К книге
Зеркало сердцаТеатральные искры. Артист
86%
Театральные искры. Артист
24

Все мы, святые и воры,

Из алтаря и острога

Все мы — смешные актёры

В театре Господа Бога.

Николай Гумилев

Уже две недели Роман Лурджев — рядовой актёр одного из столичных театров просыпался в холодном поту. На кону была его карьера: маячили двенадцатидневные гастроли в Грецию. И сердце Лурджева замирало в тревоге: возьмут — не возьмут? Как решит всевластный режиссёр: снизойдет ли до верного раба, то есть актёра своего и внесёт его имя в списки счастливцев или… фортуна опять промчится мимо. И жди, верный Лурджев, жди покорно своей участи, старей, выходи в «Аленьком цветочке» Чудищем, Фортинбрасом в «Гамлете», пятым повешенным в постановке «Рассказа о семи повешенных», и так год за годом. Глотай серую пыль кулис, тёмных уголков и закутков сцены. И продолжай мечтать о больших ярких ролях. Так, наверно, маленький рыбацкий баркас мечтает о кругосветном плавании в залитые солнцем страны, грезит сапфировыми морями и изумрудными островами, грезит, пока… не спишут его окончательно на берег. За ветхостью.

Роман уже подзабыл, что звучная его фамилия была лишь сценическим псевдонимом. Что когда-то он, выпускник актёрского факультета с невзрачной фамилией Бинкин, придумал себе новую. И что оттолкнулся в своей фантазии от… скатерти с национальными грузинскими узорами — супра лурджи — скатерть синяя!

Педагог актёрского мастерства в вузе, которому Роман сообщил о своей задумке, долго молчал. Потом осторожно поинтересовался:

— Вы любите грузинский текстиль?

— Ну, — замялся Роман, — просто, когда-то был в Грузии, мне понравилось, как называют скатерть, ну, это их знаменитые национальные узоры — белые на синем фоне, а лурджи — по-грузински — «синяя». И это символ праздника, удачи, я спросил специально, — он окончательно запутался с ответом.

— Неверный ответ, — вздохнул препод. — Я повторял вам, что высшая степень актёрского мастерства — умение вжиться в предлагаемые обстоятельства. В данном случае вам надо было виртуозно обыграть откровенную необычность вашей задумки. Представить её так, что для вас это вопрос жизни и смерти — иметь такой псевдоним. Влюбить меня в эту грузинскую скатерть. А вы начали оправдываться и спотыкаться на каждом слове.

— Я, ну… просто…

— Это ваше решение. И, надеюсь, мои уроки не прошли для вас даром. Актёр должен верить в свои слова и заражать этой верой других.

Родители на затею сына с фамилией только махнули рукой. После того, как любимый, единственный сыночек Ромочка объявил, что идёт в актёры, они предпочитали не выражать своего мнения.

Роман помнил, как при словах «Решил подавать на актёрский» в комнате воцарилась нехорошая тишина. И всё. Отец, всю жизнь после войны проработавший на заводе холодильных установок, отложил газету и долго смотрел на сына поверх очков, мама, посвятившая себя дому, замерла с кастрюлей горячей картошки в руках. Потом отец пожевал губами и произнёс:

— Актёрский так актёрский. Тебе жить. Неси, мать, свою рябиновку. Отметим рождение первого артиста в нашем роду. Как-никак к искусству приобщаться будем.

— Брюмсс! — с недовольным звуком шмякнулся с буфета кот Лувр. Он считал себя главным его хранителем и не любил, когда неожиданно открывали дверцу.

— Гляди-ка, — насмешливо проронил отец, — Лувр тоже в экстазе от твоего решения.

— Хватит! — мать со стуком поставила кастрюлю на стол. — Давайте, наконец, обедать, артисты!

