к обеду в ресторан «Монополь». Это было предприятие городского муниципалитета; здесь, в столовой, рабочие устраивали когда-то нечто в роде сборищ и бесед. В столовой я, к удивлению своему, заметил, что подают лишь какой-то водянистый суп из кореньев. Минута недоумения. Я обращаюсь к официантке, дочери сапожника Асп.

— Добрый день, мадемуазель Асп. Узнаете ли еще меня?

Девушка прищурила глаза и заулыбалась.

— Ведь это Оллила! Здравствуйте! Как дела теперь? Вы еще живы? Теперь многих знакомых уже нет в живых или на свободе. Теперь в нашей общине нет никого из мужчин.

Она была религиозна. Такая она была и раньше, когда служила подавальщицей. Точно так же она и ранее любила заговаривать о религиозной общине: когда, например, у негров нехватало штанов или же когда еще что-либо нужно было послать миссионерам… Ее доброе сердце втянуло ее в общину; туда она жертвовала свои копейки, не замечая нужды и горя окружающих. Я ответил:

— Ничего особенного. Это только статистические сведения о смерти… Вы, наверное, уже знаете, что сын Канерве ушел из миссионской общины. Слушайте, Асп. Почему здесь подают суп из кореньев? Это же тюремное кушанье.

Молодая хозяйка засмеялась. Ей, наверное, уже не раз задавали этот самый вопрос.

— Нет, этот суп немного лучше, — объяснила она, — корни вымыты. И говорят, что это корни голландского одуванчика… Сидящие там в углу за столом говорили… Разве я виновата в том, что нет лучше блюд? Если бы здесь не обедало такое множество освобожденных заключенных, то общество наверное улучшило бы качество меню…

Я слушал с удивлением: вот почему здесь подают водянистый суп! Обед мне не понравился, я демонстративно хлопнул тарелкой по столу и вышел. Бродил по городу некоторое время и, наконец, присел на скамейку в церковном садике. Сидя в раздумья, я снова вспомнил о начальнике красных партизан, расстрелянном у церкви. Его образ не покидал меня, и гибель его так резко запечатлелась, что по сравнению с ней бледнели представления о смерти других боевых товарищей. Он стоял передо мной как живой. Такой же точный и рассудительный, каким я его знал в жизни. Это был человек спокойный и притом решительный и дальнозоркий, умевший предвидеть ход событий. У меня нехватало проклятий для его убийц…

Потом мысли перешли на собственные дела. Я встал и, пройдя немного, заметил на дверях деревянного дома надпись: «Контора продовольственных карточек».

Сердце учащенно билось от волнения, но я решил, что бы ни случилось, войти.

Говорят: «все возможно под солнцем». Я пробыл в конторе всего несколько минут, а вышел оттуда радостный и с уверенностью в себе. Продкарточки были у меня в кармане.

«Теперь прямо в полицейскую часть, — подумал я. — Теперь нужно действовать, поскольку у них дела еще спутаны. Нужно получить также паспорт, и тогда я буду пользоваться всеми правами гражданства при всех прелестях террора». Мне казалось, что паспорт для беглеца — клад, который дороже золота.

Я боялся, что в конторе осыпан буду градом вопросов; я долгое время отсутствовал из родного города, но согласно существующим положениям числился еще в душевых списках. Думал, что продовольственных карточек без удостоверения личности мне не выдадут или потребуют доказательств об утери удостоверения. Но карточки мне выдали без всяких расспросов, по душевым спискам. Дела в этой канцелярии были еще в полном беспорядке. Почему же не предположить, что хаос царит также и в полицейском управлении? Я разыскал в бумажнике фотографическую карточку, пригодную для паспорта, и торопливо зашагал к полицейскому управлению. «Нужно попытаться, — подумал я, — что бы там ни вышло. Теперь, не медля ни часа, нужно получить паспорт — или никогда. Возможно, обо мне у них еще ничего не известно, если только полицейские чего-нибудь не учуяли. Ну, ладно, пусть, они о своем деле, а я о своем… Нужно войти!»

И я вошел. Но это оказалась мелочная лавка, а не полицейская часть… Мне захотелось купить сахару и табаку по новым карточкам и вообще мне захотелось убедиться, дают ли по ним что-нибудь. Купил также кофе и потом зашел в полицейскую часть.

Во рту я держал кусок сахара, и выражение лица у меня было совершенно беспечное, когда я поднимался по лестнице к паспортной кассе, за которой молодой, но очень некрасивый чиновник рылся в бумагах. Я положил сахар и кофе на столик, вынул фотографическую карточку и сказал:

— Я бы попросил оклеить этот снимок рамочкой. Нужно бы съездить в Гельсингфорс…

Чиновник взял снимок, посмотрел на него, потом перевел глаза на меня и, бегло окинув взглядом мои покупки, засмеялся.

