К книге
Зеркало сердцаТеатральные искры. Гончар
79%
Театральные искры. Гончар
22

Не жди конца времён, не думай об исходе.

Сними корявый нимб, купи гончарный круг.

Ремесленнику с рук халтурный обжиг сходит —

Творцу же никогда ничто не сходит с рук.

Инга Карабинская

Бархат и сталь. Серый бархат и сталь. Таким был Он. Таким был его дом, где всё было выдержано в сочетании этих двух цветов. От серых в лёгкую проголубь обоев до мягкой мебели, обтянутой серым бархатом, до серого с серебряными нитями ковра. Даже корешки бесчисленных книг в уходящих под потолок шкафах были серыми и мягко мерцали сквозь серо-дымчатые стёкла.

В его повадках, неспешной поступи, движениях небольших рук, серых от непрестанного курения усах, в самой манере уютно расположиться в кресле, говорить низким тяжёлым голосом, словно пробуя воздух на вес, было что-то кошачье. Нет! Скорее барсовое!

Вальяжный барс — стареющий, но всё ещё роскошный, с щегольскими усами. Чуть утративший гибкость мышц и сухожилий, но сосредоточивший её во взгляде: мгновенном, цепком, молниеносном. Прыжок барса: живые, как ртуть, чёрные глаза вонзались в тебя, вбирали, поглощали, как большой шарик ртути поглощает мелкие. И всё! Ты становился частью его: мозгом, глазами, ушами, всем существом. Раздавался еле слышный довольный всхрап, маленькая смуглая рука вскидывалась, раскрывая пальцы наподобие цветка: моё! Мои владения! И ты подчинялся безропотно этому добровольному рабству, этому растворению в его барсовой сути, ибо вслед за этим начиналось волшебство.

Его работа не кончалась никогда. В ней не было ни пауз, ни выходных, потому что все впечатления бытия шли в дело. Самой своей профессией он был обречён на пожизненное участие в суде над самим собой. Он, частный педагог сценического движения и речи, был в ответе за своих учеников, потому что от него зависела их работа, их профессиональная состоятельность, их успех, слава и, может быть, сама жизнь: ведь артисты — люди впечатлительные: любая критика вышибает их из седла.

Да и люди ли они?… Ненадёжный материал, зыбкая человеческая глина, из которой можно слепить всё, что угодно: от благородной амфоры до кособокого горшка. Лишь бы гончар был Мастером.

Он был Мастером, умеющим работать с самым капризным и норовистым материалом — людьми. Он принимался за работу, когда было мало надежды сделать из них настоящих артистов, он трудился неустанно и бережно, творя им новую суть и вдыхая новую душу, и они покидали его крылатыми, радостными, смущённо-благодарными: неужели, неужели это они? Неужели их вчерашнее косноязычие, неловкость, угловатость спали с них, сбросились, как старая змеиная кожа? Да!

— «Не читки требует с актёра, а полной гибели всерьёз»[13]. Всерьёз! Поймите же это! — две маленькие руки взлетали вверх, пальцы складывались бутоном. — А вы говорите и двигаетесь так, будто вас без выходных гоняют на работу, держат без обеда и зарплату не платят. И все ваши мысли только о зарплате и об обеде. И не хихикать! Ничего смешного! Фр-р-р!

За долгие годы его работы учениками было затвержено: короткий, словно конский всхрап — учитель доволен; короткое, словно кошачье фырканье — сейчас разразится гроза. Горе тому, на кого обрушится! Минут двадцать негодующего монолога были обеспечены. Провинившемуся лучше было смиренно пунцоветь и сознавать свою ничтожность.

Откричавшись, Мастер закуривал сигарету и говорил более спокойно:

— Поймите, поймите же, что даже унылые мысли о беспросветности работы и невыплате зарплаты можно подать так, что зритель будет ловить каждое ваше слово, каждый вздох и восторженно аплодировать. Вот, ты, — кривой указательный палец вытягивался в сторону самого рослого и крепкого ученика, с чьим румяным обликом понятие унылых мыслей не вязалось по определению, — вот как ты выразишь унылость и беспросветность? Слушаю и смотрю!

Румяный здоровяк поджимал нижнюю губу, склонял голову набок и вперялся взглядом в пол. Так, по его мнению, выглядело уныние и покорность судьбе. Но со стороны казалось, что человек переел и его так распирает от сытости, что кровь прилила к щекам.