Так Бинкин стал студентом актёрского факультета. А потом Лурджевым. Правда, псевдоним на удачу особого эффекта не принёс. Ему было давно за сорок, родители умерли, вслед за ними загадочно и навсегда исчез Лувр, своей семьи не было, а он так и продолжал выходить на вторых или в детских ролях. Смешно сказать: престарелая Душа Пса[16] в мохнатом костюме и осенней тоской в глазах. И никого твоя тоска не интересует: изволь прыгать на задних лапах и искать Синюю птицу. А где она? Улетела. А может, и не было её никогда, твоей птицы счастья?…

Нет, конечно, и ему перепадало от утех жизни, и милые дамы порой задерживались в его квартире или гримёрке, но не в жизни. Всё было как-то легко, пусто и грустно. Иногда Лурджеву казалось, что существование его лучше всего выражала кукушка в настенных часах. Каждый час она выскакивала из домика с издевательской песенкой: «Ах, майн либер Августин! Всё прошло, всё». Лурджев втайне желал, чтобы часы испортились, тогда их можно было бы выбросить с лёгким сердцем. А просто так расправиться с трофейными, привезёнными отцом часами, рука не поднималась. Оставалось только мечтать, чтобы их временной бег застыл навсегда.

В день икс он с замирающим сердцем подошёл к доске объявлений. На ней под беспощадным стеклом белел бумагой и чернел буквами высочайший рескрипт: список счастливцев, нет, небожителей, едущих на гастроли. Лурджева в списке небожителей не было.

О, высокие берега Эллады, о, ласковое Эгейское море, о, колыбель античности, прощайте, прощайте, прощайте! Нога Лурджева никогда не ступит на греческую землю, грудь никогда не наполнится дыханием оливковых рощ и лавровых ветвей, руки не прикоснутся к камням Парфенона. Жалкий шут, фигляр, возомнивший себя актёром, ты останешься здесь и будешь довольствоваться отражённым светом мечты — рассказами счастливцев о Греции. А они, сродни олимпийским богам, будут снисходительно взирать на тебя и лениво вещать о счастье, которого ты не изведал. Боги, почему вы так жестоки?… Разве о счастье можно говорить лениво?

Хорошо, что сегодня нет спектакля. Лурджев медленно спускался по лестнице. Навстречу летел Уматов — молодой актёр, служивший в театре не более пяти лет. Он посторонился, уступая дорогу.

— Ты едешь на гастроли? — спросил его Роман, хотя уже прочёл ответ в ликующих глазах.

— Да! Везут «Белое облако Чингисхана»[17], я играю там Джамуху, соратника Чингисхана.

— Что ещё? — равнодушно спросил Лурджев.

— «Хитроумную влюбленную»[18] и композицию по Грину. «Алые паруса», «Бегущую по волнам», «Фанданго». Решили, что морская романтика для Греции самое то.

Лурджев не был занят ни в одном из спектаклей. На душе вдруг стало легко и холодно.

— Поздравляю, — беспечно сказал он.

Уматов просиял и запрыгал дальше.

Роман бродил по городу почти до темноты. В доме было тихо и темно, когда он вернулся. Вкрадчиво тикали часы, зловредная кукушка, недавно возвестившая о том, что «всё прошло, всё», теперь уснула на час. Ужинать не хотелось. Лурджев лениво пощелкал пультом от телевизора, плеснул себе водки, попытался послушать музыку, но понял, что хочет только одного — спать.

А наутро солнце плескалось в пыльные окна, скакало сумасшедшими зайчиками по выцветшим голубым обоям. Асфальт стянуло тонким льдом, солнце играло в его гранях, и казалось, что под ноги бросили горсть самоцветов.

У входа в театральный буфет Лурджев встретил артиста Д. Тот был загадочен, как блоковская незнакомка, но пахло от него не «духами и туманами», а копчёной скумбрией и луком.

— Привет! Поздравляю, — хлопнул он Лурджева по плечу.

— С чем? — удивился Лурджев.

— Брось! Будто не знаешь. Ну, что, готовишься увидеть сиртаки и пробовать цацики?[19]

— Да что случилось?