— Оклеить, говорите? Что ж вам Гельсингфорс? Разве Тавастгус не нравится? И ведь это же ваш родной город.

— Да, я действительно родом отсюда. Но есть дело в Гельсингфорсе…

— Так, ну, что ж, напишем паспорт. — Чиновник взял перо. — Теперь запишем имя и фамилию… Как?.. Я ведь забыл… ага, на карточке обозначено. Вы только-что сегодня получили продовольственные карточки? Как же вы так долго могли прожить без них?

Вопрос был ошеломляющий. Но я сразу придумал ответ:

— Я работал в Гельсингфорсе на железной дороге. Дома пробыл лишь несколько дней.

— Так, понимаю! На какой срок нужно отметить, хватит ли шесть месяцев?

— Хватит, даже меньше можно.

— Запишем шесть. — Перо заскрипело по бумаге. — А теперь печати; наложим теперь и их, чтобы вид был более официальный, да и красоты больше… На карточку наложим также и напишем поперек… Вот, и опять паспорт готов!

Он был весь как солнечный день, и я, почти никогда не имевший общения с полицейскими, с удивлением смотрел на этого человека, который вежливостью искупал свою неприятную внешность.

— Вот вам, пожалуйста! — продолжал он. — Но послушайте, — вдруг заговорил он полушепотом, оглядываясь на двери, — вы только ни в каком случае не признавайтесь, что были у красных, ибо для меня, выдавшего вам паспорт, от этого было бы немало неприятностей. Понимаете: меня могут уволить со службы. Вы обещаете?..

Я был так поражен, что долгое время не мог молвить ни единого слова. Знал ли меня этот незнакомый чиновник? Знал ли он действительно, что я беглый, и хотел мне помочь? Нет, это невозможно. Тут скрывалось что-то другое. Чиновник явно подозревал меня в чем-то. Я был ошеломлен.

— Не понимаю… Что вы хотите этим сказать? Вы наверное обознались! — ответил я.

Чиновник посмотрел на меня серьезно и потом разразился звонким смехом.

— Вот, вот, именно так нужно всегда отрицать, хотя я этим не хотел сказать, что в данном случае нужно было отрицать. Впрочем, можете, ваше дело… И вы же служили только солдатом, это не так опасно. А мне, конечно, поскольку я выдал вам паспорт…

— Но слушайте… Что вы говорите? Я же находился в Гельсингфорсе.

— Хе-хе-хе! Ну, ладно, оставим этот разговор. В Гельсингфорсе красные тоже были и сейчас имеются. Но вы и впредь так держитесь… Вам не следовало бы меня бояться, у меня отца лахтари увели… Во мне вы не ошиблись, и я как честный служащий в полиц…

— Я же не был у красных, — твердил я. — Я обижен такими словами. Что вы хотите этим сказать?

— Да, я также этим обижен. Вы думаете, что я не могу подтвердить своих слов, если бы хотел этого? Поставим на этом точку. Или, как хотите, могу подтвердить, чтобы не остаться в ваших глазах лжецом. Вы, наверное, заметили, что за вами кто-то подсматривал, когда вы входили?

Все время, начиная с того момента, как я открыл двери полицейского управления, мои глаза были устремлены только на кассу: я никакого подсматривавшего человека не заметил. Отсюда понятно, в какой мере я был удивлен последними словами чиновника. Я стоял как вкопанный, не понимая, что за этим должно последовать. Но вдруг мысли зашевелились!

Я склонен был предположить какое-то недоразумение.

— Нет, никто не подсматривал, — ответил я. — Могу, если угодно, поклясться. Кто же тут мог следить? Возможно, что обратил на себя внимание кто-либо другой, но не я.

— Да, вот как вы говорите… Через окно, что ли, вы к нам залетели. Не велика ваша зоркость. Именно тот человек подсматривал за вами, кто вас знает. Он-то и сказал мне ваше имя. Эх, вы, мало же вы замечаете… Верните паспорт! Вам все равно не сохранить твердости, если настанет трудная минута. Вы так плохо видите, что вокруг вас происходит… Я не желаю подвергать себя опасности из-за вас… Так, можете итти.

Он бросил паспорт в мусорную корзину, находившуюся под столом, и сам сделал вид, что углубился в работу. Я не знал, что делать. Чувствовал, как холодный пот выступил на лбу; хотел убежать, но мысль о том, что дело еще до конца не проиграно, удержала меня. Я попал под подозрение и сам полез в ловушку. Каялся, что вообще принялся хлопотать о паспорте. Я постоял минутку, подумал и сказал:

— Как же это возможно? Вы не в праве поступать таким образом. Паспорт этот принадлежит уже мне: на нем имеется мой снимок.

— Я уже раз сказал, что можете итти. Паспорт остается здесь, и кончено.