— Ха-ха-ха, — раздавался дружный молодой гогот. Мэтр тоже прятал улыбку в усы, но мгновенно по-барсьи вспархивал к «артисту».

— Одна! Одна фраза, — восклицал он страдальчески. — И больше ничего: «Новый год скоро». Всё! Но сказать её надо так, чтобы зритель почувствовал целую гамму эмоций: праздник на носу, а ему, кормильцу, не на что купить подарки семье, да и на продукты не хватит. Вполоборота, чуть сжав губы, как бы в себя, так, чтобы в голосе ощущались и боль, и горечь, и ещё не убитая надежда: может, ещё выправится положение. Ведь не может быть так, чтобы к празднику не выправилось. На то и праздник. Понятно? Пробуем.

Ученик поднимал глаза: в них была боль. Разом побледневшее лицо прочерчивали горькие складки: одна на переносице, другие сбегали вдоль щёк. Пышущий здоровьем юнец превращался в издёрганного жизнью мужчину; учитель довольно всхрапывал — урок был усвоен.

— Закрепи это в своей копилке памяти. Всё пригодится. Не проходите мимо ничего, запасайтесь впечатлениями. Я — вкрапление в ваше время, но сохранить его в себе можете только вы сами. И запомните: школа может и должна учить только традициям, новшествам научит сама жизнь. Закрепляйте традиции! И никогда не торопитесь. Festina lente — поспешай медленно! Да будет эта золотое изречение выбито на вашем сердце. Спешите, но не торопитесь, не мельчите. Что вы, например, видите сейчас в окне?

Ученики все как один обращали недоуменные взоры в окно. И дружно отвечали, что в окне они не видят ничего, кроме пейзажа глубокой осени с серыми линиями зданий и облетевшим мокрым тополем.

— Ничего подобного! — взвивался он. — Была летняя роспись — стала осенняя графика. Вникните в это! Пока не научитесь смотреть не только «на», но и «над» — не стать вам настоящими артистами!

Он выжимал все соки из учеников в прямом и переносном смысле: они уходили с его занятий в мокрых от пота одеждах, но задумчивыми. Неясное, непонятное ещё им самим чувство переполняло их: они ещё на шаг приблизились к разгадке тайны, имя которой — искусство. И в небо — блеклое, высокое, северное небо — рвались их души. В расточительный, блаженный творческий полёт.

Как он радовался, когда его ученики достигали успехов и славы! На каждом спектакле при аплодисментах, сквозь слёзы ревниво оглядывал зал: все ли хлопают, не обошёл ли кто восторгом его воспитанников. И только убедившись, что успех полный, вытирал лицо мятым платком.

Это была обыкновенная среда. Конец ноября.

— Сегодня занятия отменяются! — приветствовал он очередную партию учеников. Пять человек — три парня и две девушки — толпились на пороге, как застоявшиеся кони, и с изумлением разглядывали его, сияющего, гладко выбритого, в парадном костюме с тёмно-синим галстуком-бабочкой. Даже усы топорщились как-то по-особенному. Победно.

— У меня сегодня день рождения, — произнёс он торжественно. Взорлил чёрным глазом и мгновенно обмяк, стёк в бархатное кресло. — Будем пить вино и есть торт.

Царственный жест-полукруг — приглашение сесть.

Ученики поняли мизансцену, расположились на ковре у ног Учителя. Он всхрапывал, и в лице его цвело счастье.

Он был в ударе! Зефирно-бисквитное чудо с четырьмя видами кремов, пряное тёмное вино, сигареты с запахом ванили и театральные байки, анекдоты, каждый из которых был хорошо поставленным миниспектаклем. Ученики покатывались со смеху. Когда густая виноградная кровь забурлила в их жилах, когда наполнила их той волшебной лёгкостью, с какой пляшут, поют, любят, одна из учениц спросила:

— Почему вы сами не на сцене? Вы же гений!

— Да, — подхватили остальные. — Почему?

Он выдержал положенную паузу.

— Потому что, — бархатный голос раздавался как бой часов — с оттяжками, — помню Рябовского.

— ?!!

Не спеша (о, Festina lente!) и явно наслаждаясь производимым эффектом, голос упал в ковёр и, отразившись от него, взмыл в пространство комнаты.