Тут в буфет вошло ещё несколько человек, и общий их вид напоминал двуликого бога Януса: одни лица (их было немного) удивлённо и радостно улыбались, другие (их было гораздо больше) искренне недоумевали.

— Правда, не знаешь? — изумился Д. — Ты едешь в Грецию! В последний момент главреж заменил Грина на «Лису и виноград».[20] Сказал, что это точно грекам понравится. Так что готовься произносить «Ксанф, выпей море!»[21]

— Так роль Агностоса почти без слов, несколько реплик всего, — ахнул Лурджев.

— Старик, — философски изрёк Д. и взял Лурджева под локоть, — хочешь, дам совет? Бесплатный, ибо мы друзья, — хохотнул он и мельком взглянул на себя в зеркале буфета: «хорош- не хорош?». — Подойди к зеркалу (можно дома) и спроси себя: «Я хочу в Грецию?», и, если ответишь «да», тебе будет всё равно, сколько слов в твоей роли. Хоть вообще немая!

«А ведь он прав! — сверкнуло в мозгу. — Две недели я мучился в догадках и надеждах: возьмут- не возьмут, вчера еле волочил ноги от огорчения, а сегодня… Нет, чтобы радоваться — фордыбачу. Роль ему, видите ли, не та, гордец несчастный…»

Но тут набежал первый лик Януса с радостными поздравлениями-восклицаниями. Второй лик подошёл чинно и вежливо поздравил Лурджева с предстоящей поездкой. Новость наконец-то пронизала его: его берут, о нём вспомнили, он едет! Блаженные берега Эллады, я всё-таки увижу вас, я опущу свои ладони в Эгейское море, я привезу его шум в перламутровой раковине и долгими зимними вечерами буду слушать его, как самую дивную музыку в мире. И ради этого я выйду в почти немой роли, я сделаю из неё драгоценность, она не затеряется на фоне главных ролей. Кстати, какой состав занят? Эзоп — бессменный народный Ф. А кто Клея, Ксанф?[22] Хотелось бы знать, чтобы точно выстроить рисунок роли.

— Лурджев! — краснощёкая помреж Майя чуть не сбила его с ног. — Как хорошо, я вас нашла. Вас главреж к себе требует. Срочно!

Двуликий Янус в мгновение ока превратился в одно недремлющее око и одно чуткое ухо. Когда главреж зовёт к себе рядового артиста, да ещё срочно, это стоит взять на заметку!

Главреж представлял из себя строгую геометрическую фигуру составленную из: круга-головы, посаженной на короткий цилиндр — шею и перевёрнутый треугольник, широченные плечи и неестественно тонкую талию. Нижняя часть тела была скрыта прямоугольником стола. Круг головы дополняли два маленьких круга — очки. Голос его тоже можно было представить геометрически: в виде тонкой ломаной линии. Он был высок, одышлив и часто переходил на визг.

— Мы приняли решение везти на гастроли «Лису и виноград». Вы заняты в спектакле. Но, кхе, кхе… Ах…

Наш бессменный Эзоп, наш народный ехать не может. Он повредил ногу, вы знаете.

Еще бы Лурджев этого не знал! Вести в театре распространяются молниеносно. Народный так привык к аплодисментам и овациям, что при поклоне на каком-то из спектаклей сделал шаг навстречу обожающей его публике и… угодил в незакрытый люк. Падение было пустяковым: народный отделался только лёгким ушибом и сильным испугом. И тем не менее, он взял бюллетень на десять дней и потом долго ещё демонстративно ходил с тростью. О гастролях и слышать не хотел. Да и к чему они, если он в Греции был уже два раза.

— Поэтому вы, кхе, кхе, ах…

Лурджев терпеливо ждал, пока пауза на кашель пройдёт.

— Вводитесь на роль… (теперь пауза уже драматическая!) Эзопа. Фактура ваша позволяет это. Вы — артист с большим опытом работы, спектакль знаете. Учите текст, будет несколько репетиций. Гастроли через две недели. Успеем.