— Но послушайте, господин секретарь. Скоро будет призыв моего года, и если я до призыва не попаду в Гельсингфорс для налаживания своих дел, то от этого государству будет лишь убыток. Я же работал на железной дороге…

В этот момент в комнату вошла женщина, спросила у секретаря что-то по-шведски, после чего постояла несколько минут в недоумении, оглядываясь вокруг. Когда она ушла, я еще раз обратился к чиновнику, настаивая на выдаче паспорта.

— Мне нужно уйти. Я спрашиваю, могу ли получить свой паспорт?

— Что? Значит, вы хотите, чтобы я доказал правоту своих слов, не так ли?..

— Я хочу получить только паспорт. Все прочее является вашим делом, можете поступать как хотите, — ответил я.

— Так.

Он нажал кнопку звонка, и в комнату ринулся полицейский, остановился у дверей и вытянул руки по швам. Чиновник обратился к нему:

— Констэбль, очкастый еще внизу?

— Нет, господин секретарь. Ушел недавно в казарму.

— А Иокинен — тот, который на стороне?..

— Его тоже нет, ушел обедать.

— А Хеландер?

— Хеландер в караульной, позвать прикажете?

— Позовите Хеландера!

Когда Хеландер, высокий и худощавый полицейский с хитрым взглядом, вошел в комнату, мне показалось, что кровь у меня остановилась. Он несомненно должен был узнать меня. Секретарь действительно нашел человека, который изобличит меня, красногвардейца, и тогда останется наверное только один путь — обратно, в лагерь заключенных… Вмиг всплыло воспоминание: наша рота, которая ночью у местечка Эво убила своего командира и перешла на сторону врага, эта проклятая рота, в которую входили полицейские и буржуазные подхалимы, рота, которую мы в чрезмерной своей кротости не стерли с лица земли и в которой этот старший констэбль нес военную службу… В мыслях я снова пережил темную ночь, когда с товарищами-разведчиками пришел в деревню, где мы нашли только изрубленные тела товарищей. Со скрежетом зубовным я решил теперь, что, вероятно, пришла моя очередь умереть под ударами этого констэбля.

— У меня здесь человек получает паспорт, — сказал секретарь старшему констэблю, — но я ему пока не выдал, ибо он не помнит, был ли у красных. Быть может, вы восстановите это у него в памяти. Говорит, что во время восстания находился в Гельсингфорсе…

Старший констэбль посмотрел на меня пристально, взглянул бегло на секретаря и потом на паспорт, который был вынут из мусорного ящика, после чего добродушно усмехнулся.

— Мне сейчас некогда… Занят делом по убийству Линдквиста. Можете выдать паспорт, раз уж написали… Он служил лишь солдатом, которого ввели в заблуждение. Я не хочу мстить, хотя сам и пострадал.

Я вздрогнул от ошеломления. Возможно ли, что констэбль не узнал меня. Вероятно, дело обстояло именно так.

— Вы того мнения, чтобы выдать? — спросил секретарь старшего констэбля.

— Да. Или можно еще у него расспросить, знает ли он что-либо об убийствах и грабежах. Хотя, впрочем, уже по его лицу видно, что это не разбойник и не бандит.

— Слышите ли? Старший констэбль спрашивает, видели ли вы убийц и бандитов на войне. Быть может, еще помните?

Но теперь я уже чувствовал себя уверенно. Схватил сахар и кофе, зажал пакеты подмышкой и сказал отчетливо и внятно:

— Я не намерен отвечать больше на ваши вопросы. Вы не имеете никакою права на основании каких-то пришедших вам в голову мыслей допрашивать меня как преступника. Если сейчас не выдадите паспорт, я обращусь к прокурору или градоначальнику. Не позволю издеваться надо мной.

Паспорт был выдан. Наконец-таки! Взгляд секретаря был изумленный.

— Пожалуйста, будьте добры, извините… Вам не следует оскорбляться; поймите, какие теперь времена. К нам обращаются за паспортами всевозможные субъекты… А вы очень подозрительны с вашими пакетами и карточками. Сравните-ка себя в зеркале с этой фотокарточкой: вы похудели так, как будто бы только что вернулись из концентрационного лагеря… Всего доброго! Только не сердитесь на полицейское управление и не говорите лишнего, чтобы вас там наверху не оштрафовали…

Он показал пером наверх. Там помещался суд.

Я довольный вышел на улицу. Победа осталась за мной. Бодрость моя возросла. Я уверенно зашагал к дому, повторяя про себя «назидательные» слова полицейского. На пути встретил мать. Она ходила получать деньги за вязальные работы и, кстати, продала на рынке какие-то вещи. Я передал ей пакет с кофе. Мы вместе пришли домой.

Предыдущая главаГлава 1 из 17Следующая глава