— После окончания театрального вуза я отправился по распределению в областной театр. Меня занимали в детских спектаклях, капустниках, но это обычная практика для молодых актёров. Это как бы прогон спектакля в костюмах. Артист должен примерить на себя театр, как примеряют костюм, вжиться в него, и театр тоже должен принять его в себя. Иначе они будут существовать, как два независимых геологических пласта, не состыковываясь друг с другом. А этого не должен допустить ни один уважающий себя и работу режиссёр.

Нет, давали иногда и серьёзные роли. Петю Трофимова в «Вишнёвом саде», Меркуцио, Агностоса в «Эзопе», Осипа в «Ревизоре». И аплодисменты были, и кураж, и успех уже рьяным хотимчиком заполыхал в глазах. Как говорится: всё выше, и выше, и выше! Того гляди и Гамлет уже замаячит. Поклонники и поклонницы у меня были, да! Критики тоже меня хвалили, правда, некоторые отмечали однообразие исполнения. Помню фразу из какого-то критического разбора: «Поразительно, что у молодого артиста С. уже наработалось профессиональное клише». Но я тогда воспринял это как похвалу.

А потом прислали к нам молодого режиссёра. То ли какая-то ответственная работа, то ли дипломный спектакль, но впрягся он крепко. Решил ставить на экспериментальной сцене «Попрыгунью» по рассказу Чехова. Не пьесу, а именно рассказ. Сценарий написал сам.

Он ходил задавакой. Ни с кем коротко не общался, только по работе. Впрочем, весьма корректно. Театр таких не любит, но терпит. Им надо поставить спектакль, заработать лишние плюсы к своим достижениям и уйти. Театр знает это и потому пережидает, стиснув зубы.

Меня он взял на роль художника Рябовского. Неприятная, эгоистичная личность, от нечего делать закрутившая интрижку с главной героиней. Мне не нравился герой, я не видел роли, но режиссёр почему-то был уверен, что я справлюсь с ней. Самому же не отказываться от роли меня упросил наш главреж, не знаю уж, по каким причинам.

Меня взяла досада, я решил играть плохо. Так плохо, чтобы режиссёр сам попросил меня уйти. Хороший артист должен уметь играть плохо. А я мнил себя хорошим артистом.

Дело шло на лад. Играл я отвратительно, всем своим видом показывая, что мне глубоко ненавистен и неинтересен мой персонаж. Режиссёр хмурил брови и кусал губы. «Ничего, — думал я злорадно, — ещё немного и я тебя дожму».

И в один из дней, когда — по моим расчетам — он должен был обрушиться на меня с гневом и отстранить от роли, всё произошло с точностью до наоборот.

Он — тонкий, лёгкий, высокий — вспорхнул ко мне по маленькой лестнице сцены. Я запомнил это его движение: парящее — оно соответствует природе искусства.

Он подсел ко мне, и в глазах его сверкнуло что-то рысье. Горячая роскось глаз, широкие скулы, короткий толстый нос, вообще в облике проступало что-то монгольское, и меня обожгло мгновенно: «Воин! Ратник. Этот не отступится».

— Поймите, — голос его был вкрадчивым, как у восточного владыки, — ведь Рябовский — один из главных героев. Он как зеркало, в котором отражается никчёмность героини. Своим равнодушием, даже цинизмом он подчёркивает её ничтожность. Покажите это. Вы можете.

— Как? — я старался быть безразличным.

— У вас в руках ключ, неужели вы этого не видите? Разгадка и его, и её характеров, вообще всех их отношений, даже жизни. Когда она приносит этюд и просит его посмотреть его. Просит робко, заискивающе, как только может вымаливать внимание женщина, которая чувствует, что к ней охладели: «Я принесла вам этюд». Реплику!

— Я принесла вам этюд… naturemorte, — партнерша подала реплику точно по Чехову — робко, тонким голоском.

— Что он говорит? — два рысьих глаза впились в меня, мне даже показалось, что я слышу дыхание не человека, а зверя.

— А-а-а… этюд? — пробормотал я.

— Дальше!

— Naturemorte… первый сорт, курорт… порт… — я подавал реплики машинально.

— Дальше!

— Это мило, конечно, но и сегодня этюд, и в прошлом году этюд, и через месяц будет этюд… Как вам не наскучит?