— А, а… как, Аг…

— На роль Агностоса тоже будет ввод — Уматов. Ну, я вас, кхе-кхе, больше не задерживаю. Идите, учите роль. Поздравляю.

Геометрическая фигура распалась на составляющие. Или показалось?… Глаза заволокло влагой…

— Идите же, идите. — Главреж подошёл к окну. На карнизе сидел жирный сизый голубь и бил клювом в стекло.

— Сейчас, обжора, — грубовато-ласково сказал главреж и высыпал на карниз хлебные крошки.

— Спасибо, — пробормотал Лурджев.

— Идите, работайте. Роль серьёзная.

Первым в коридоре он увидел Д. Тот словно ждал его.

— Ну, что? Что сказал?

— Меня вводят на Эзопа.

В глазах Д. мелькнуло что-то вроде священного ужаса.

— Да ну! Рад, рад за тебя! Очень! Это, это птица удачи, ей-Богу! — у Д. было амплуа резонёра, и он привык выражаться патетически.

Весть разлетелась стремительно. Горящие глаза Двуликого Януса устремились на Лурджева, и трудно было определить, чего в них больше: зависти, радости или недоумения. Некоторые шептали, что всё потому, что на недавнем спектакле Лурджеву в башмак вонзился гвоздь. А кто же не знает, что найти гвоздь на сцене — к неслыханной удаче. А уж если он тебе пробил башмак!..

Две недели до гастролей были адом! Но адом Дантовым. Страшным и дивным. Никогда ещё Лурджева не переполняло такое чувство единения с прекрасным. Сопричастность была, но единения, такого, чтобы на охват души, до глубины сердца — не было. А тут…

Роль давалась нелегко; уродливый и мудрый баснописец Эзоп, в кого Лурджеву предстояло переродиться, ускользал, рассыпался в наборе реплик. Рисунка не было. Красавица Клея и хвастливый Ксанф в открытую потешались над ним. Он ощущал это в насмешливых полупрезрительных взглядах, и холод пронизывал его, затекал под грубое рубище костюма. Актёры, актёры, что же вы так к своему собрату?… Хотя…

— Роман! — Главреж властным жестом остановил репетицию. Шёл пятый час шестого дня мучений.

— Вы у нас кто? Эзоп? А он кто? Раб, который хочет стать свободным, верно?

Лурджев подошёл к краю сцены. Рубище нестерпимо натирало шею. Надо будет сказать костюмеру, пусть переделает ворот.

— Да.

— Что, да?

— Раб, который хочет стать свободным.

— Нет! — взвизгнул главреж. — Неверно! Он не хочет стать свободным, он уже свободен. И неважно рубище ли на нём или расшитая хламида, он свободен духом своим. Поэтому так естественно звучат его последние слова: «Где ваша пропасть для свободных людей?» Покажите это. Они, — он указал в сторону остальных персонажей, — они недостойны его, они мелки для него, и они больше рабы, чем он, урод в жалком тряпье. Его обвиняют в воровстве светильника из храма и говорят, что, если он признает себя рабом хотя бы для вида, его отпустят, потому что преступление раба не считается грехом. Раб — собственность хозяина, вещь, инструмент, и хозяин волен сохранить или выбросить свою вещь. А вот для свободного человека воровство из храма наказуется смертью. Таких ждёт пропасть. И тогда Эзоп спрашивает: «То есть для того, чтобы сохранить жизнь, я должен признать себя рабом?» И, конечно, выбирает свободу, то есть пропасть. Понятно? Сыграйте, убедите меня в этом, дайте мне высоту, он же не в пропасть падает, он из пропасти возносится в высоту, которую им никогда не изведать!

Последние слова были опять обращены в сторону. Клея грызла яблоко, Ксанф дремал, прислонившись к декорации, Агностос-Уматов, которому тоже немало доставалось за недостатки в игре, радовался, что на сей раз гроза прошла стороной.

— На сегодня всё! — махнул рукой главреж. — Завтра в 11.

— В 11 не могу, — отозвалась артистка-Клея. — Я к зубному завтра. Пробуду там до двух.

— Безобразие, — грустно отозвался главреж, — почему я об этом узнаю только сейчас? Хорошо, тогда в три. Но учтите, будем работать до вечера, пока не сделаем спектакль.

— Подвезти? — участливо окликнул Лурджева из машины Д. — Садись, подброшу до метро. — Холодно сегодня.

Тот помотал головой.

— Спасибо. Пройтись хочу.

— Ну, как знаешь. Долго не ходи, а то застудишь в себе Эзопа! Главный голову открутит!

И, хохотнув собственной остроте, уехал.

Лурджев шёл, внимательно глядя себе под ноги — давняя детская привычка. Сколько себя помнил, мать постоянно одёргивала его: «смотри под ноги», «не горбись», «не торопись», «переходя улицу, посмотри сначала налево, потом направо», «не ешь на ходу», «не опережай события». Да разве я когда-нибудь опережал события, мама?…

Ноги сами привели его на набережную. Зимняя река лениво колыхалась в каменных берегах, и вода её была тёмно-изумрудной, почти чёрной. В ней, как в непрозрачном стекле, отражалась память и гасли старые обиды.

Лурджев любил вид воды: реки, озёра, моря, родники, водопады. Жаль, океанов не было ещё в его жизни, но как знать… Города, где не было водоёмов, казались ему глазами прозревших слепцов: они видят, но света в них нет.

Вода вызывала в нём какое-то первобытное чувство: символ времени, в которое можно погрузить руки и смотреть, как медленно стекают по пальцам капли-воспоминания. Как там говорил главреж: «Покажите мне свободного человека!» Как?

Со дна реки-памяти тяжело плеснуло воспоминание. Он старался никогда не ворошить его, но сейчас оно услужливо омыло сердце…

…Искажённое злобой лицо отца приближалось к нему, восьмилетнему, перепуганному:

— Ты взял у меня из кармана десятку? Говори! Вор!

Из глаз посыпались искры. Солёная волна обожгла рот.

— Говори! Или ещё раз врежу! Не лезь, мать!

— Ромчик, ну, скажи, — заплакала мама. — Скажи, что ты взял! Он не тронет больше.

Роман молчал. Он не брал никаких денег и не хотел оправдываться.

— Волчонок! — отец ещё раз занёс руку, но вдруг сплюнул и, резко повернувшись, вышел из комнаты. Мать кинулась к сыну, плача, вытирала кровь, что-то говорила. Он молчал.

— Это не я, — выдавил он наконец.

— Но… — начала она и осеклась, встретив взгляд сына.

— Ну хорошо, хорошо, не ты, только успокойся.

Отец не разговаривал с ним неделю. А потом случайно в кармане старого пиджака нашёл злополучную десятку.

— Это что же, я сам забыл, получается? Голова дырявая. А на пацана зря налетел.

Ещё неделя прошла в безуспешных попытках отца помириться. Роман был тих, вежлив, но на сближение не шёл.

Мама осторожно обняла его своими мягкими руками.

— Ты бы помирился с папой, а? — начала она. — Он сам не свой. Переживает очень. Он ведь тебя любит очень, это он не со зла, ты же знаешь. Помирись, сыночка. Ой!

Она вздрогнула. На неё смотрели глаза взрослого человека. Её взрослого восьмилетнего сына. Сердце её сжалось.

— Всё будет хорошо, сыночка, — прошептала мать. — Не держи обиды. Будь сильнее. Выше.

И, выходя из комнаты, отозвалась эхом:

— Выше…

…Река глухо заплескалась, забилась в берега. Лурджев поёжился. Пора было домой…

На следующий день… О, в этот день, все боги Олимпа незримо слетелись, чтобы поздравить Лурджева с успехом. Он был феерический! Народный Ф., специально явившийся на репетицию, чтобы убедиться в своей незаменимости, растерянно вжался в кресло. Слепому было ясно, что отныне в спектакле два состава, и не факт, что он, Народный, останется в первом.