— Вот! — глаза его сузились до предела. — Отправная точка! У Чехова ничего не бывает просто так! Обычные слова, но одной фразой он очертил её сущность, подбил итог, так сказать: она никчёмность, пустышка, нахватавшаяся по верхам разных идей, мнений, увлечений. И ни одно из них не затрагивает её души. С добросовестностью бездарности она будет штамповать один за другим этюды, зарисовки, картины, и все они будут мертвы и холодны, как она сама. Ей нужно прибиться к чему-то талантливому, яркому, живому, чтобы почувствовать себя живой, как озябшие люди прислоняются к печке, чтобы согреться. Покажите, донесите это до неё!

Не знаю, как у меня получилось произнести свою фразу, только партнёрша после неё заплакала. Режиссёр вернулся на своё место. Он был доволен, как сытый тигр.

— Рысь, вы говорили, — заметила ученица.

Он усмехнулся. Ученица была красива: светло-шоколадные волосы, хрупкое, но сильное тело, царственная осанка. И талантлива. «Такая должна быть примой, — мелькнула мысль, — быть Корделией, Джульеттой, пока не придёт пора играть Гертруду. Должна быть примой… если дадут. В театрах своих прим хватает, могут сожрать и не подавиться…»

— Неважно. Кто-то из отряда кошачьих, — улыбнулся он.

Спектакль мы отыграли при полном аншлаге. Публика, критики и наша труппа были в единодушном восторге. А такое случается редко. Режиссёр получил заслуженные лавры и больше ничего не ставил в нашем театре. Его приглашали в другие, он пользовался большим успехом. Сейчас он очень известен, но я не буду называть имя. Скажу только, что считаю его самым лучшим режиссёром из всех, кого мне приходилось встречать. Он умел одновременно видеть целое и быть внимателен к деталям, а самое главное — мог подчинить их общей картине, извлечь из актёра то, что ложилось в рисунок роли.

Спектакль полтора года не сходил со сцены. Потом пошла череда юбилейных дат, нужно было срочно готовить к ним что-то новое. Наш спектакль игрался всё реже, потом его и вовсе сняли. В новых постановках меня занимали, но нечасто. А самое печальное, что я уже не мечтал ни о Гамлете, ни о ком другом. Как говорится, плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. Но плох и актёр, который не мечтает о роли Гамлета.

— Почему? — в голосах учеников слышались недоумение и обида.

Он как будто ждал этого вопроса. Опять эффектная пауза: снисходительная усмешка в усы. Вскинулся чёрный глаз, взорлил над ними. Дети, что возьмёшь…

— Потому что… Рябовский! «Это мило, конечно, но и сегодня этюд, и в прошлом году этюд, и через месяц будет этюд…» Перекроила меня эта роль. Ударила, как молнией. Осознал в одночасье, что всё, что сыграл и сыграю, будет клише, профессиональные наработки, не более. Хороший технарь — ещё не художник. А я был технарь. Это трудно понять, особенно когда ты молод, и жизнь улыбается тебе. Ещё труднее признаться себе в этом. Признаться, значит принять. Я принял и через четыре года подал заявление об уходе. Думаю, что сделал правильно.

Главреж не хотел меня отпускать. Спросил: «Вы уверены?» Я кивнул.

Он, видимо, что-то почувствовал или прочёл в моих глазах, вздохнул и подписал бумагу. Он был хорошим психологом, я ему благодарен.

Но профессионализм остался со мной. Поэтому вы здесь. Художников из вас я сделать не смогу — не сподобил Господь, тут уж надо такими родиться, а вот дать вам в руки кисть и краски, с которыми вы будете творить свои бессмертные артистические полотна — пожалуйста. Тут я, кажется, годен.

— Ну-у-у-у, — зашумели юные, неуверенные голоса, — это не так. Вы, вы настоящий артист, вы…

— Знаете, кем я мечтал стать в детстве? — спокойно перебил он. — Гончаром. Или стеклодувом. Мог, не отрываясь, смотреть, как под руками мастера на гончарном круге рождается кувшин, или выдувается ваза. По-моему, самое прекрасное — быть причастным к рождению красоты. Ну, а если не дано мне расписывать кувшин или вазу узорами, так пусть этим занимаются другие. Я не в обиде. Главное, что эти кувшин и вазу сделал я. Как вы считаете?!

И усмехнулся в серые от дыма усы.

Рядами корешки глядят с широких полок,

Под скрип земной оси, развёрнуты торцом.

Работает гончар — и танец глины долог.

И обжигая Мир, Он кажется Творцом[14].

Предыдущая главаГлава 22 из 28Следующая глава