Главреж обнял Лурджева.

— Вам удалось выжать слезу из завтруппой, — подмигнул он. — Ладно, вы всех нас уложили на лопатки своей игрой, но чтобы завтруппой прошибить, это, не подберу слов… Я рад, что не ошибся в вас, и спокоен за гастроли. Так и работайте.

Лурджев улыбнулся и только сейчас понял, как он устал. Поздравления остальных шумели в его мозгу, как недалёкие уже волны Эгейского моря. Молодой Уматов ревниво оглядывался по сторонам, не перепадёт ли похвал и его персонажу. Перепало. Похвалили.

— Старик! — Д. сиял искренней улыбкой. — Это было что-то, скажу я тебе! Завтруппой рыдала, завтруппой! Это же не человек, это гранит. А на твоей реплике «Где ваша пропасть для свободных людей?» обливалась слезами.

— Да ну, — отмахнулся Лурджев. — Какое там, рыдала… Несколько слезинок уронила и всё. И не на этой реплике, а на другой: «Да не померкнет твоя красота, Клея, да сохранят её боги».

— Несколько слезинок? Да для неё это водопад рыданий! Вспомнила бабка, как девкой была. При Народном никогда ни вздоха, ни всхлипа, а тут… Поехали, отметим.

— Рано. Вот отыграем гастроли, тогда уж…

Д. посерьёзнел.

— Пройдут блестяще. Это я тебе говорю. À я понимаю в этом деле. Только не сбейся, не виртуозничай, а так и играй. Как сегодня. Поехали, отметим, а после гастролей — по новой. Как-никак, твоя премьера будет в Греции.

— Какая премьера? Сколько раз играл…

— Но Агностоса! Роль — чуточка слов! А тут — главная! И как сыграл! Артист родился!

Хороший он всё-таки друг — Д. Умеет радоваться за товарища.

— Поехали, отметим! — просто и весело сказал Лурджев. — Ко мне. Только в магазин заскочим, надо на закуску чего-нибудь взять.

Это потом они сидели в сизой от табачного дыма комнате и пили за всё, что только можно: за мир во всём мире, за удачу, родителей, любовь, секс, дружбу, Эзопа, главрежа, завтруппой, Грецию, всех её богов вместе взятых, за роли Д., в которых он блистал, за роли Лурджева, которые были до сих пор, за всю путаную, бестолковую, неприкаянную и очень счастливую жизнь, которую подарил им театр.

— Я у тебя заночую? — икнул Д. — Только своей позвоню, а то завтра разнос устроит…

Он поплёлся в коридор. Вскоре послышался пьяный телефонный разговор, из которого Лурджев узнал, что Д. обожает своего «зайчика» и просит его не волноваться. «Зайчик», видимо, выдвигал свои аргументы, потому что беседа затянулась.

Спустя полчаса картина в коридоре была следующей: Д. храпел на диванчике с трубкой в руках. Роман осторожно вытащил телефон, накрыл Д. одеялом и распахнул окно. Дом надо было проветрить.

— Ты откуда здесь взялся? — Лурджев изумленно смотрел на жирного сизого голубя, примостившегося на карнизе. Или?…

— Нет, конечно, не тот самый. Просто похожий. Все вы друг на друга похожи. Сейчас, погоди.

Голубь косил нетерпеливым оранжевым глазом, переминался с лапы на лапу. Лурджев высыпал на карниз хлебные крошки.

— Ну что, синяя птица? Милости прошу! Угощайся!

— Коклё, коклё, — подал голос голубь. То ли поблагодарил, то ли снизошёл до угощения.

Лурджев улыбнулся и закрыл окно. Сегодня он будет спокойно спать и видеть счастливые сны. Возможно, он даже увидит во сне Грецию и сапфировое Эгейское море, в которое он непременно окунётся. Даже если оно будет холодным.

Он окунётся в него после премьеры. Своей триумфальной премьеры. Так будет. Он знал это.

Предыдущая главаГлава 24 из 28Следующая глава